Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 28 стр.


Кученей всматривалась в его лицо, все еще не веря.

– Так это правда? – спросила тихо. – Ты хочешь ее?

– Я хочу взять ее в жены, – спокойно сообщил Темрюкович. – И не желаю ссориться со своим будущим тестем. Поняла?

Кученей прижала руки к груди, внезапно ощутив там, на месте сердца, странную пустоту. В этой пустоте зарождалась тянущая боль. Боль была так сильна, что лишала сил, поэтому Кученей не набросилась на брата с кулаками, не схватилась за кинжал – хотя нет, ей же не давали носить оружие, кинжала не было! – или хотя бы за плеть, а только сказала презрительно – точно в лицо Салтанкулу плюнула:

– Ты не хочешь ссориться с Федоровым? Думаешь, он отдаст за тебя дочку добром? Глупец! Разве ты не знаешь русской боярской спеси? Да получив сегодня царево прощение, он завтра и головы не повернет в твою сторону! Тебе надо было дождаться, когда государь повлечет Федорова на расправу, а потом потребовать у него дочку в обмен на жизнь!

И зашлась тихим, издевательским, разрывающим душу смешком.

Темрюкович опешил. Аллах! Да он, не иначе, спятил! Сестра права, ох как права… единственно, чем можно добиться Грушеньки, которая с каждым днем становилась для него все желаннее, это хорошенько застращав ее неминуемой смертью отца. Ишак, какой же он ишак! Ведь царь твердо решил расправиться с участником старинного заговора против Глинских, конюшим Федоровым-Челядниным, а Темрюкович чуть ли не в ногах у него ползал, вымаливая прощение для отца Грушеньки. Наконец государь дал свое твердое слово, что не тронет Федорова.

И что? Теперь пойти к нему и снова унижаться, биться лбом об пол, вымаливая, чтобы он нарушил свое царское слово? Да вспыльчивый повелитель снесет голову своему шурину, и правильно сделает, ибо такой голове место не на плечах джигита, а в выгребной яме! И все из-за этой пригожей девки, Грушеньки, которую он вожделеет, словно околдованный шайтаном. О женщины, вы созданы на погибель роду человеческому! Если, на беду, одну из вас встретит праведнейший из праведных на мосту Аль-Серат,[43] то рухнет в глубины огненные, не дойдя до вожделенных райских врат!

Темрюкович растерянно смотрел на свои руки. Чудилось, Грушенька, которая была в них только что, растаяла, как снегурка по весне! Он так скрипнул зубами, что чуть не стер их в порошок. И девку потерял, и с сестрой поссорился. Она не скоро утихомирит ревность, не скоро простит его.

Шагнул к Кученей, которая неприступно вздернула голову, как вдруг в дверь ворвался его слуга Хаким, недавно окрещенный Савелием, и рухнул в ноги, закрывая глаза, чтобы не увидеть невзначай чего-то запретного в покоях царицы.

– Господин мой! Изволь выйти. Там к государю явился посланный… – Савелий едва не задохнулся от возбуждения и взвизгнул: – Посланный от князя Курбского!

Темрюкович вылетел вон – слуга не успел посторониться и был сшиблен на пол.


Черкасский бежал по переходам в царевы палаты, разрываемый изумлением и обеспокоенностью.

Посланный Курбского? Зачем? Беглый князь задумал возвращаться и извещает об этом государя? Прощения просит? Он что, обезумел, ведь его ждет казнь! При этом Темрюкович порадовался, что легендарный Курбский, известный своим умом и хитростью, допустил такую оплошку. Нет, его соперничества при государе опасаться нечего, царь люто ненавидит Курбского и все, что связано с его именем.

Темрюкович был так занят своими мыслями, что не сразу расслышал за спиной сбившееся дыхание слуги и его взволнованный голос:

– Господин мой! Царица…

Что там еще с этой вздорной бабой?!

Салтанкул в ярости обернулся – и едва не рухнул, увидев нагонявшую его сестру.

Аллах! А ведь женские покои уже остались позади, они уже вбежали в сени, переходившие прямиком в царские палаты. Как ни был возбужден Темрюкович, как ни спешил, он прекрасно понимал, что сделает с ним царь, когда узнает, что Салтанкул вытащил распатланную, кое-как одетую – не в чинном русском платье с фатой, а в обтягивающем черкесском бешмете! – простоволосую царицу на всеобщий погляд, на потеху ротозеям. При виде ее небось и про посланника от Курбского все позабудут, станут разглядывать шальвары Кученей, приманчиво выставляющие ее длинные ноги, начнут мысленно облизываться на царево добро…

Как бы не расстаться с головой царицыну братцу. Как бы и ей самой не залиться кровью. И кто осудит мужа, на месте прикончившего позорницу-жену?

– Вернись, немедленно вернись! – крикнул Салтанкул так злобно, как никогда не решался говорить с сестрой.

