Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 32 стр.


– Русь никогда не погибнет, – с невыразимой тоской промолвил Бомелий. – Никогда!


Молчание показалось ему вечностью.

– Бог с вами, сын мой, – сказал наконец его собеседник с поистине отеческой ласковостью. – Вы совсем устали, вы утратили силы… Но ни в коем случае нельзя, чтобы вы утратили веру. Вы должны верить: все, что мы делаем, мы делаем для вящей славы Божией! Ad majorem Dei gloriam![58]

– Ad majorem Dei gloriam! – подхватил Бомелий, с трудом шевеля пересохшими губами. И снова тошнотворный, неискоренимый вкус наполнил его рот. Это было похоже на отравление – вот именно, на тяжелое, смертельное отравление. Ибо от предательства нет противоядия, а звезды никогда не лгут.

КАК ДАНИЛА РАЗБОЙНИКОВ СВАТАЛСЯ

Кученей стояла у стены, тесно прижавшись к ней лицом, и сосредоточенно смотрела в малый глазок, позволявший видеть все, что происходило в соседней горнице. В обычное время глазок этот был прикрыт сборками зеленой камки, укрывавшей стены, и мало кто знал, где скрыто потайное отверстие. С противоположной стороны вообще ничего нельзя было разглядеть на щедро размалеванной узорчатыми травами стене, так что царица вволю могла разглядывать высокого молодца в праздничной одежде. Пшеничные кудри его вились кольцами, по-девичьи яркие губы были окружены молодыми усами. Синий кафтан, полы которого были обвиты серебряной канителью, туго облегал широкие плечи и сходился на тонком поясе, охваченным шелковым кушаком.

Кученей медленно улыбнулась: ей очень понравилось то, что она видела. Век бы стояла да глядела на этого красавца! И стоило немалых усилий скрыть улыбку и отойти от глазка с недовольным и хмурым выражением лица.

Поджав губы и не удостоив взглядом молоденькую девушку, которая, тиская в руках вышитый платочек, с трепетом взирала на царицу, она подошла к окну и опустилась в свое любимое кресло с удобными подлокотниками. Подперлась ладонью и придала своему лицу выражение самой глубокой задумчивости. А перед глазами так и сияли ясные голубые глаза молодца, рдели его вишневые губы, манил к себе стройный стан… Кученей стало жарко, и она зло оттянула от горла тугое ожерелье.

На ней было тяжелое парадное царицыно одеяние и убор – по счастью, еще не самое торжественное платье, а чуть попроще, для так называемых малых выходов, – но все равно: Темрюковне чудилось, будто шея ее сдавлена рогатками, руки-ноги в оковах, а тело увешано многочисленными веригами, какие, по слухам, носит в последнее время государь вперемежку с баснословными драгоценными крестами. Рассказывали, что в своей Александровой слободе он порою вообще не снимает монашеского платья, а опричников величает братией. Вяземский у него келарь, а рыжий, словно бы вечно окровавленный Малюта – пономарь…

Да, все это долетало до Кученей лишь в виде слухов и сплетен. Сама она давненько не видела супруга. Попыталась вспомнить их последнюю встречу, но так и не смогла. Он почти не выбирался из слободы, выстроил там настоящий городок, вполне приспособленный для жизни: оттуда и управлял государством, и даже бывая наездами в Москве, не встречался с женой, не говоря уж о том, чтобы навещать ее опочивальню.

Да она не больно-то горевала, хотя как бы считалась сурово наказанной. Ох, крепко тогда досталось им с братом! Салтанкул не раз говорил, что сам не верит, как остался жив после разгула государева гнева. Уж думал, будет убит за потачку царице… но ничего, обошлось, Темрюкович сохранил и милости, и почести – прежде всего за то, что был жесток и беспощаден, а царю нравились люди, жестокие и беспощадные к боярству.

Кученей боялась, что брат от пережитого страха закается бывать у нее. Но нет: гроза, пролетевшая над головой, однако не опалившая, даже приободрила Темрюковича. Азиат до мозга костей, он мог уважать и почитать лишь жестокость. Малейшее проявление милосердия и снисходительности, пусть даже к нему самому, порождало в его душе отнюдь не благодарность, а нечто вроде снисходительного презрения. По мнению Салтанкула, царь должен был удавить Кученей ее же косами, а брата-пособника прибить посохом или пронзить ему сердце, как пронзил тем же посохом ногу Ваське Шибанову. Салтанкул уверовал в собственную безнаказанность, уверовал, что своим царь спустит все, – и отныне, потворствуя опасным прихотям сестры, испытывал особенное наслаждение. Он как бы обрел власть над человеком, который держал в своих руках жизни и смерти других! Прежде Салтанкулу ничего подобного ощущать не приходилось.

