Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 48 стр.


В голосе Анхен звучало вполне взрослое осуждение детских забав, хотя, сколько успел заметить Годунов, парень был ее сверстником.

– А за мной он бегает небось потому, что рыжий, как и я. Нас, рыжих, немудреные люди опасаются… может, и правильно делают, – глаза ее лукаво сверкнули. – Вдобавок Сенька, говорю, тоже сирота. Ну, у него хоть дед живой, а у меня вовсе никого, ни брата, ни сестры. Я одна у батюшки с матушкой была дочка. Батюшка-то с Казанской войны, на которой он князя Михайлу Воротынского от татарской стрелы заслонил и в себя ее принял, воротился едва жив, даже и не знаю, как у него сил хватило меня родить.

– Что-о? – изумился Годунов. – Твой отец – казанский герой, спасший жизнь Воротынского? Так отчего ж ты в Болвановке обретаешься, а не живешь под опекою князя?

– Э-эх! – горестно махнула рукой Анхен. – Нужна я ему! Хоть совсем дитя была, а очень хорошо помню, как отец горевал: князь-де бросил его кровью истекать, ни словечком ни разу о нем не спросил, не позаботился, жив ли тот ратник Васильчиков, что от смерти его отвел. Небось батюшка вовсе помер бы в той Казани, когда б среди пленников не сыскалась добрая душа, о нем не позаботилась. Это и была моя мать – знахарка знатная. Ну и сам посуди: если князю наплевать было на своего спасителя, то что ему в какой-то девчонке?

Годунов задумчиво кивнул. Всем было известно: Воротынский отличался поразительной храбростью и талантами замечательного полководца, однако, как все истинные воины, был очень жесток и искренне полагал, что люди рождаются на свет лишь для того, чтобы быть убитыми на поле брани. Рассказывали, что какое бы то ни было милосердие, к чужим ли, к своим, было ему совершенно чуждо. Небось и думать позабыл про какого-то там Васильчикова!

Анхен в очередной раз отмахнулась от докучливого Сенькиного взора и даже погрозила мальчишке кулаком. Тот сморщился весь, словно древний старикашка, причем Борису даже показалось, что в глазах его заблестели слезы, и уныло скрылся за забором.

Годунову стало посвободнее. Все-таки он намеревался поговорить с Анхен на весьма щекотливую тему, и чужие уши были здесь ни к чему.

– Крутенько ты с ним управляешься, – усмехнулся, поджимая губы. – Неласково.

– Это я лишь при тебе, – фыркнула Анхен. – А так-то могу из Сеньки какие угодно веревки вить. Не раз говорил, за меня-де, за поцелуй один душу дьяволу заложит. Он, Сенька, блажной, дурковатый. Кто его приголубит, он за того утопится, вот те крест святой! Каждому небось охота, чтоб его голубили.

Она вздохнула так глубоко, что в тонком ее горлышке что-то жалобно пискнуло. Борис невольно растрогался.

– Эх ты, бедолага, – сказал, с жалостью глядя на девушку. – Неприкаянная! Живешь ни там, ни сям, ни дома, ни родни, ни даже веры своей…

– Чай, не одна я такая, – усмехнулась Анхен. – Вон, герр Бомелий – тоже никому не свой, ни нашим, ни вашим. Русские его сторонятся, как иноземца, да и в Болвановке он чужой.

У Годунова ёкнуло сердце. Все это время, не отдавая отчета даже себе, он хотел навести разговор именно на Бомелия, – и вот, пожалуйста.

– Ну какой же он там чужой? – сказал со всем возможным простодушием, делая большие глаза. – Чай, сам немец!

И ему показалось, будто глядится в зеркало: глазки Анхен сделались большими-большими, глупыми-глупыми, она мгновенно надела личину точно такого же детского простодушия и тоненьким, дурацким голоском прочирикала:

– Ну и что? Бомелий ведь в русскую веру перешел. Думаю, он это от немцев скрывает: никогда не появится в Болвановке в час богослужения. Конечно, с пастором он всегда раскланивается, и пиво с ним пьет, и в кирху к нему заглядывает, особенно когда гости туда приезжают неведомые…

– Что за гости? – мгновенно насторожился Годунов.

