Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 36 стр.


Бомелию приходилось читать отчеты Таубе, Крузе, а также их приятеля пастора Одерборна об этом разгроме. По их письмам выходило, что всех иноземных мужчин русские опричники убили на месте, женщин сперва изнасиловали, а потом тоже поубивали, детей швыряли в горящие дома. От Болвановки-де не осталось камня на камне – вернее сказать, бревна на бревне, поскольку каменных зданий в Москве было раз, два и обчелся. Жуть, словом… В тех якобы сгоревших домах Бомелию не раз приходилось потом бывать, он видел Таубе и Крузе, которые пили с убиенными соплеменниками и любезничали с их изнасилованными (и впоследствии также убиенными!) женами.

А этот Одерборн! Как раз в это время царь Иоанн отнял у протестантов их привилегии, вот пастор и брызгал ядовитой слюной на государя.

Право слово, Бомелия иногда зло брало против этих беспечных русских. Живут одним днем, вперед никто не смотрит! Ведь настанет время, когда о них о всех, о России и ее царе мир станет судить лишь по запискам люто ненавидящих эту страну немчиков, которым платят деньги именно за бесстыжую клевету. Хоть бы кто из русских взялся за перо во имя будущего! Нет, даже царь Иоанн, которому предстоит больше всех быть заплевану и облиту грязью, не находит нужным сделать это. Лишь изредка отписывается, вернее, коротко огрызается в ответ на пространные и тоже клеветнические послания Курбского, которые продолжают поступать из Польши. И Бомелий с горькой усмешкой думал: ведь князь Курбский, предатель, беглец, изменник, станет когда-нибудь для грядущего историка самым правдивым и точным источником сведений о зверствах и злодействах лютого душегуба Иоанна Грозного. А вранья там, у Курбского-то… лаптем не расхлебать! Опять вспомнил старые басни о якобы недостойном и трусливом поведении царя при взятии Казани. А сам-де он был там первый герой! Врет не только о прошлом, но и о нынешнем. Пишет о людях убиенных, а они потом вдруг обнаруживаются живыми, как Иван Васильевич Шереметев, например. Опричники-де губят людей во множестве, до тысячи трупов с улиц подбирают. Если принять это за правду, выйдет, что за месяц были убиты все московские жители, подбирать уже некому. Ну сколько там народишку в Москве живет? Двадцать тысяч? И на том спасибо. Курбскому ли этого не знать! Но опять же врет, путает… До смешного доходит. Описывая казнь князя Александра Горбатого-Шуйского, им же самим искушенного на измену, называет его почему-то Андреем Суздальским. Да и много такого было в его писаниях, от чего у современника рот до ушей в усмешке растягивался. Но почему-то никто не взялся опровергнуть его и запечатлеть события в их правдивости и точности. Летописцы-де на то есть… знаем мы этих смиренных монахов, скрипящих перышками в тиши своих келий! Тот царь, который добр к монастырям и церквам, который жертвует на них без счета, – тот в истории прославлен будет. А если кто начал не только на Бога надеяться, но и сам не плошать, – того тихий монашек, ничтоже сумняшеся, так пропишет, что, прознав сие, со стыда сгоришь… да уж на том свете, когда поздно что-то исправлять.

Смешно было Бомелию укорять царя в беззаботности о будущем, когда тот был всецело поглощен настоящим с его многочисленными трудностями – как сущими, так и выдуманными. Ведь эта боязнь измены боярской, настоящей и вымышленной, эти страхи ночные и дневные были в огромной степени делом рук самого Бомелия. Быть может, не окажись Иван Васильевич ежедневно отравляем своим доверенным архиятером, все в его жизни, да и в самой Руси сложилось бы иначе…


Впрочем, Бомелий слишком долго общался с царем, чтобы не перенять у него одну из основных его черт характера: Иван Васильевич не любил долго думать о печальном, старался гнать от себя воспоминания о совершенных ошибках. Поэтому и Бомелий отмахнулся от тягостных размышлений, затолкал подальше угрызения совести, от которых никак не мог избавиться окончательно, словно от любимой мозоли, и снова начал прикидывать, в чем же причина перемен, приключившихся с Марьей Темрюковной.

