Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 27 стр.


– Ну, это еще куда ни шло, – довольно кивнул Иван Васильевич. – Про этих зверюг я наслышан. Вроде бы у Афоньки Никитина читал, а может, еще где-то. Когтисты они, зубасты, кровожадны. Именно таким изображают меня бояре, правда?

– Вряд ли бояре ваши знают хоть что-нибудь об этих редкостных зверях, – увернулся хитрый Бомелий, и царь, оценив ответ, хмыкнул:

– Ладно. Так что там рассказывают желтолицые о людях-тиграх?

– Сравнение с Тигром лестно, – осторожно начал Бомелий, – однако вряд ли подходит для людей, рожденных совсем под другими звездами, чем жители страны Чин…

Правильно: если чего не знаешь – вали все на звезды! Они далеко, они стерпят. К тому же их неисчислимо много, а Элизиус Бомелиус – один. Не может же он вот так, честно и прямо, признать перед царем, что лишь краем уха слышал об астрологии восточных народов.

– Зодиакальная и халдейская астрологии вполне проникли в тайны влияния звездотечений на человеческие судьбы. Дева, или на латыни Virgo, – это не такой уж дурной знак, ваше величество. Это могучее созвездие северного полушария, куда заглянуло солнце в момент вашего появления на свет. Говорят, что под знаком Девы рождаются самые лучшие – и самые худшие образцы человеческой породы. Всякому своему начинанию они отдаются с глубокой страстью, но при этом не считают себя связанными законами и общечеловеческими канонами. Эти люди всегда ставят себя выше остальных, а потому никогда не следуют за толпой, они лучше погибнут в одиночестве, чем станут как все.

В глазах царя вспыхнул явный интерес. Ну, еще бы!

– А что ты там говорил про Уран? Про Меркурий? Это любовники Девы? – Иван Васильевич довольно хохотнул, а Бомелий подумал, что царь, пожалуй, недалек от истины, ибо и звезды, как люди, вступают меж собою пусть в недолгие, но бурные связи.

– Влияние Урана придаст вашим мыслям и поступкам такую оригинальность и независимость, что для большинства окружающих вы останетесь странным и непонятным человеком. Да и вам общение с обычными людьми никогда не принесет радости, вы будете раздражаться на каждый их шаг, просто потому, что они – другие. У вас никогда не будет близких друзей, и даже те, кому вы решите довериться, очень мало вам помогут. Ведь ваши взгляды настолько отличаются от общепринятых, что вам трудно прийти к согласию даже с вашей родней, даже с семьей.

Рот царя насмешливо скривился.

– Вот тут уж ты прав, Бомелий, – процедил он. – Ох, как прав…

– Вы обладаете исключительной силой воли и решительностью, но если время от времени не будете призывать на помощь здравый смысл, то создадите себе в жизни множество ненужных трудностей. Никогда не принимайте решений в пылу спора, ибо кипучая кровь дурманит вас и лишает трезвости. В жизни у вас будет больше недоброжелателей, чем у кого-то другого. Вам придется пройти немало испытаний, связанных с интригами и заговорами, направленными против вас. О вас будут рассказывать всякие вымышленные истории, вы будете снова и снова становиться объектом клеветы, наветов и сплетен, распространяемых из-за угла, вдобавок теми, кого вы считали своими друзьями. Всегда отыщутся люди, которые будут вносить путаницу в ваши намерения и мешать вам! Поэтому вам следует действовать в одиночестве, на свой страх и риск, полагаясь на собственную интуицию и способности. Только так вы сможете добиться успеха, но нужно закалить свою душу, чтобы зря не страдать от той немилосердной и суровой ругани, которая будет преследовать вас как при жизни, так и после нее.

– Да-а… – протянул царь. – То есть стенку лбом не прошибешь – так, что ли? Что бы я хорошего ни сделал, всегда отыщется тот, кто меня с назьмом смешать постарается?

– Отыщется, – кивнул Бомелий. – Это уж всенепременно! Однако если вы не станете поддаваться мнению окружающих, то обязательно добьетесь успеха.

– А долго ли я проживу? – с любопытством уставился на него царь. – Что звезды говорят про мои хворости? Стану ли я скрюченным старцем или помру еще молодым?

– Вы умрете в преклонные лета, ваше величество, – сказал Бомелий чистую правду.[39] – Что касается здоровья, то вы всегда останетесь загадкой для врачей. Вы будете подвержены непонятным, труднообъяснимым заболеваниям. И заболевать, и выздоравливать вы будете совершенно неожиданно, потому что ваше исцеление будет зависеть от состояния вашего духа гораздо больше, чем у других людей.