Что об стенку горох. Налетела на него грудью, бьется, словно птица о прутья клетки; глаза вытаращенные, безумные. Ошалела от любопытства? Чует кровь… да, его сестра всегда самозабвенно любила вкус и запах кровушки человеческой!

Нет, так просто ее не остановить. Темрюкович схватил царицу за плечо, отстранил от себя и, подавив короткий вздох сожаления, рубанул ее по горлу ребром ладони. Слегка, жалеючи… но для ее тонкой шейки хватило.

Глаза обесцветились, лицо вмиг побледнело и покрылось потом. Хватая широко раскрытым ртом воздух, завалилась назад, но Хаким успел подхватить. Ничего не понимая, уставился на господина.

– Неси ее в покои, – шепотом крикнул Салтанкул. – Скажи – сомлела-де, а пикнешь кому правду… простись с головой!

– Ни слова, господин, – бормотал Хаким, с усилием перехватывая худощавое, но отнюдь не легонькое, еще утяжеленное беспамятством царицыно тело. – Клянусь бородой пророка!

Салтанкул против воли ухмыльнулся. Уже который год, как и семья его, и приближенные, и слуги крещены, а в тяжелые минуты все еще приходят на язык прежние мусульманские клятвы, впитанные с материнским молоком. Ну что ж, эта божба куда крепче, чем упоминание святых апостолов или пророка Исы, возведенного православными в высокий чин сына Божия. Хаким будет молчать, можно не сомневаться.

И, мгновенно забыв о сестре, Темрюкович широкими шагами поспешил на парадное крыльцо, где уже было не протолкнуться от народу.

* * *

Иван Васильевич, ныне облачившийся с особенной пышностью, был не в легоньком терлике, какой он иногда любил носить дома и на охоте, а в синей с золотом парчовой ферязи да в серебряной шапке, опушенной соболем, так что его обритая голова была скрыта. Имея вид необыкновенно важный, опираясь на посох, он стоял под шатром крыльца, впереди всех. Вокруг теснились, стараясь оказаться поближе к царю, Малюта Скуратов, Алексей Басманов, Афанасий Вяземский, признанные любимцы; Никита Захарьин, брат покойной царицы Анастасии, появившийся недавно при дворе Васька Грязной, окольничий Головин, а также Василий Колычев, прозванный царем Умным за въедливый, быстрый и подозрительный ум, один из вдохновителей и руководителей опричнины, глава царева сыска; еще какие-то недавно взлетевшие до высот новые приспешники. Скромно сторонился остальных молчаливый Иван Михайлович Висковатый, ставший недавно главой Посольского приказа. Темрюковичу лишь с трудом удалось протолкаться вперед и занять место, приличное государеву шурину.

Внизу, под крыльцом, на белом просеянном песочке, который привозили для кремлевских дорожек аж с Воробьевых гор, стоял на коленях, склонив голову, худощавый незнакомец в дорожном платье служилого человека, но без оружия: чужих в Кремль с оружием не пускали. В простертых руках он держал запечатанное письмо.

– Встань, смерд, – приказал царь негромким голосом. – Кто ты есть таков?

Человек поднялся и сперва безотчетно отряхнул с колен белый песочек, а только потом взглянул на царя.

– Я есмь не смерд, а ближний человек князя-воеводы Андрея Михайловича Курбского. Имя мое Василий, сын Петров, от роду Шибанов.

– Да ты дерзец, как я погляжу, – не удивленно, не зло, а довольно равнодушно молвил царь. – И с чем же ты явился ко мне, смерд Василий Шибанов, ближний человек изменника и предателя князя Курбского?

Худое, с резкими чертами лицо Шибанова передернулось, глаза вспыхнули ненавистью, но голос звучал ровно:

– Господин мой, прославленный подвигами и честью воевода, письмо тебе шлет. Изволь принять.

– Письмо? – Царь вскинул брови, словно и не заметив, как Шибанов величает Курбского. – Ну давай, коли принес… нет, погоди! – Он резко выставил вперед посох. – А не отравлено ли письмо? Почем я знаю, чего ждать от Курбского! Возможно, он решил отравить меня, как некогда дружки его, злочестивый поп Сильвестр да проклятая собака Алешка Адашев, отравили жену мою, царицу Анастасию?

– Вольно тебе напраслину возводить на невинных, – ответил Шибанов, однако всеми было замечено, что при упоминании царицы Анастасии глаза его воровато вильнули. – Ты же видишь: держу я письмо сие голыми руками. Разве великодушный князь мой позволил бы мне смерть в руках держать?

– Да бро-ось, – лениво, словно от докучливо жужжавшей мошки, отмахнулся Иван Васильевич. – Что ли я Курбского не знаю?! Нашел великодушного! Великий вор и ворог государев, подлец из подлецов. Наслышан я, как бежал он из Дерпта: тайно, под покровом ночи, словно тать с места душегубства своего, бросив на произвол судьбы жену и малолетнего сына!

