Весы, какие-то странные весы порою снились ему… на одной чаше лежал огромный, причудливый ломоть земли по имени Русь, а другая чаша была гигантская, непредставимая, и в ней булькала, переливалась человечья кровь, пролитая им, царем московским Иваном Васильевичем, по прозвищу Грозный. И порою видел он во сне некоего светлого и всемогущего, который, вняв самым затаенным мольбам, опустошает кровавую чашу, возвращая жизнь всем тем, чья кровь была пролита по государевой воле. И чем больше воскрешенных людей радостно отходило прочь от этой роковой чаши, тем больше трещин изрезало тело земли русской, разламывалась, крошилась страна, словно хлеб, выпеченный в голодный год из отрубей, и вот уже ветры, жадные ветры, налетевшие из чужих, дальних, вечно голодных земель, развеивали эти жалкие крошки так, что и следа прежней Руси было не сыскать, а сами эти воскрешенные бродили в пустыне неприкаянно…
Царь просыпался с криком, звал Бомелия – выпивал большими, ненасытными глотками его благодетельное питье – успокаивался. Приказывал сменить постель: прежняя была вся мокрая от ледяной испарины, иссушавшей тело. Ложился – думал – постигал очевидную истину: окажись на его месте любой другой, обуреваемый страстью быть государем великой, могущественной державы, он был бы вынужден пройти тем же кровавым путем, на каждом шагу сбивая ноги о роковые ошибки и слыша за собою ропот обескровленных призраков. Любой другой! Да тот же милостивец Адашев, окажись лицом к лицу с возмущенным боярством. Тот же Курбский! Русскому не надо искать врага в иных землях – он сам себе первый враг, ибо не кто иной, как русский человек, не мнит себя равным одновременно и Богу, и диаволу.
Правдива, правдива старая сказка о том, как Господь предложил мужику исполнить любое его желание, просить чего захочется, – но при условии, что сосед его получит в два раза больше. «Выколи мне один глаз!» – потребовал мужик. Русские мы русские, всяк за себя – один Бог за всех. Ну, еще и жестокий царь…
Люди живут днем сегодняшним, и только государь прозревает грядущее. А поскольку человек так создан Богом, чтобы жить в страхе, только страху он подчиняется, только страх движет его помыслами, обращая их на жизнь нормальную, человеческую, а не на бесстыдное посягательство на чужое добро, чужие жизни, чужих жен, в конце концов, – только страх держит человека в нравственной узде, страх перед Богом или законом, безразлично! – значит, дело государя во имя укрепления державы этот страх насаждать. Может быть, когда-нибудь и настанет царство вечной истины, при коем люди станут заботиться прежде о других, лишь потом о себе, – ну, тогда явятся на смену страху другие вожжи и узды. Но еще Пилат уверял Христа, что царство истины никогда не настанет… и до сих пор именно он, а не Сын Божий, почему-то оказывается прав. Значит, страх, только страх последнее оружие государя!
И все же он пощадил Псков – наверное, потому, что в Новгороде нагнал довольно страху.
* * *– Батюшка… – раздался рядом шепот, и Иван Васильевич встрепенулся, очнулся от дум, огляделся кругом.
Прямо перед ним, не давая идти дальше, стоял сын, смотрел настороженно своими темно-серыми, глубоко посаженными глазами. Потом повел ими куда-то в сторону, и Иван Васильевич увидал, что сын указывает на невысокую, но крепкую телом девушку с алой лентой в смоляно-черной косе. Только тут государь вспомнил, где находится, и сообразил, что Иван показывает ему свою избранницу.
Ишь, какая яркая! Словно изюминка в булке. Смуглянка черноглазая, и впрямь ничуть не похожая на белую голубицу, – сразу видно, что бойкая, нравная девка. Хороша, ничего не скажешь: щеки что маков цвет, зубки – жемчужные низки, сарафан так и натянулся на молодых грудях, однако Иван Васильевич не спешил улыбнуться благосклонно.