– Заба-авно… – протянул царь, уставившись на архиятера потемневшими глазами. – Поверить хочется – и тебе, и звездам. В преклонные лета преставлюсь, говоришь? Оно бы хорошо бы, но что, ежели кто-то мне до срока яду плеснет? Или с ножичком булатным подкрадется?

– Как же это возможно, ваше величество? – обиженно развел руками Бомелий. – Звезды не лгут! И вдобавок я же научил вас пить в сомнительных случаях только из серпентинового кубка. Никакой другой камень не обессиливает яды так действенно, как серпентин, иначе говоря, змеевик.

– А ежели кубок твой разобьется? – прищурился Иван Васильевич. – Да, кубок разобьется, а одна из тех звезд, которые определили мою судьбу, вдруг сойдет со своего места?

– Ну как это может быть, ваше величество?! – чуть ли не возопил Бомелий.

– Да запросто, – пожал плечами царь. – Ты что, никогда не видел, как падают звезды? По осени сыплются с небес, что горох. А ведь если по-твоему рассудить, каждая из них определяла чью-то судьбу. И выходит – что? Небесные узоры смешались, изменились, судьбы человеческие вкривь и вкось пошли? А также судьбы стран и народов?

Бомелий несколько опешил, однако пока он лихорадочно копался в возражениях, царь заговорил снова.

– Смешались и изменились… – повторил он задумчиво. – Вот об этом я давненько размышляю: что будет, если все в стране смешать, как… как смешивают воду с вином?

Иван Васильевич, приподнявшись на постели, взял с точеного столика большой, округлый кубок, искусно выточенный из зеленоватого, пронизанного темными жилками камня. Рисунок и впрямь напоминал змеиную кожу. Это и был камень серпентин. Налил в кубок вина из кувшина, а из другого, до половины наполненного водой, капнул несколько капель.

Омочил губы – и покачал головой:

– Все то же вино. Все то же!

Рука его задрожала, кубок накренился, и несколько капель сплеснулось через край. Мгновение царь тупо смотрел, как рубиново-красные пятна дрожат на алом атласе одеяла, а потом вдруг отшвырнул бокал с такой силой, что тот пролетел через всю палату, крутясь и выплескивая жидкость. Ударился о притолоку и раскололся на мелкие кусочки.

В то же мгновение дверь распахнулась, и в цареву опочивальню ворвался Малюта. Царь гневно махнул на него рукой – верный страж канул обратно, в тишину и темноту сеней, как призрак, уничтоженный вовремя произнесенным экзерсисом.[40] Все это произошло так стремительно, что Бомелий головы не успел повернуть, ошеломленно уставившись на мелькающие руки государя, ловя дикий блеск его глаз. Да что с ним? С чего это он так взъярился? Нет, не взъярился, а взбесился!

– Звезды, говоришь? Да какие там звезды? Всю мою жизнь одна только сила определяет мою судьбу, стоит на моем пути, как запруда поперек реки, терзает мое тело и душу, как болезнь. И это отнюдь не Божья воля, не произволение звездное. Бояр-ре! Они сгубили мать, они заедали мое детство, они обратили в свою веру ближних друзей моих, сделали их моими врагами. Нас было так мало – я, Адашев, Курбский да Сильвестр. Четыре капли на целую бочку крепкого, веками отстоявшегося боярского винища. Разве удивительно, что эта сила поглотила нас?

Иван Васильевич откинулся на подушку, вперив взор в потолок. Вновь его худые пальцы, с которых даже на ночь не снимался перстень с двуглавым орлом – новая государева печать, – впились в атласное, подбитое соболями одеяло. Заострился и без того острый, коршунячий профиль, и как никогда раньше Иван Васильевич сделался похож на умирающего, который беспамятно обирает себя.

Бомелий даже струхнул на миг, подумав, что, если московский царь сейчас, по расхожему русскому выражению, откинет вдруг копыта, его архиятеру солоно придется. Попасть в руки Малюте Скуратову – это последнее удовольствие, которое мог бы пожелать себе доктор медицины Элизиус Бомелиус! Звезды не должны так нагло соврать, но мало ли что бывает в жизни! Кубок-то драгоценный, серпентиновый и впрямь уже разбит…

Он кинулся к ложу государеву, однако отпрянул и тяжело брякнулся на пол, потому что Иван Васильевич внезапно перестал трястись, сел и вперил в своего до пота перепуганного лекаря хищный, но вполне осмысленный взор прищуренных глаз.

– А хрен вам в рот, бояре! – воскликнул он почти весело, и если правду говорят, что к райским высям иногда восходят наши земные словеса, то в это мгновение на своем розовом облаке смущенно рассмеялась блаженная Анастасия. – Хрен вам в рот! Ежели на бочку вашего тухлого винища да бочку нашей чистой, ключевой водицы взять – тогда как? А если две бочки? А три? А сотни три? Кто ваш тухлый винный привкус ощутит в этой новой смеси?