– Да Бог их весть, – пожала плечами Анхен. – Видать, торговые люди, какие-то купцы, потому что их провожатые всегда у моего хозяина, у Иоганна, останавливаются. А господа непременно в кирху идут, к ним туда же и герр Бомелий захаживает. Хотя нет, – покачала она головой, – едва ли они торговцы, слишком уж скромно одеты. Из всех украшений только и есть, что перстень. Правда, перстень хорош! Тяжелый, золотой, с печаткою. А на печатке щит, по нему же змея извивается. А до чего смешно гости с Бомелием разговаривают! Приезжий ему: «Ад майорем деи глориам!» Ну и герр Бомелий то же: «Ад майорем деи глориам!» Тарабарщина какая-то, будто считалочка!

Годунов нахмурился. Анхен не зря заговорила об этой тарабарщине: девка слова в простоте не вымолвит. Значит, надо к ее болтовне прислушаться повнимательнее.

Стало быть, дохтур Елисей захаживает в кирху… ай-я-яй, неладно! Православному в чужеземный храм являться грех. Но этому особенному человеку прощается очень многое из того, чего государь не спустил бы никому иному. И встречи с иноземными гостями могут быть объяснены весьма просто: его лекарскими делами. Но вот эти непонятные слова, которые дважды произнесла Анхен, они отчего-то засели в голову Годунова, отчего-то тревожат… он их слышал уже, но когда, где?

Вспомнил! Незадолго до новгородского похода Висковатый Иван Михайлович, ныне покойник, докладывал государю о том, что в Вильне открылась школа игнатианцев – последователей какого-то испанского попа Игнатия Лойолы. Дескать, этот католический орден, называющий себя еще иезуитским, который образовался каких-то тридцать с лишком лет назад в Париже, уже распространился на пол-Европы. Собрались там люди умнейшие и упорнейшие, задача их одна: насаждение беспрекословного подчинения главе ордена, все равно как царю великому и самодержавному, и все у них во славу Господа делается. Так и говорится ими при всяком удобном случае: «Ад майорем деи глориам!», что означает: «Для вящей славы Божией!» Ну а знак самого Лойолы и всего ордена – змея и лебедь на щите.

Змея и лебедь на щите? Однако же на перстне у гостей только щит и змея…

Можно не спрашивать, как удалось Анхен разглядеть изображение. Эта девка из тех, кто и сквозь стену видит, с ее-то глазищами. И можно не сомневаться, что она говорит правду. С вопросом – зачем вообще говорит, зачем выбалтывает тайны Бомелия и Немецкой слободы? – еще предстоит разобраться. Главное, что Годунов теперь знает о Бомелии тако-ое…

А какое? Ну, чего особенного сообщила ему рыжая наушница? Даже если Бомелий общается с игнатианцами-иезуитами, само по себе это еще не государственное преступление. Мало ли зачем они посещают Болвановку, может, и впрямь по делам сугубо торговым.

«Э-э, нет! – запальчиво возразил Борис сам себе. – В лютеранском гнездилище тайно появляется католический гость с иезуитским знаком на руке, тайно же встречается с православным архиятером русского государя… Слишком много загадок даже для этого загадочного человека – Бомелия!»

Годунов напряг память. Как у многих богатых людей, пальцы государева лекаря были унизаны перстнями. Обыкновенно он нашивал черные шелковые перчатки и надевал перстни поверх их. Объяснял это тем, что руки лекаря должны быть всегда белы и чисты. Ну, Бог с ними, с руками, – перстни-то какие у него? Вроде бы была среди них золотая печатка настолько тонкой работы, что ее узор и не разобрать.