– Княгиня сама… – запальчиво начал было Шибанов, однако царь перебил его с той же ленцой:

– И об сем наслышан я. Курбский-де спросил у жены своей, чего она желает: видеть его мертвого пред собой или расстаться с ним живым навеки. А его великодушная супруга с твердостию ответствовала, что жизнь супруга ей драгоценнее счастья. Тут Курбский наш, благородный, заботливый муж и отец, простился с женой, благословил девятилетнего сына, заливаясь слезами, покинул дом, перелез через городскую стену, сел на коней, подготовленных верным слугой, – и, как заяц, дал тако-ого дёру!

Голос царя, постепенно возвышаемый, сделался громовым:

– Бла-го-сло-вил, видите ли. Заливаясь слезами, блядь этакая! Поскольку именно ты, Шибанов, был тем самым верным слугой, который помог ему бежать, скажи как на духу: долго ли те слезы катились по его поганому челу? Или они были столь же притворны, как былая дружба и верность его, как воинская доблесть и честь? А теперь порассуди, Шибанов. Если этот пес мог жену свою и чадо кинуть на расправу мне, зверю лютому, каким он меня теперь пред иноземцами выставляет, если он кровь от крови и плоть от плоти своей не пожалел, – так что для него жизнь такого ничтожества, как ты? Это я к тому, – вновь негромко и вполне миролюбиво добавил царь, – что послание сие все-таки вполне может быть насквозь пропитано ядом. Но ты не думай, я не боюсь ни тебя, ни твоего подлого господина. А посему – давай сюда письмо.

Он резко выбросил вперед руку.

Малюта Скуратов с озабоченным лицом сунулся было перекрыть путь Шибанову, однако царь нетерпеливо мотнул головой, и Скуратов не тронулся с места.

Шибанов осторожно преодолел два шага, отделявшие его от крыльца, поднялся на первую ступеньку, потом на вторую. Глаза его настороженно бегали, он чуял в показном спокойствии царя какой-то подвох, но никак не мог понять, чего ждать и опасаться.

Ему осталось либо протянуть руку с письмом снизу, с последней ступеньки, либо встать вровень с царем. Все замерли. Видно было, как раз или два дернулся от волнения острый кадык Шибанова, а потом посланный Курбского, мстительно поджав губы, все же поднялся на царево крыльцо, став против государя, и протянул ему запечатанный сверток.

В то же самое мгновение царь приподнял свой тяжелый посох и с силой вонзил завершавший его осн[44] в ногу Шибанова, пригвоздив его к полу.

Изо рта Васьки вырвался короткий вопль. Лицо его сделалось бледным, как у мертвеца, руки судорожно взлетели, однако тотчас упали. Он зажмурился, пытаясь овладеть собой, но остался стоять неподвижно, лишь изредка сотрясаясь крупной дрожью.

– Прими письмо, Иван Михайлович, – приказал царь, всей тяжестью опираясь на посох и глядя, как из пронзенного сапога Шибанова короткими толчками бьется кровь.

Висковатый выдвинулся вперед и вынул из безжизненно повисшей руки посланника послание. Его худые пальцы, унизанные, против общего обычая, всего лишь двумя или тремя перстнями, видимо дрожали.

– А теперь читай, – велел государь, отводя спокойный взор от Шибанова и глядя поверх его покорно склоненной головы.

Висковатый сорвал печать и лишь пробежал глазами по первым строчкам, как лицо его сделалось столь же бледным, как лицо раненого.

– Осмелюсь сказать, великий государь… – начал он умоляюще, но Иван Васильевич резко дернул головой, и в глазах его плеснулось бешенство:

– Читай! Кому говорят!

Висковатый покачнулся от его рыка и, подняв к глазам письмо, начал своим негромким, мягким, но звучным голосом:

– «Царю, некогда светлому, от Бога прославленному, – ныне же, по грехам нашим, омраченному адскою злобою в сердце, прокаженному в совести, тирану беспримерному между самыми неверными владыками земли. Внимай! В смятении горести сердечной скажу мало, но истину. Почто различными муками истерзал ты вождей сильных, знаменитых, данных тебе Вседержителем, и святую победоносную кровь их пролиял во храмах Божиих? Разве они не пылали усердием к царю и Отечеству? Вымышляя клевету, ты верных называешь изменниками, христиан чародеями, свет тьмой и сладкое горьким!.. Зато писарям своим царь наш очень верит и выбирает их не из дворянского рода, не из благородных, но больше из поповичей или из простонародья, а делает это из ненависти к своим вельможам, как будто, по словам пророка, „один хочет жить на земле“!»