И он торжествующе захохотал.


Бомелий пытался подняться с пола, заботясь лишь о том, чтобы сохранить достоинство, и совершенно не подозревая, что вот в эту минуту, прямо на его глазах, из бокала вина и нескольких капель астрологических предсказаний, родилось существо, перед которым боярский Змей Горыныч должен был поджать хвост, словно безобидный, сонный ужик. Имя этому новому существу было – опричнина.

* * *

Спустя несколько дней, 3 января, по святкам, митрополиту Афанасию доставили в Москву царево письмо, прочтя которое он поседел на глазах. Государь писал, что бояре и приказные люди расхитили его казну после смерти отца его; что они самовольно разобрали себе и раздали близким своим поместья, вотчины и кормленное жалованье, а все-таки о государстве не радеют и от недругов крымского, литовского и немецкого не оберегают, напротив, удалясь от службы, чинят насилия крестьянству; духовенство, сложась с ними, прикрывает их вины, когда царь захочет их наказать. Терпеть изменных дел боярских государь долее не желает. Поэтому он оставляет свое царство и отъезжает поселиться там, где Бог наставит.

Вместе с этой грамотой царский гонец Поливанов привез и другую – к гостям, купцам и всему православному крестьянству. В этой грамоте государь писал, что на них гнева и опалы нет.

И содеялся в Москве великий всенародный плач и стенание великое… Царство без главы – вдовица горькая, сирота-безотцовщина! Порешили – и все, от первого боярина до последнего нищего были за то! – немедля отправить в Александрову слободу челобитчиков, чтобы государь гнев свой отвратил, милость показал и опалу свою отдал,[41] а государство бы свое не оставлял: владел бы им, как хочет. А изменников и лиходеев ведает Бог да он, великий государь. В их животе и казни его царская воля. Черные люди Москвы прибавляли, что они-де за изменников не стоят, а сами их потреблят.

Уже 5 января перепуганные челобитчики узрели царевы очи. Иван Васильевич сказал свое милостивое слово: он берет обратно государство, но только на следующих условиях.

На изменников и непослушных государю класть свою опалу, иных казнить без жалости, «животы и остатки их брать». Учинить в своем государстве опричнину[42] – особый двор. На свой и детей своих обиход взять 27 городов (Можайск, Вязьму, Козельск, Перемышль, Устюг и другие), 18 волостей, брать и иные волости, жаловать детей боярских и прочих лиц, которые будут в опричнине. Опричниками быть тысяче человек, поместья им дать в тех городах, которые взяты в опричнину, а прежних владельцев оттуда вывести. В Москве очистить для царя особое место под его двор и взять в опричнину несколько улиц московских и слобод подмосковных.

И так далее, и тому подобное… Неведомое еще существо постепенно обретало не только имя, но и вполне зримые очертания.

ЧЕРТОВА БАБА

Когда в начале февраля царская семья вернулась в Москву, Кученей радовалась так, будто с нее, с ее тела сняли волосяные вериги, которыми терзают себя некоторые сумасшедшие русские. Кремль, некогда казавшийся душной и не больно-то уютной тюрьмой, по сравнению с деревянным убожеством Александровой слободы был просто раем! А в раю, само собой, не без ангелов… Заскучавшие «голубки» восторженно встретили свою госпожу, и веселые игры возобновились. Однако, к своему великому изумлению, Кученей заметила, что забавы с красавицами ее почти не радуют. Словно бы что-то изменилось в ее теле, а вернее, в душе. Валяться на перинах с бабьем чудилось теперь пресным, словно несоленое мясо, а Кученей любила острые, жгучие приправы. Через несколько дней она заскучала в Москве так же, как скучала в слободе, и находила радость только в том, что изредка бивала своих сенных девок за малейшую оплошку. Очень хотелось отведать кровушки боярышень, но после того, как она однажды вытянула плетью Грушеньку Федорову, та без памяти убежала домой, забыв свой чин, и больше не появлялась в Кремле.

Кученей знала, что муж теперь только и ищет новых провинностей боярских, поэтому ничтоже сумняшеся нажаловалась ему и на строптивую девицу, и на ее отца, который не приволок дочку за косу в Кремль и не бросил к ногам царицы, а затаился вместе с ней в доме, покрывая паршивку. У Федорова, правда, хватило ума не жаловаться на бесчестие самому царю, но его и впрямь не было ни видно, ни слышно. Царь пообещал намять бока злокозненному боярину – но для начала подмял под себя жену, ибо дело происходило ночью в царицыной опочивальне.

Кученей лежала, со скукой глядя в сводчатый потолок. Бывали у супруга хорошие ночи, когда он старался не только семя сплеснуть, но и удовольствие жене доставить, но сия ночь к их числу явно не принадлежала. Заметив неудовольствие, Иван Васильевич взялся за плеть, но и верное, испытанное средство не помогло: Кученей только визжала как резаная да увертывалась от ударов.