С некоторых пор он с опаской поглядывал на темноволосых да темноглазых, втихомолку почитая каждую такую красавицу сущей ведьмою. Кученей ему даром не прошла, знал, что черный цвет – опасный цвет. Даже когда попадались царю случайные женщины, он брал себе беляночек, отдавал чернавых кому другому, опасаясь даже и оплошать в самый важный миг, не справиться с волной темного страха, которая грозила накатить – и обессилить его.
Нет, ему девушка не понравилась, но как жадно смотрит на нее сын! И как бойко играет она очами в ответ – теми самыми очами, которые ей надлежит держать скромно потупленными!
– Чья такая? – спросил отрывисто. – Как зовут?
– Евдокия, дочь Сабурова, – выпалил Иван.
Ого! Так он и имя ее уже знает! А голос какой у него стал неприветливый – видимо, учуял нескрываемую неприязнь в словах отца. Ишь, как яростно стрижет глазами – злится, опасаясь, что отец не одобрит его выбора, откажет сейчас Евдокии, велит отправить ее восвояси.
Очень хочется сделать это. Мало, что девка не по нраву, – она еще и Сабурова к тому же. Из того же рода происходила Соломония, первая жена великого князя Ивана Васильевича. Тоже избрана была на смотринах за красоту, да что толку было в той красоте, если она оказалась неплодной? Чтобы жениться на красавице Елене Глинской, князь Василий отправил нерожалую женку в монастырь, отчего многие из его бояр и священников просто-таки на рога встали. Но он поступил по-своему, за что Иван Васильевич ему по гроб жизни благодарен: ведь иначе он не родился бы!
А про Соломонию потом странные слухи ходили. Будто бы в монастыре она сказалась беременною, и не от кого-нибудь, а от самого великого князя. Дескать, о тягости своей она до ссылки не знала, а теперь сие обнаружилось. Доверенный боярин Юрий Шигона, человек разумный и рассудительный, прекрасно знающий, когда в последний раз великий князь сходился на ложе с бывшей женой, поднял ее на смех и посоветовал не морочить людям голову и не позориться, если не хочет прослыть блудней. Соломония притихла, однако вроде бы и впрямь произвела кого-то на свет в монастырской тиши, а может, это были только слухи и сплетни.
Зловредные слухи и сплетни! Ведь по ним выходило, что Соломония все же могла зачать и родить: значит, неплоден был ее супруг. А коли так, вполне возможно, что великая княгиня Елена Васильевна и впрямь не от него родила сыновей, а…
При одной только мысли об этом Иван Васильевич всю жизнь ощетинивался и зверел. Но сейчас заставил себя сдержаться. Если откажет этой Сабуровой, помянув ее злосчастную родню, сам же воскресит память о старинных разговорах. А больше не к чему, совершенно не к чему прицепиться: девка и впрямь очень красива, да и Иванушка так и млеет от нее. А сын вполне заслужил награду, он хорошо-таки потрудился в деле о новгородской измене, что в самом Новгороде, что потом в Москве. И в Горицком монастыре провел дознание с блеском…
– Может, другую какую выберешь? – спросил нерешительно. – А? Иванушка?
– Эту хочу, – буркнул сын угрюмо.
Иван Васильевич задумчиво пожевал губами. То, что парня надо срочно женить, это само собой. Пошел весь в отца, уд свой норовит погреть во всякой печурке, какая только попадается на пути, сделался худ и дик, а разве дело это, что царственное семя сплескивается в какую попало утробу? Ивана-то Васильевича от блуда в свое время остеречь было некому, так хоть сына он остережет.
Ладно, пусть берет себе эту Сабурову. Не понравится девка при ближайшем рассмотрении – отправится в монастырь по следам своей родственницы, ну подумаешь, большое дело! Что-то твердило ему: Евдокия во дворце надолго не задержится, не миновать стать вскоре искать Ивану вторую жену. И ничего, ничего. При другом выборе сын не станет полагаться только на себя, прислушается к отцовым советам, а ведь только этого царю и надо.