– Довольно, – прервал Висковатого государь. – Довольно. Прочее понятно. Все то, чего ожидал я от Курбского: письмо ядом так и брызжет, пусть и токмо словесным. Но это лесфимия[45] и пустая ложь, которую надо в одно ухо впустить, в другое – выпустить. Каких вождей сильных и знаменитых истерзал я различными муками? Чью святую победоносную кровь пролиял во храмах Божиих? Намек на князя Репнина, что ли? Но чем виновен я, что был он убит по пути – по пути, заметьте! – к Божьему храму каким-то душегубцем? А из поповичей родом здесь кто? Откликнись!

Кругом молчали.

– Грязные, гнусные слухи распространяет обо мне твой хозяин! – обратился Иван Васильевич к Шибанову, который еле стоял, качаясь, как былина. – Не от него ли исходит клевета, будто я выколол глаза Барме и Постнику, двум боговдохновенным строителям моего любимого храма Покрова-на-Рву? Якобы возблагодарил я их за труд палачеством и мукою, дабы не могли они воздвигнуть второго такого же чуда на земле. Какая чушь! Какая подлая чушь! Признайся, Васька, и сия клевета – рукомесло твоего разлюбезного князя?

Бледные губы несчастного слуги слабо дрогнули, но ни звука не сорвалось с них.

– Его, его, не усомнюся! А как ты думаешь, Шибанов, – вкрадчиво спросил Иван Васильевич, – почему именно тебя послал ко мне Курбский? Тебя – вернейшего из верных, спасителя жизни его! – на верную погибель? Не знаешь? Ну так я тебе скажу. Ты был обречен с той минуты, как увидел страх на лице своего обожаемого князя. Вспомни, сколько раз он отступал пред ливонцами, сдавал им уже взятые с бою города! Да когда б не моя воля и непрестанные посылы в бой этих «храбрых воевод», они и палец об палец не ударили б! Ливония давно могла быть нашей, если бы воеводы мои были менее «храбры»! Ты ведь знаешь правду, Шибанов. Именно поэтому ты был обречен. И еще потому, что стал свидетелем и осуществителем подлых замыслов предательства Курбского и его клеветы на господина своего. Хуже! На Отчизну свою! Ведь клеветать на меня – значит, клеветать на Русь, ибо в глазах всего мира Московское государство – это я, царь Иван Васильевич. Позор человеку, который за тирана мстит Отечеству. Позор!

Курбский стыдился тебя, а значит, боялся. Он давно, давно замыслил избавиться от тебя, но подлая душонка подсказала ему, что дельце это лучше всего обтяпать иными руками, благо они уже обагрены кровью. Моими руками! И твой господин не ошибся, Шибанов, потому что я тебя, конечно, убью, хотя ты лучше князя своего, ибо остаешься верен ему, даже и обрекшему тебя на смерть.

Иван Васильевич улыбнулся, и губы его были столь же бледны, как у обескровленного Шибанова.

– И не только тебя… Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и лишь только ты появился в Москве, об сем сделалось мне ведомо. Да неужто многоумный Курбский не подозревал, что я проведаю о твоем посещении Горбатого-Шуйского, Ховрина, Головина, Шевырева и прочих? Ты был у них с подметными письмами, каждый принял послания Стефана-Августа и Курбского, читал их и говорил с тобою о них. Все о многовластии, подобном польскому, мечтаете? А то многовластие не для нас! Русь в единый кулак сжать надо и держать крепко, не то распадется государство, яко кус, многократно изрезанный! – Он недобро прищурился. – Да ведь боярам на Отчизну плевать. Каждый на себя одеяло тянет, лишь о своем ломте грезит. У них было время донести государю своему о подлых, изменных замыслах и письмах Курбского – но никто не сделал этого. Ну что же… Их зароют в одну могилу с тобой, Шибанов, и все они могут поблагодарить за это твоего отважного и благородного господина, князя Андрея Михайловича… служителя сатаны!

Казалось, уже невозможно побледнеть сильнее, однако лицо Шибанова сделалось вовсе впрозелень при этих последних, исполненных едкой горечи словах царя. Он качнулся и устоял на ногах лишь потому, что Иван Васильевич еще сильнее налег на посох.

Позади Темрюковича возникло какое-то движение. Он обернулся и увидел, что толпа раздвигается, сторонясь неподвижно стоявшего окольничего Головина, так что вокруг него мгновенно образовалась пустота, словно вокруг зачумленного. Головин был лицом бел и мелко дрожал толстыми щеками, а к нему уже неспешно, словно зверь к обессиленной добыче, приближался Малюта Скуратов.

Иван Васильевич удовлетворенно кивнул, словно имел на затылке глаза и мог видеть происшедшее, не оглядываясь.

– Поднимите его на виски,[46] – равнодушно сказал он, выдергивая окровавленный осн из ноги Шибанова.

Назад Дальше