А что до Кученей… Ей шел двадцать пятый год, и она с ужасом обнаружила, что жизнь кончается: стала старухой, так и не узнав счастья. Сначала, после ее выходки во время боярской казни, было особенно тяжело. С царицы не спускали глаз, стерегли каждое ее движение. Она затаилась, ждала. Знала: русские ленивы и доверчивы, их легко обмануть показным смирением. Главное – суметь вызвать жалость к себе, и от тебя очень скоро отстанут все придирчивые придиры. Так и получилось. Теперь караулы от ее дверей давно были убраны, царь своим небрежением к жене отбил охоту стеречь ее даже у самых ретивых. Но если супруг думал, что черкешенка из рода князя Инала будет покорно смиряться с судьбой, он ошибался!..


В последнее время самым любимым развлечением царицы стало смотреть женихов. От веку дворцовые девушки должны были приводить присватавшихся к ним на царицыно погляденье. В назначенный день и час будущий жених являлся в укромный покойчик и там высиживал на лавке или метался из угла в угол, зная, что в это время его придирчиво озирает из соседней горенки сквозь потайное отверстие в стенке сама государыня. Явиться собственнолично она могла только перед очень знатным человеком либо близким к царю, ну а женихов всяких там сенных, да горничных девок, да постельниц с вышивальницами смотрела потаенно.

Больше всего Марья Темрюковна радовалась, когда девушки-сироты просили ее саму найти им женихов. С полным на то правом она могла тогда отправиться в Грановитую палату, куда в обычное время вход был заказан, и глазеть в окошечко на холостых красавцев, собранных нарочно для смотрин у крыльца. Как правило, они заранее знали, какой именно невесте ищут жениха, и либо выставлялись как могли, если кус был лакомый, либо нарочно скромничали, держали глаза потупленными да стояли столбами в надежде, что не поглянутся ни царице, ни невесте. Впрочем, иные молодые глупцы не могли отказать себе в удовольствии похвалиться нарядом и повадкою просто так, не для дела, а лишь бы обратить на себя благосклонный взор этой таинственной особы – царицы, о красоте которой ходили легенды, но зреть которую дано было не каждому.

Но с просьбами выбрать жениха к Марье Темрюковне обращались очень редко, лишь когда невеста была совсем бедна и надеялась получить приданое от государыни. Ведь чаще всего бывало, что женихов она приискивала из числа самых невзрачных уродов, на которых девушка сама и не глянет никогда. А тут, хочешь не хочешь, – придется идти под венец. Не спорить же с царицею! Поговаривали, что самое малое две девицы лишили себя жизни после навязанного им выбора, предпочли пламя адское жизни с малоумными да гугнявыми, которые пользовались особенным расположением Марьи Темрюковны.

Да и смотрины уже выбранных женихов порою превращались в настоящую пытку. Никогда нельзя было заранее угадать, даст государыня согласие на брак или нет. Царица, которая девок своих бивала нещадно, драла, как сидоровых коз, порою вдруг преисполнялась такой заботы о них, что самый писаный красавец казался недостойным взять в жены ее служанку. И чем пригляднее был жених, тем вернее следовало ожидать царицына отказа…

Именно поэтому Дуня Чайкина, омовальщица[59] из царицына чина, не находила себе места. Нынче ей велено было привести на смотрины Данилу, сына дворцового истопника Ивана Разбойникова. Данила посватался к ней неделю назад и сразу получил горячее согласие. Он выдался и статью, и повадкою, вдобавок отличался на редкость пригожим ликом. Дуня даже поверить не могла, что ее, бедную бесприданницу, где-то высмотрел и полюбил этот красавец. К тому же, отец его, человек работящий и прилежный, пользовался расположением самого государя, ибо никто так, как Иван Разбойников, не умел протопить цареву опочивальню, чтоб и в меру жарко было, и не душно, и ровное тепло держалось всю ночь.

Дуня ловила взглядом каждую тень, пробегавшую по лицу государыни, и ноги ее обморочно подкашивались, ибо это красивое лицо, и всегда-то недоброе, нынче было мрачнее тучи. Хотела уже спросить, какова будет воля матушки-царицы, однако язык прилип к гортани. А на сердце стало так тяжело…

И не зря, ибо в следующий миг Марья Темрюковна метнула на нее неприязненный взгляд и сказала своим гортанным голосом:

– Что-то не по нраву мне твой жених пришелся. Ишь, смотрит козырем![60] И с чего спесивиться? Был бы уж из хорошей семьи, а то ведь рвань худородная. Отец его истопник, а сам кто? Шел бы хоть в опричники, а то так и будет весь век дрова таскать!