– Так и быть, – ворчливо сказал Иван Васильевич, пытаясь скрыть неудовольствие. – По нраву девка – бери ее!
Иван, мгновение помедлив, словно не веря своим ушам, жадно схватил Евдокию за руку. Девка тоже растерялась было, но тотчас вспомнила, как учили себя вести, вскрикнула, завесилась рукавом, словно бы от крайней стыдливости, и глаза налились слезами очень естественно, как и следует быть. Однако Иван Васильевич успел перехватить один ее взгляд – и онемел.
Вот же бесово бабье племя! Минуту назад Евдокия и впрямь ничего так не желала, как сделаться нареченной невестой царевича. Но, оказавшись ею, сразу сообразила, что теперь, значит, ей нипочем не стать невестой самого государя – и по этому поводу залилась слезами, ни по какому другому!
Похоже, она еще устроит Иванушке веселенькую жизнь. Девка из тех, кто поедом будет себя есть, а значит, и мужика своего. Иван, конечно, тоже не лыком шит, кулачищи у него ого, добренькие! Поучит по надобности…
Мысль о том, что отродье нелюбимых Сабуровых будет примерно наказано, привела царя в отличное настроение, и он двинулся дальше мимо невест чуть ли не в припляс.
Так, с сыном дело слажено, теперь можно и о себе позаботиться! Девки остались – и впрямь красавицы из красавиц, так бы сразу на всех и женился! Жаль – нельзя. Вот у всяких там татарей-магометан дозволено держать при себе сразу нескольких жен. Бабы живут во дворце, как рыбы в садке, каждый вечер с нетерпением ждут, которую из них выудят… да, вы-удят, на уд, стало быть, насадят… Смех, да и только! Называется эта магометанская штуковина гарем, у иных там больше сотни разных баб содержится. До чего же удобно придумали проклятые басурманы! Пришел – получил свое. Не надо никуда тащиться по ночам, ежели вдруг приспичит, брать какую попало, давить ее телом, потом обливаясь потом разочарования и брезгливости от грязи, в которую невольно окунулся. Женщина на ложе должна быть женой, именно женой, а уж которой там, первой, второй или восемьдесят пятой, – совершенно неважно.
Мысль о том, что отродье нелюбимых Сабуровых будет примерно наказано, привела царя в отличное настроение, и он двинулся дальше мимо невест чуть ли не в припляс.
Так, с сыном дело слажено, теперь можно и о себе позаботиться! Девки остались – и впрямь красавицы из красавиц, так бы сразу на всех и женился! Жаль – нельзя. Вот у всяких там татарей-магометан дозволено держать при себе сразу нескольких жен. Бабы живут во дворце, как рыбы в садке, каждый вечер с нетерпением ждут, которую из них выудят… да, вы-удят, на уд, стало быть, насадят… Смех, да и только! Называется эта магометанская штуковина гарем, у иных там больше сотни разных баб содержится. До чего же удобно придумали проклятые басурманы! Пришел – получил свое. Не надо никуда тащиться по ночам, ежели вдруг приспичит, брать какую попало, давить ее телом, потом обливаясь потом разочарования и брезгливости от грязи, в которую невольно окунулся. Женщина на ложе должна быть женой, именно женой, а уж которой там, первой, второй или восемьдесят пятой, – совершенно неважно.
Хорошо, все это хорошо, но все-таки кого же себе выбрать? И вдруг государь перехватил ищущий взгляд Малюты, переминавшегося с ноги на ногу около одной из девиц. Вспомнил разговоры насчет какой-то там Марфы Собакиной, его родственницы, вспомнил, что обещал себе непременно приглядеться к этой самой Марфе… шагнул вперед.