Как ни плохо служили ему соглядатаи и наушники, они все же донесли весть о том, что в царицыны покои чуть не каждый день хаживала та самая старуха-знахарка, которая однажды уже стала причиной размолвки между государем и его супругою – в день знаменитой казни на Красной площади. Об истинном смысле этой «размолвки» знал только дохтур Елисей, остальные же думали, что царю просто не по нраву доверчивость царицы к старым бабкам-ворожейкам. Но когда государь отбыл из Москвы, надолго покинув жену, Марья Темрюковна вновь начала зазывать к себе знахарку. Приходила та дважды в день: рано поутру, порою еще до завтрака, и поздно вечером, когда царица уже ложилась почивать. Оставалась наедине с государыней недолго; уходила поспешно, особенно вечером. И после ее посещений в покоях царицы было тихо-тихо: никаких шумных игрищ с девками-голубками, и песен по ночам не пели, и плясок не плясали. Наверное, ворожейка навевала Марье Темрюковне спокойный и крепкий сон…

Прослышав про это, Бомелий задумался. Возможно, старуха обнадеживает доверчивую Кученей насчет возможного материнства? Дурачит ей голову, выманивает денежки и подарки? И царица снова возмечтала о троне, на котором вскоре окажется одна – или в обнимку с любимым братцем?

Бомелий отлично помнил историю Марии Кровавой, сводной сестры и предшественницы королевы Елизаветы на английском троне. Желание родить наследника превратилось у нее в навязчивую идею, до такой степени поглотившую все ее чувства, что у королевы иногда и впрямь прекращались женские очищения, начинал пухнуть живот… пусть даже супруг ее, герцог Филипп, месяцами не посещал ее ложа! Что, если старуха-знахарка уже внушила царице, будто она беременна и близки исполнения ее мечтаний? Вполне можно поверить во что угодно, особенно если твердить себе это утром и вечером!

Утром и вечером… Старуха приходит утром и вечером, но уходит почти тотчас…

Бомелий нахмурился. Слишком смелая мелькнула у него догадка. Нет, хоть царица и осталась по сути своей все той же полудикой горской княжной, какой была прежде, она вряд ли вновь решится на такую неосторожность. Хотя ей же закон не писан! И всем известно: когда кота нет дома, мыши гуляют по столу.

Она что, влюблена?! Но в кого, Господи помилуй? Двор ее состоит почти исключительно из женщин, разве что несколько мальчиков не старше десяти лет прислуживают за столом. Изредка мелькают дьяки, подьячие, государевы посланные, стражи, но общение с ними так кратко, что и двумя словами некогда обменяться. Правда, Бомелий заметил один или два лукавых взгляда, брошенных царицею на боярина Федорова-Челяднина, который, по приказу государя, сопровождал Марью Темрюковну и прибыл вместе с ней в Александрову слободу, но не могла же в дороге завязаться меж ними любовная интрига! Федоров-Челяднин, конечно, видный, можно сказать, красивый, моложавый мужчина, но он же не самоубийца, чтобы осмелиться…

Нет, глупости. Причина блаженства Кученей в чем-то другом. Но вот в чем?!

Может быть, радуется, что увидит брата? Михаил Темрюкович прибыл сюда двумя-тремя днями раньше сестры, тоже довольнехонький. Ходят слухи, будто он намерен жениться. Следовало бы ожидать, что известие об этом приведет Кученей в ярость, а она цветет, как мак. Или еще ничего не знает о грядущей свадьбе? Впрочем, черт ли разберет этих азиатов!

Бомелий еще раз выразил царице восхищение ее необыкновенной красотой, сообщил, что состояние здоровья прекрасное, и покинул женские покои. Пришло время идти к государю: тот настаивал, чтобы архиятер непременно посетил его после того, как побывает у царицы. Государь также потребовал, чтобы Бомелий присутствовал нынче за ужином, и хотя тот не любил пьяных русских сборищ, вынужден был согласиться.

* * *

– А что, Иван Петрович, – приветливо спросил государь, – хотел бы ты быть царем?

Федоров-Челяднин осторожно положил на блюдо утиную ножку, с которой обгладывал нежное, хорошо вываренное мясо, утер рот и пальцы вышитой шелковой ширинкою и только тогда привстал для ответа. Как ни тянул он время, ничто путное на ум не пришло. А все пирующие, как назло, притихли, уставились на него выжидательно. Больно вопрос дурацкий, не знаешь, что и сказать! «Нет» – на смех подымут, потому что не бывает таких дурней, которые отказались бы от царской власти, «да» – опять же обсмеют: куда ты, мол, со свиным-то рылом! А еще хуже, воспримут это «да» как покушение на царский трон. Скажут: стакнулся ты с князем Владимиром Андреевичем, о котором опять поползли по Москве разные дурные слухи. Дескать, никак он не может успокоиться и на своем нижегородском воеводстве замышляет отравление государя.

Словом, Федоров не знал, что ответить. Поэтому он еще раз поелозил ширинкою по бороде, якобы смахивая последние крошки, и уклончиво молвил:

– А на что мне, батюшка, такими мыслями головку засорять, коли ты у нас есть? Ты на престоле сидишь – ты и царь!