Борис вспомнил мельканье рук Бомелия над страницами удивительной звездочетной книги Яна Гевелиуса, которую архиятер показывал гостю. Тот был настолько увлечен чудными картинками, изображающими небесные созвездия в человеческом и зверином обличье, что глядел только на них. А следовало бы смотреть на руки Бомелия! Ну, теперь ясно: надо постараться найти удобный повод полюбоваться перстнями архиятера, и если там окажется изображение змеи на щите… А вдруг лекарь не носит тот перстень ежедень, а надевает лишь для встреч со своими иноземными посетителями? Тогда как быть?

– Вот чудно, сударь! – вдруг послышался голос Анхен, и Борис обнаружил, что девушка по-прежнему таращится на него с тем же видом ребенка-несмышленыша.


Он невольно насторожился:

– Чего тебе чудно?

– Вспомнилось мне…

Она потупилась, повозила в пыли грубым своим немецким башмаком, как бы решаясь, говорить или нет, потом вскинула голову и с придурковатой улыбочкой изрекла:

– Я еще девочкой малой была, когда сама видела у герра Бомелия почти такой же перстень, как у гостей. И щит на нем, только по щиту не змея ползет, а лебедь летит! Но вчера, когда я с вестью к доктору захаживала, сего перстня на нем не было. Небось надевает он свою печатку, лишь когда на встречу с гостями в кирху идет.

Лебедь на щите! Змея на щите! Знаки Игнатия Лойолы!

У Годунова в очередной раз за это утро запеклось дыхание, и он беспомощно уставился на девчонку, не в силах угадать, кто кого сейчас использует: он маленькую наушницу или она – государева любимца. Отчего-то вспомнилась дурацкая байка про бортника-древолаза, который провалился однажды в полную меду борть, засосало его туда, и никак не вырваться. И начал он уже сам себе отходную читать, как вдруг явился еще один охотник до пчелиной добычи – медведь, названный так, известное дело, потому, что непременно разведает, где имеется медок. Далее байка повествовала, что бортник исхитрился схватить медведя за хвост, крикнул-гаркнул, Михайло Потапыч испугался и так рванул прочь, что выдернул вцепившегося в него хитреца из медового плена. Сейчас Годунов ощущал себя кем-то вроде этого бортника, который вдруг обнаружил, что хвоста-то у медведя, почитай, и нет, недаром и называется он куцыком! Хвататься не за что.

Изумление, опаска, откровенный страх, даже ощущение какой-то необъяснимой безнадежности – все смешалось в душе. Девчонка обставляла его на несколько шагов вперед, как всегда обставлял в шахматы государь. Но если, играя с ним, Годунов ощущал восхищение и веселую удаль, то сейчас ему захотелось немедленно смешать на доске все фигуры, взять назад все ходы и вообще сделать так, чтобы этой игры – этого разговора – никогда не было. Но поздно, поздно…

Впрочем, этот мгновенный страх рассеялся так же внезапно, как и накатил. Через мгновение он уже с восхищением таращился на Анхен и благодарил судьбу, пославшую ему эту «кочку». Теперь его задача в том, чтобы нащупать следующую. А ею может – нет, должен! – стать вышеназванный герр-херр Бомелий.

В том, что поведала девчонка, определенно есть повод для тревоги. Не обязательно сразу мчаться докладывать об сем царю. Для пробы самому надо ткнуть слегой в болотину поблизости – что там обнаружится?

Как поступить, кому что сказать – это вырисовалось в голове Бориса мгновенно. Однако ему нужна была помощь, и так уж выходило, что никто этой помощи ему оказать не мог – кроме белоглазой вострухи Анхен. Всякий разумный человек сейчас постукал бы по лбу согнутым пальцем и сказал Борису, что следует держаться от этой девочки, у которой предательство в крови, как можно дальше. Ведь невозможно угадать, что там варится в ее хорошенькой головке. Невозможно предсказать ее поступки. Сам Господь, наверное, не смог бы побожиться, что Анхен не заложит Годунова Бомелию так же, как заложила ему доктора! И все же делать нечего…

Он сказал, чего хочет от нее. Анхен выслушала с невозмутимым видом, потупилась, как водится, повозила ножкою в пыли, потом вскинула немигающие глаза и сообщила Борису, чего хочет от него она – взамен за свою услугу.