Девушка покачнулась, когда царь оказался так близко, заслонилась рукавом. Откуда ни возьмись, налетела жена Малюты, сваха Матрена Тимофеевна, красивая сорокалетняя баба с хищным, густо набеленным и нарумяненным лицом, вцепилась в ее руку, принялась яростно, словно в драке, гнуть вниз, чтобы открыть лицо. Тут же вьюном вилась Марья Григорьевна – бывшая Бельская, теперь Годунова, старшая дочь Малюты, как две капли воды похожая на мать. Змеей шипела на Марфу – помнила, как с некоторых пор злили государя неуместные проявления девичьей скромности…
Тут недавно была одна такая, именем Зиновия Арцыбашева, сестра дьяка опричного конюшенного ведомства Булата Арцыбашева. Строила из себя недотрогу – спасу нет: когда государь пожелал взглянуть на ее неприкрытую стать, лишилась чувств. Так ее и раздевали беспамятную. Конечно, сложением Зиновия отличалась бесподобным, в глазах государя вспыхнул явный интерес, а стыдливость девушки его поразила и растрогала. Несколько раз повторив ее имя, как бы боясь забыть, он сказал, что в тот день больше никого смотреть не будет, пусть-де Зиновия придет в себя, а завтра он еще раз с ней побеседует.
Да, похоже, запала скромница в государево сердце – правда, ненадолго. Потому что среди ночи стража обнаружила эту скромницу валяющейся под лестницей непробудно пьяною, с задранной на голову рубахою да с окровавленными чреслами. Девушка крепко спала, насилу добудились. Наутро она знай бессмысленно улыбалась, пока ее сажали вместе со всем барахлишком на грязную телегу да с позором отправляли к брату. Так и уехала из Александровой слободы, ничего не поняв, что с ней приключилось, не вспомнив, с кем пила, с кем блудила… Виновника найти не удалось, хотя кое-кто из молодых и пригожих опричников потом сказывал, что Зиновия глядела на них ласково и всячески завлекала своей девичьей прелестью. Нет, они лучше сами себя оскопили бы, чем покусились бы на государево добро, они тут ни сном, ни духом не замешаны, а кто распочал «скромницу», знать не знают и ведать не ведают!
Ожидали сильной грозы, но царя вся эта история так насмешила, что он вновь ни на кого не осерчал. Даже беспутную Арцыбашеву отпустил мирно, даже не опалился на ее родню, ну и никакого серьезного дознания в слободе не было. Вот только Иван Васильевич видеть с этих пор не мог, когда девки начинали строить из себя черт знает какие невинности.
Наконец Матрене и Марье удалось открыть Марфино разрумянившееся личико, и она испуганно взглянула в лицо стоявшего прямо против нее высокого, очень худого человека в черной, щедро шитой серебром ферязи. Его темно-русая борода тоже была украшена серебряно-седыми нитями, серебряная скуфейка покрывала бритую голову. Марфа набралась наконец духу и поглядела в государевы очи.
Очи те оказались почему-то не черными, как ночь, а серыми, с темным ободком, из-за которого казались особенно яркими. Марфа невольно улыбнулась: она с детства боялась черноглазых, ведь черный глаз – злобный глаз, оттого и обмирала при виде государя, ну а теперь вышло, что обмирала напрасно – бояться нечего. И он так ласково улыбается этими своими тонкими губами, а зубы его белы. Говорили, он в подземельях слободы, прозванной Неволею,[82] питается человечиной, вот и жену свою прежнюю, черкешенку, загрыз до смерти. Однако у тех, кто вкушает убоину человечью, зубы всегда гнилые. А у царя – белые, что сахар. Значит, опять нечего страшиться, не съест он Марфеньку!
И она улыбнулась от радости.
* * *В отличие от Евдокии, которая напоминала дикий маков цвет, эта Марфа более походила на белый колокольчик, сбрызнутый росой. Сходство усугублялось тем, что точеный, чуть вздернутый носишко покрылся испариной, словно росинками.
Иван Васильевич умилился: ну что за чудесная девчонка! Вот именно что девчонка – ее красота внушала не вожделение, а светлую радость. Эту Марфу хотелось не на ложе валить, а взять на руки, посадить на колени и шептать ей сказки в розовое ушко, столь крошечное, что легонькая жемчужная сережка для него и то тяжелой будет.