Словом, Федоров не знал, что ответить. Поэтому он еще раз поелозил ширинкою по бороде, якобы смахивая последние крошки, и уклончиво молвил:

– А на что мне, батюшка, такими мыслями головку засорять, коли ты у нас есть? Ты на престоле сидишь – ты и царь!

Помещавшийся слева от Федорова князь Афанасий Вяземский хмыкнул: ловко вывернулся боярин! Сидевший справа Басманов-старший лукаво прищурился и снова принялся за еду. А государь разочарованно воскликнул:

– Что ж по-твоему: царь только тот, кто сидит на престоле? Не-ет, это было бы слишком просто! Ну вот поди сюда, Иван Петрович, сядь на мое место. Посиди, а потом расскажешь нам, почувствовал ли ты себя царем.

«Что это с ним? – недовольно подумал Федоров. – Эк его разбирает! Вроде бы и не пьян, а пристал как банный лист!»

Царь и в самом деле был трезвехонек: Федоров не раз видел, как он легким движением останавливает Федьку Басманова, нынче прислуживавшего ему за столом и частенько наклонявшегося, чтобы наполнить цареву чару. Но чара так и оставалась пустой. Другим пить, впрочем, не мешали, и у Ивана Петровича уже немало пошумливало в голове, а ноги плохо слушались. Настолько плохо, что он даже запнулся перед малым троном, который был нарочно слажен в Александровой слободе под полное подобие большого, стоящего в Кремле, в Грановитой палате, и в отсутствие царя строго-настрого охранялся его рындами,[68] чтобы никто не посмел посягнуть на сие высокочинное седалище. Тот, настоящий, московский царский трон был, правда, вырезан из драгоценной, на вес золота, слоновой кости, ну а этот, малый, – из какого-то редкостного белого дерева, но все равно: сходство было полное. Словом, запнулся Федоров-Челяднин, едва не растянулся, однако, подхваченный под локоток проворным Федькою Басмановым, все же на ногах устоял, только высокую тафью сронил.

– А не беда! – весело вскричал царь, сам подымая тафью и ударяя ею об коленку, чтобы сбить пыль. – Федька! Облачение государево!

Федоров и ахнуть не успел, как набежали прислужники, и в одно мгновение на него были навьючены кожух золотой парчовый, бармы.[69] тяжелые, да еще и шуба соболья, крытая аксамитом[70] Мгновенно взопрев (август выдался против обыкновения жарким, вдобавок в трапезной надышали), Федоров не устоял и от малейшего толчка в грудь плюхнулся на трон. Царь, вкрадчиво улыбаясь, стоял рядом.

– Теперь скуфеечку мою надень – и совсем как я будешь, – сказал он, снимая с головы и нахлобучивая на Федорова свою скуфью, не черную, какую носил обычно, а нарядную, плетенную из серебряных ниток и унизанную жемчугом. У государя она плотно охватывала макушку, а небольшая голова Федорова провалилась в скуфью до самых бровей.

Сидящие за столом захохотали, однако царь сурово цыкнул, и в трапезной воцарилась тишина.


Из-под нелепо сползавшей на глаза скуфьи Федоров оглядывался – и видел множество блестящих глаз, устремленных на него. Поерзал на троне, пытаясь устроиться поудобнее, но сидеть было твердо и как-то слишком высоко. Вдобавок ноги не доставали до полу. В одну руку ему сунули любимый царев посох, в другую – чарку с вином.

– Это тебе вместо державы и скипетра, – пояснил Иван Васильевич. – Я ведь их с собой не вожу, в Кремле оставляю, как и женку мою, которую ты, боярин… – Он запнулся, но тут же продолжил: – Которую ты, боярин, нынче сюда, в слободу, ко мне доставил.

Федоров напряженно ловил государев взгляд. Почему-то казалось, что Иван Васильевич намеревался сказать нечто совсем иное, но что?

В эту минуту царь обернулся к гостям, которые прислушивались к каждому его слову, и сердито махнул рукой:

– Ешьте! Пейте! Чего буркалы на нового государя выпялили? Успеете, наглядитесь еще! И ты, Федька, иди к столу, сиди там, пока не кликну.

Все преувеличенно старательно принялись есть. На место Федорова, между своим отцом и Вяземским, присел молодой Басманов: рассеянно крошил хлеб, а сам не сводил глаз с государя, словно боялся упустить миг, когда тому захочется испить вина. С другой стороны стола, заметил Федоров, на них так же пристально смотрел проклятущий и опаснейший человек – Малюта Скуратов.

Федоров отворотил лицо. Дело, впрочем, было не в Скуратове – с ним рядом помещался Михаил Темрюкович, а с некоторых пор…

– И какова хороша показалась тебе государыня? – внезапно спросил Иван Васильевич.