У Годунова ощутимо приостановилось сердце…

Стоял и беспомощно пялился на эту безумную ведьму – вернее, ведьмину дочку, но сути дела сие не меняло. Анхен улыбалась, равнодушно водила глазками по сторонам, словно только что не потребовала у него невозможного.

«Неужто бортник все же потонет в меду?» – мелькнула тоскливая мысль.

– Слушай, – подозрительно спросил Борис, осененный внезапной догадкою. – А не ты ли, случаем, мне палку в седло подсунула?

Анхен усмехнулась, взглянув на него с откровенным удовольствием:

– Думала, ты никогда не догадаешься.

– Да уж, на тебя бы на последнюю подумал… – обреченно кивнул Годунов, как бы признавая свое поражение.

– Я знаю, – снисходительно ответила Анхен. – Так всегда и бывает. Если что-то кажется невозможным и невероятным, скорее всего, оно и есть самое простое и очевидное.

Они стояли и смотрели друг на друга. Необыкновенные глаза Анхен оказывали на Годунова совершенно поразительное воздействие. Рядом с этой девочкой он казался себе дурнем и несмышленышем, и даже замышленная им каверза по устранению Зиновии Арцыбашевой с пути злополучной Марфы Собакиной теперь чудилась сущей детской игрой. Но в том самоуничижении имелось и благо, потому что Борис не только прозревал собственные слабости, но и новые силы открывались ему, новые пути для достижения той цели, к которой он шел, упрямо шел, даже не отдавая себе в этом отчета…

И вдруг он понял, что надо было сделать бортнику, чтобы спастись. Байка врет – вовсе не за хвост медвежий – жалкий куцык! – следует хвататься, а за забедры. И кричать при этом громким голосом. Медведь, несмотря на свою силищу, чрезвычайно пуглив, наверняка ударится бежать – и вытащит человека из борти. Вот только одна беда: бортник, может, и спасся, однако почти наверное оказался весь уделан. Пуглив медведь, это правда, – оттого и страдает всем известной медвежьей болезнью… Поэтому, условившись наконец с Анхен обо всем и расставаясь с ней, Борис ощущал себя грязным и зловонным с головы до ног и испытывал только одно желание: как можно скорее пойти в мыльню и вымыться с головы до ног.

А, хрен с ним. Как-нибудь притерпится!

* * *

Ливонская война давно уже перевалила за десяток лет, и Иван Васильевич все с большей угрюмостью ощущал, что Русь завязла в ней, словно тяжелое орудие в раскисшей осенней грязи. Он еще со времен казанских походов порою видел во сне эти безнадежно увязшие пушки и гуляй-городки. Так вот и страна…

Только одно приятное известие в последнее время пришло из тех далеких земель, в которые царю приходилось наезживать куда чаще, чем хотелось бы. Государь как раз был в Ревеле, когда примчались гонцы из Польши: щелкопер-то французский, Генрих, которого помешанные на щегольстве и лыцарских обычаях глупые ляхи необдуманно избрали себе в короли, сбежал со своего престола! Ленивый, распутный, знающий только пиры и охоту, он возненавидел северную страну, столь отличную от милой, беззаботной Франции. Вдобавок в Польше королевской властью ведал сейм, а потомку Валуа невмочь было терпеть, что каждый-всякий шляхтич вправе ему бросить в лицо презрительно: плохой-де он круль, Речь Посполитая заслуживает лучшего, надо было другого посадить на трон, хоть бы царя московского, тот хоть воин отважный и радеет об отечестве, а не штаны кружевные перебирает с утра по часу, а то и по два, размышляя, которые нынче надеть! Генрих принял польский престол лишь в угоду матери своей, опасной, как змея, Екатерине Медичи, и не раз проклял эту уступчивость. Едва услышав о внезапной смерти брата – французского короля Карла IX, – Генрих ночью, тайно, вскочил на коня и умчался из унылой, чуждой ему Польши, променяв один престол на другой, предпочитая царствовать в неспокойной Франции, где еще не остыл запах крови, пролитой в ночь святого Варфоломея… Польский престол таким образом внезапно освободился.