«Дочка! – насмешливо и грустно подумал Иван Васильевич. – Хочу такую дочку!»
Сколько ей? Лет пятнадцать, ну, шестнадцать? Сорокаоднолетнему государю она годилась не просто в дочки, но почти уже и во внучки. Мысль о собственной зрелости, не сказать – близкой старости, вдруг болезненно поразила его. Если б все три его дочери не умерли в младенчестве, они были бы даже старше этой красавицы, которую царь нынче намерен взять в жены. У них уже были бы свои дети!
«Что я с ней делать стану, с этой малявкой? – мелькнул порыв неприязни. – В куклы играть?»
Но она сама была куклой, дорогой игрушечкой, с которой ему нипочем не хотелось расставаться, совсем как малому дитяти.
«Ладно уж, разберусь потом, как время настанет, после венчания, – сказал себе Иван Васильевич. – Чай, не впервой, сладим дело как-нибудь. А пока познакомимся поближе, побеседуем…»
С восторгом думал о том, как они станут беседовать, сидя рядком, и он будет перебирать эти точеные пальчики с удивительно красивыми миндалевидными ноготками, касаться этих розовых ладошек, шептать нежные слова в эти кругленькие ушки и смотреть в ее удивительные голубые глаза. Незабудка! Белая голубка! Светик ясный!
Дочка…
– Довольно, – сказал царь, протягивая к Марфе руку.
Матрена Бельская тотчас же сообразила, в чем дело, проворно сунула ему в ладонь прохладные девичьи пальцы, и Иван Васильевич осторожно сжал их:
– Выбрал я. Быть тебе, Марфа, дочь…
– Коломенского дворянина Василья Собакина, – опередив онемевшего мужа, вперед снова высунулась бойкая Малютина женка.
– Быть тебе, Марфа, дочь Васильева, царицею! – ласково сказал государь, любуясь тем, как поднялись, опустились, снова поднялись ее темные, загнутые, с золотистыми кончиками ресницы. Порх-порх, словно бабочка крылышками. На щеки восходил нежный румянец.
Марфа хотела что-то сказать, но лишь пискнула слабо и тоже все смотрела, смотрела ему в глаза…
И настала тишина в просторной, расписной палате, где царь и его третья невеста завороженно глядели друг на друга. Но это была тишина кажущаяся, потому что над головами неподвижно стоявших людей метались-сталкивались их мысли, словно всполошенные птицы, и если бы кто из собравшихся мог те мысли расслышать, он оглох бы от их разноголосого гомона.
В головах отвергнутых девиц разочарование мешалось с облегчением. Многие из них лишь недавно увидали вблизи государя – и теперь ничуть не жалели о том, что не оказались выбранными. Все-таки он жутко старый, то ли дело какой-нибудь Петька или Алешка, который грозился заслать сватов, да батюшка ему отказал… теперь, надо быть, не станет отказывать!
Архиятер Елисей Бомелий испытующе оглядывал государеву избранницу. Вообще-то его подопечный всегда испытывал тягу к женщинам более изобильным телесно, а эта хрупка и тонка, словно цветок. Впрочем, незабвенная Кученей тоже была тонка, что змея… Ничего, русским женщинам свойственно быстро полнеть: от изобильной еды, от неподвижной жизни это нежное создание скоро раздастся вширь так, что и не узнать, тем паче если быстро забеременеет. Вроде бы нет никаких противопоказаний к этому браку: лекарь сам придирчиво осматривал всех девиц, пробовал на вкус их мочу. Марфа Васильевна совершенно здорова, она будет радовать государя еще долгие годы. Бомелий мимолетно усмехнулся: после того, как он долгие годы заботился превратить жизнь своего господина в сущий ад, чтобы самомалейшее подозрение ослепляло его разум и заставляло метать громы и молнии в виновных и безвинных, очень трогательно со стороны лекаря печься о его радостях! И смешно.