Федоров вздрогнул. Вопрос был из одного ряда с предыдущим: хотелось бы ему поцарствовать или нет. Ну уж небось за ради смеху не потащит его государь в опочивальню свою, не уложит рядом с супругою, как на свой трон посадил!

Испугавшись собственных мыслей и бесовской проницательности стоящего рядом человека – а ну как прочтет в его голове эту охальщину?! – Федоров опять суетливо заерзал:

– То царский кус, не наш. Я на государыню и взора не поднял, ехал в своем возке позади, для охраны.

Это была чистая правда. Федоров присоединился к царицыну поезду лишь за московской заставою. Марья Темрюковна сидела в парадной повозке, окруженная своими постельницами, прикрыв лицо фатою. Они с Федоровым лишь беглым словом перемолвились. Голос ее, правда, звучал дивно приветливо, ну так и что?

Иван Васильевич облокотился на перильца трона, усмехнулся:

– Тут ко мне шурин из Москвы наезжал, в ножки кланялся, благодарил, что я тебя уломал в жены ему дочку отдать. Сказывал, свадьба совсем скоро.

Федоров закусил губу, метнул на Темрюковича острый взгляд. Да, скоро… Приданое Грушенькино давно было готово, да боярину показалось, что бывший Салтанкул взял бы его дочь и бесприданницею. Видно, крепко зацепила она черкеса за сердце, потому что, лишь посулив ему в жены Грушеньку, удалось Федорову выполнить странный царев наказ и проникнуть к загадочной блудной девке.

Ночь, проведенную с таинственной черкешенкой, он вспоминал часто – если уж совсем честно, ни на миг не забывал. Такое и в самом грешном сне не привидится, что с ним вытворяла соромница, и ушел от нее боярин почти с ужасом, ибо понял, что прежде не знал он женщин, хоть и прожил в законном супружестве четверть века, да и вообще брал баб, где и когда вздумается. Нет, не знал! Оказывается, это не покорные подстилки, как мыслил он ранее, а истинно бесово орудие искусительное. Сказывали пленные татары, что в восточных странах иные люди приохочиваются к особенному дурманному зелью, которое навевает им разные блаженные картины. Вроде бы зелье вдыхают в себя дымом, и доходит до того, что человек без дыма жизни себе не мыслит. Не из-за вкуса его или запаха, а потому, что благодаря этому дыму он чувствует себя совсем иным: молодым, счастливым и всесильным. Ночь с той девкой стала чем-то вроде пресловутого дыма. Первое время Федоров вообще ходил как чумной; небось, будь помоложе, пошел бы в слуги верные к князю Черкасскому, чтобы хоть изредка, как награду, получать от него власть над этим телом.

Потом поуспокоился, пригасил жар в крови и начал размышлять: а зачем нужно было государю сводничать? Федоров ждал благодарности за то, что, по его повелению, валялся с той блудней, шарил под ее титьками, нащупывая третий сосочек. Ну, нащупал, доложил об том царю – и что с того? Тишина… Небось и это задание, и обещание дать ему власть над земщиной, сместив Мстиславского, – такая же насмешка над ним, как шутовское сидение на троне в наползающей на глаза царевой скуфейке. Ну почему же он был так глуп и труслив, почему сразу не разгадал, что над ним всего лишь насмехались? Небось Иван Васильевич вместе со своим шурином измыслили эту каверзу, чтобы вырвать у Федорова согласие на свадьбу Темрюковича и Грушеньки.

Нет, вырвать – это не то слово. Он просто-таки Христом-Богом умолял поганого черкесца взять за себя дочь, в ногах у него, можно сказать, валялся! И ради чего? Чтобы опоганить плоть свою с распутной бабою… да еще и грезить потом о ней, лежа рядом с богоданною женою! Почему же он не разгадал издевки сразу? Почему надо было дойти до последней степени унижения?

Дурак, право слово – дурак. Мнил Мстиславского ниже себя, а тот, старый лис, никогда в жизни никому не позволил бы так над собой надсмеяться. Ну хорошо… ну хорошо же!

Федоров подавил кривую ухмылку. Никто из тех, кто регочет сейчас над ним, не знает, какую фигу он держит в кармане. Никому не известно о письмах, полученных Федоровым-Челядниным из Польши, от Сигизмунда-Августа: о письмах, зовущих к измене жестокосердному государю, который не чтит своих верных шляхтичей, меняя их на какую-то песью кровь, на лайдаков,[71] от коих нет и не будет проку. Уж неведомо, что там сулил велеречивый ляшский круль[72] другим боярам (не одному же Федорову он писал, конечно!), однако бывшего главу боярской думы он недвусмысленно пообещал сделать своим наместником в Московии.

Наместником короля! То есть властителем московским! Как бы царем!

Назад Дальше