Царь вконец разобиделся и ушел, плюнув на постель, а Кученей залилась злющими слезами. Убила бы кого-нибудь с наслаждением, да кого?! Разве что себя? Но себя было жалко…

Вот отцова мать Кученей – в ее честь Темрюк Айдарович и назвал любимую дочку, – после того, как овдовела, велела построить себе двор поодаль от своего аула. Когда женское одиночество становилось невыносимым, уезжала туда, и по ее приказу нукеры, преданные госпоже, как псы, приводили к ней на ночь красивых пастухов и охотников. Им завязывали глаза, и никто не знал, куда их ведут, с кем проведут они ночь. Если гость не мог доставить госпоже настоящее наслаждение – а по слухам, она была так неутомима и жадна до мужской ласки, что иные юнцы умирали в ее постели, – его убивали. Но за тем, кто уходил живым, строго следили, и стоило ему распустить язык, вскоре получал удар кинжала под ребро.

Вот если бы Кремль принадлежал ей, Кученей… Если бы все те молодцы, которых муж сейчас собирает вокруг себя, чтобы давить боярство, принадлежали ей! Среди них были такие красавцы, что у Кученей становилось мокро между ног при одном взгляде на них. Она вообразила, как ежевечерне заставляет их выстроиться на дворе и проходит вдоль ряда, вглядываясь в лица и выбирая себе любовника на ночь. Остальные, отвергнутые, смотрят с тоской, и тогда Кученей, чтобы никого не обидеть, зовет в свою опочивальню их всех… нет, она срывает с себя одежды и отдается им прямо во дворе, на жесткой, вытоптанной траве, на дорожках, усыпанных песком, и длится, длится бессонная ночь, когда молодые жеребцы чередуются возле ее тела, и длится, длится наслаждение…

Не будет этого никогда! Потому что такое возможно, если она овдовеет и получит в свою власть страну – вместе со всеми живущими тут мужчинами. Но для этого, говорит Салтанкул, ей нужно родить сына. А она не может, никак не может зачать! Вот и Салтанкул отдалился от нее, тоже занят этой опричниной, царь его жалует, а к сестре молодой князь заходит все реже и реже, о том же, чтобы заманить его на ложе, и вообще речи нет.

О Аллах, на что обрекла она себя, согласившись пойти за московского царя? Ее держат в клетке, в клетке! Здесь, в золоченой клетке Кремля, она и умрет, как умер, не вынеся неволи, любимый белый кречет…

Кученей вздрогнула, ощутив, как при мысли о смерти к ее лону прихлынула горячая кровь. Раскинулась, отбросила одеяло и долго гладила, ласкала свое точеное, поджарое тело, беспрестанно представляя смерть собственную и разных других людей, прежде всего – супруга, пока не получила наконец желанного удовольствия и не уснула, слегка успокоившись.

* * *

Утром, впрочем, царица вновь встала не с той ноги. Боярышня Федорова так и не появилась. Кученей, едва не лопаясь от злости, металась по палатам, раздавая направо и налево оплеухи, как вдруг сообщили, что идет князь Черкасский, – и она мигом ощутила себя счастливой.

Вошел Михаил Темрюкович. Кученей бросилась ему на шею и, не стесняясь своих женщин, припала к губам брата в самом пылком поцелуе. Но он с силой расцепил обнимавшие его руки и так стоял, сжимая тонкие запястья сестры. Лицо его было хмурым – таким хмурым, что царица встревожилась.

– Ты просила царя наказать Федорова? – сказал он сквозь зубы.

Кученей кивнула, с усилием высвобождая руки и начиная понимать, в чем дело. Ведь брат, кажется, заглядывался на эту пышнотелую русскую глупышку. Неужели?..

– Я заступился за Федорова… и его семью, – сказал он, значительно прищурившись. – Если тебя злит Грушенька, то оставь ее у отца. Сюда она больше не придет.

Кученей всматривалась в его лицо, все еще не веря.

– Так это правда? – спросила тихо. – Ты хочешь ее?

– Я хочу взять ее в жены, – спокойно сообщил Темрюкович. – И не желаю ссориться со своим будущим тестем. Поняла?

Кученей прижала руки к груди, внезапно ощутив там, на месте сердца, странную пустоту. В этой пустоте зарождалась тянущая боль. Боль была так сильна, что лишала сил, поэтому Кученей не набросилась на брата с кулаками, не схватилась за кинжал – хотя нет, ей же не давали носить оружие, кинжала не было! – или хотя бы за плеть, а только сказала презрительно – точно в лицо Салтанкулу плюнула:

Назад Дальше