Именно поэтому Дуня Чайкина, омовальщица[59] из царицына чина, не находила себе места. Нынче ей велено было привести на смотрины Данилу, сына дворцового истопника Ивана Разбойникова. Данила посватался к ней неделю назад и сразу получил горячее согласие. Он выдался и статью, и повадкою, вдобавок отличался на редкость пригожим ликом. Дуня даже поверить не могла, что ее, бедную бесприданницу, где-то высмотрел и полюбил этот красавец. К тому же, отец его, человек работящий и прилежный, пользовался расположением самого государя, ибо никто так, как Иван Разбойников, не умел протопить цареву опочивальню, чтоб и в меру жарко было, и не душно, и ровное тепло держалось всю ночь.

Дуня ловила взглядом каждую тень, пробегавшую по лицу государыни, и ноги ее обморочно подкашивались, ибо это красивое лицо, и всегда-то недоброе, нынче было мрачнее тучи. Хотела уже спросить, какова будет воля матушки-царицы, однако язык прилип к гортани. А на сердце стало так тяжело…

И не зря, ибо в следующий миг Марья Темрюковна метнула на нее неприязненный взгляд и сказала своим гортанным голосом:

– Что-то не по нраву мне твой жених пришелся. Ишь, смотрит козырем![60] И с чего спесивиться? Был бы уж из хорошей семьи, а то ведь рвань худородная. Отец его истопник, а сам кто? Шел бы хоть в опричники, а то так и будет весь век дрова таскать!

Дуню словно ледяной водой обдало.

– Для меня его родовитости довольно, – пробормотала онемевшими губами. – Я ведь и сама не столбовая дворянка.

– И что же? – строптиво задрала бровь Марья Темрюковна. – Чай, у царицы в службе, не какая-нибудь побродяжка.

– Но ведь батюшка Данилы у самого государя в милости! – хмелея от собственной дерзости, выпалила Дуня. – Ежели б он у государя спросился, тот небось не перечил бы!

Ох… она уже готова была к оплеухе, а то и к хорошей таске за волосы, однако царица только вновь шевельнула своими тонкими, необыкновенно черными, хоть и не насурьмленными бровями и сказала вполне спокойно:

– Государь не перечился бы? Ну вот и ладно, пускай Разбойников у государя при случае спросит. Коли он велит отдать тебя за Данилу, я спорить не стану.

Дуня по обычаю кинулась в ножки государыне, но с ума не шло, что здесь кроется какой-то подвох. Норовистая Марья Темрюковна нынче уж больно покладиста, уж больно уступчива! Наверняка надеется, что разговору с государем скоро не быть: ведь Иван Васильевич нынче в Москву годом-родом наведывается. Может пройти и месяц, и два, и три, пока он не приедет, а там когда еще Разбойникову представится случай за сына слово замолвить!

Так-то оно так, но…

Дуня выпрямилась, стараясь, чтобы губы ее не дрогнули в предательской усмешке. Разбойниковы испокон веков состояли при Истопничей палате, эта служба у них передавалась от отца к сыну, и меньшой брат Ивана Петровича, Самойла, состоял в Александровой слободе в том же чине, в каком его брат числился в Кремле. И он тоже был в милости у царя. Нынче же вечером отыщет Дуня способ свидеться с милым другом Данилушкой и передать ему слова ехидной царицы. Можно не сомневаться, что в ночь, по крайности – завтра поутру Данила помчится к своему дяде с просьбой найти способ и замолвить словечко царю Ивану Васильевичу. Ну а там уж будет, как велит Бог да великий государь. Несмотря на все страшные слухи, которые гуляли по Москве о страшных деяниях в Александровой слободе (подвалы-де там приспособлены под пыточные, с бояр кожу с живых дерут, а имения их забирают в казну) и в селе Тайнинском, где Малюта Скуратов якобы затаптывал завязанных в мешки врагов и изменников конями в болото, – несмотря на все эти страсти, Дуня не сомневалась, что у царя милосердия куда больше, чем у ломливой и зловредной царицы.

И, едва дождавшись, когда госпожа отпустила ее, девушка отправилась искать встречи с Данилой.

* * *

Эх, кабы все так и вышло, как мечталось Дуне…

Узнав про решение Марьи Темрюковны, Данила покрепче стиснул зубы, чтобы не оскорбить ушей невесты, а заодно и царского величия подобающим к случаю словцом, а потом поспешил к отцу, чтобы тот написал грамотку дяде Самойле. Иван Разбойников тоже немало подивился ответу государыни, но только плечами пожал: мы, мол, люди маленькие, наше дело исполнять, чего прикажут. Грамотка была написана, Данила сунул ее за пазуху и отправился седлать коня, намереваясь, несмотря на позднее уже время, прямо сейчас отправиться в Александрову слободу. Однако он не успел отъехать от своего дома на Трубном взгорье и двух шагов, как повстречал старинного дружка Савку Гаврилова, служившего теперь в опричнине. Они не виделись полгода, и за это время в судьбе Савки произошли немалые изменения. Он состоял под началом князя Михаила Темрюковича, царицына брата, и лишь несколько дней назад князь подарил ему отличного коня с богатой сбруей. Этот конь все еще стоял на подворье Темрюковича, потому что у родителей Гаврилова, людей прежде недостаточных, однако благодаря сыну в последнее время немало поразбогатевших, новый дом пока что строился.