Услышав об этом, Иван Васильевич ощутил, что его ненависть к Франции-сопернице вообще и к Генриху Валуа в частности постепенно утихает. К его брату Карлу он вообще испытывал почти теплые чувства, особенно когда по Европе разнеслась весть о кровавой резне, учиненной им против гугенотов. Новый жупел появился! Такого разбоя русский царь не устраивал даже в Новгороде. Вот уж воистину – без ума тот, кто пролил столько крови! Правда, осуждающие разговоры против Карла смолкли значительно скорее, чем хотелось бы Ивану Васильевичу. Это и понятно: в Европе всем заправляла римская церковь, всячески одобрявшая погубление протестантов. Своих-то, как известно, не судят строго, поэтому Варфоломеевскую ночь быстренько окунули в Лету.

Надежды на иной исход затянувшейся, тягостной войны, на присоединение к России новых земель, покорность надменной Польши воодушевили государя настолько, что он даже помолодел. Единственное, о чем жалел сейчас, это об отсутствии рядом Анницы. Уж она бы разделила с мужем радость, как умела делить его беды и горести! Однако на сей раз царь благоразумно оставил жену дома: она была беременна.

Вот уж чего меньше всего он мог ожидать, на что надеяться… Сыновья взрослые, впору внуков нянчить, а тут вдруг зачалось дитя. Первое время Иван Васильевич даже верить в такое диво опасался, донимал верного Елисея придирками, изводил повивальных бабок, однако все в один голос твердили: государыня Анна Алексеевна в тягости, и, если Бог даст…


А Он не дал. Не дал!


Воротясь в Александрову слободу, государь застал жену в постели, с трудом отходящую после тяжелого выкидыша. Сразу забилась в голове привычная мысль об отраве, однако на поверку дело оказалось проще: Анница оступилась на лестнице и пересчитала ступеньки, никто и ахнуть не успел. Чудо, как шею не сломала, чудо, как сама осталась жива после такого пролития крови. Бомелий, явившийся из похода с государем, даже головой покачал недоверчиво: выживет ли, мол, государыня? – однако тотчас принялся врачевать ее и успокаивать: дело ваше молодое, царица Анна Алексеевна, небось деток еще нарожаете, успеете! Однако из опочивальни царицыной выходил он с унылым лицом, да еще какая-то из повивальных бабок не выдержала – распустила язык: напрасны, мол, царицыны надежды, не бывать ей, бедняжке, больше матерью! Слухи эти, разумеется, дошли до Ивана Васильевича и лишь усугубили то подавленное состояние, в котором он находился.

Странное такое было чувство… Анницу он не то что полюбил: чувствовал к ней неутихающую страсть, влечение – и в то же время безоглядное, огромное доверие. Может, это и есть любовь? Кто его знает, что она такое… И вот теперь это чувство расплылось, как расплывается поутру сон, только что казавшийся ярким, многоцветным, запоминающимся навеки. Пошли минуты суетливого дня – и нет ничего, все забылось. Ну в самом деле, какое влечение можно испытывать к бледной, немочной, даже зеленоватой какой-то женщине, вдобавок непрестанно истекающей сукровицей, из-за чего к ней на ложе взойти нельзя. Запах сукровицы ощущался, даже когда государь просто склонялся поцеловать жену. Тоже черт знает что такое! Отроду кровавый дух его не пугивал, ни на поле брани, ни в подвалах слободы, ни на Поганой луже, где слетали головы под топором палача. А тут едва сдерживался, чтобы не кривить брезгливо рот, не обижать Анницу.

Назад Дальше