– Какой конь, какой!.. – захлебывался Савка. – Ты в жизни такого не видывал! Не то что наши бурочки-косматочки-мохноноженьки: весь словно стрела каленая, ноги долгие, тонкие, шею лебедем гнет, морда узкая, как бы щучья.

Данила рассеянно похлопал по шее своего коньяка, и впрямь звавшегося Бурком и бывшего именно таким косматочкой-мохноноженькой, о которых с презрением отзывался Савка. Все кони русские, рожденные от диких степняков, были выносливы, крепки на ногу, неприхотливы, но статью и красотой не отличались. Да и ладно, небось у крымчаков скакуны еще уродливее и приземистее, а вон какие переходы выдерживают, обходясь почти без воды и питаясь лишь малым количеством травы! Чай, конь не девка, с лица воды не пить, красы с него особой не требуется. Иногда, через Ливонию, попадали, конечно, в Москву кони иноземных пород, в которых изредка встречалась даже кровь благородных арабских скакунов, но где им было гнать без отдыха по исконному русскому бездорожью! Ломали свои точеные ноги в колдобинах, простужались насмерть в сугробах, хирели от непривычного корма… Разве что перед девушками на таком коне покрасоваться, а больше какой с него прок?

Так подумал Данила Разбойников, но другу, конечно, ничего не сказал: не в его привычках было попусту людей расстраивать, тем более что Савка так своего Орёлика нахваливал, что жаль было лишать его радости, а себя выставлять завистником. Но товарищ мало что нахваливал – уговаривал: пойдем-де к моему хозяину на двор, покажу тебе своего коня. И пристал как банный лист, и нипочем от него, будто от черта в ночь под Рождество,[61] было не отчураться.

Наконец Данила не выдержал: плюнул и согласился глядеть коня, рассудив, что в Александрову слободу он успеет уехать и спустя полчаса. Савка обрадовался, взял Бурка за повод и самолично повел его ко двору своего князя, а Данила шел рядом.

Поскольку приятели давно не виделись, сразу начали рассказывать друг другу, кто чем жил все это время. Савка нахваливал опричную службу и всячески заманивал Данилу в их ряды, ну а тот отнекивался: жениться-де надумал, надо сперва одно дело сладить, а уж потом о другом думать.

– Жениться?! – хохотнул Савка. – Не, лучше в петлю. Оладий небось и матушка нажарит, пока можно и холостому погулять. На мой век блядей хватит. Что проку с жены? Только и знает, что лежать под мужиком и дрожать, в пору ли слюбились, нет ли, да как бы не зачреватеть. А вот мне такие девки разлюбезные попадались, такие умелицы, что аж пар из ушей валит, когда она с тобой разные штуки выделывает. И спереди, и сзади, и по-всякому. После этих лапушек на наших телок и глядеть неохота, не то что юбки им задирать.

– На наших телок, ишь ты! А те девки иноземные были, что ли? – хмыкнул Данила, делая строгое лицо, но против воли ощущая некоторое волнение в крови, как и следует быть при таком жарком разговоре. – И где ж ты таких девок щупал? Неужто в Болвановке теперь не только кабаки пооткрывали, но и блудилища?

– При чем тут Болвановка? Я немецких девок отродясь терпеть не могу, все они дылды сухоребрые, – пренебрежительно сказал Савка. – Места знать надо! Только тебе зачем? Ты у нас жениться собрался. Будешь свою рябую курочку всю жизнь теребить, так и не узнаешь, что такое настоящая сласть!

Данила поджал губы. Он полюбил Дуню с одного взгляда, до этих пор сторонился девиц, а к ней сразу так и прикипел, теперь весь белый свет словно бы сошелся в ней одной. Эта полнота чувств, внезапно открывшаяся и обогатившая его, делала Данилу счастливым, однако сейчас, после Савкиных слов, он почувствовал, что на его солнце будто бы набежало малое темное облачко. Стиснул зубы: «Ну и что? Ну и пусть! Моя Дуня небось всех на свете краше!» И тут же вспомнил, что Дуня пока не его, а будет ли его, это еще бабушка надвое сказала.

Назад Дальше