Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 57 стр.


Уже почти стемнело, когда собравшийся люд дождался потехи. Распахнулись ворота дворца, и оттуда показалось странное шествие. Впереди шел сам царь. За ним тащились пошевни, на которых лежала молодая царица. Она то ли спала непробудным сном, то ли была без памяти, однако сразу было заметно, что тело ее привязано к саням веревками.

Иван Васильевич повернулся к собравшимся, и люди, видевшие его еще днем, поразились, как состарилось и почернело за эти несколько часов его лицо.

– Православные! – крикнул он нетвердым голосом, с трудом выговаривая слова. – Нигде на невест такого обманства нету, яко в Московском государстве! Долгоруковы-изменники обманули своего государя, повенчали на княжне Марье, а она не соблюла себя в девстве, мне же о том ведомо не было. Так пусть свершится над ней воля Божия!

Лошадь, подхлестываемая со всех сторон, дотащилась до края полыньи и встала, упираясь.

– Отпрягите ее, – велел Иван Васильевич, страдальчески морщась. – За что губить тварь безвинную…

Конягу выпрягли и отвели подальше, а потом стражники молча и деловито, без лишних разговоров, столкнули пошевни с привязанной к ним Марьей в полынью.

Собравшиеся обмерли. Кое-кто начал снимать шапки и креститься, заголосила какая-то баба, но остальные стояли молча и недвижимо, словно не верили случившемуся. Все зачарованно глядели в полынью, где ходила волна и клубились пузыри.

Наконец вода успокоилась. Царь снял шапку, перекрестился:

– Вот и свершилась воля Божия! – поклонился народу и, не обмолвившись более ни словом, побрел во дворец.

Вечером того же дня состоялась заупокойная служба, которую вел сам царь, – совсем как в старые времена опричнины.

На другой день прибыл гонец из Москвы с вестью, что князь Петр Долгорукий, за которым пришла стража, был найден мертвым на пороге своего дома: заколотым. Никто не знал, то ли сам Петр покончил с собой от страха, то ли настигла его грозная месть.


Конечно, ничего особенного в самой обиде и злобе государевой не было: извека ведется, что на родителей обгулявшихся невест надевают хомут и с позором гоняют по улицам, а саму молодую бьют до тех пор, пока тело не сделается черным, будто земля. Священник заставляет ее трижды проползти вокруг церкви на коленях, чтобы хоть как-то искупить неискупимый грех. В самом убийстве своей тезки Марья Нагая, если совсем честно признаться, не видела ничего особенного: муж властен в жизни и смерти жены своей. Однако утопить в озере… в том самом озере, где ловят рыбу жители Александровой слободы!

Конечно, к царскому столу всякую сорную мелочь не подавали, осетрину и стерлядку везли с Волги, иногда из самой Астрахани, а если приходило желание отведать карасей в сметане, ходили за ними по лесным мелководным озеркам, однако сейчас Марьюшка не могла думать здраво: ей чудилось, будто нынче же на ужин она ела рыбу, выловленную в страшном озере, – рыбу, разжиревшую на человеческой плоти.

И вот сейчас те люди, что толпятся за дверью, ворвутся в ее опочивальню, навалятся, скрутят… но увезут не в монастырь. Плеснет в ночи темная, маслянистая вода озера, всплывет на поверхность несколько пузырей, а через месяц-другой новая царица, новая утеха Грозного, будет есть на ужин жирную рыбку, объедавшую плоть с костей бывшей государыни Марьи Нагой!

Ослепленный жутью рассудок перестал повиноваться. Марьюшка метнулась куда-то – она сама не понимала, только бы подальше от угрожающей темноты и шелеста осторожных шагов. Выскочила в противоположную дверь, пронеслась через пустую светлицу, сшибая по пути наставленные тут и там вышивальные станки с пяльцами, забилась о стену в тщетных поисках выхода, рванула наконец дверь – и с разбегу налетела на человека, неподвижно стоящего в сенях.

Господи! Да она сама влетела в ловушку!

Ноги у Марьюшки ослабели, и она без чувств повалилась бы на пол, когда б чьи-то руки не подхватили ее.


Постепенно сквозь полубеспамятство оцепеняющего ужаса начали пробиваться некоторые ощущения. Марьюшка чувствовала, что ее куда-то несут – не волокут злобно, как обреченную на убой животину, а именно несут: бережно и осторожно. Голова ее лежала на чьем-то плече, и Марьюшка ощущала слабый запах мужского тела. Ростом и дородством Бог ее не обидел, однако же незнакомец нес ее с такой легкостью, словно она была не тяжелее лебяжьего перышка. И так хорошо, так сладко сделалось ей вдруг в этих сильных руках, что захотелось вечно качаться в них, словно дитяти в люльке. Она прильнула к груди незнакомца крепче – и вдруг вспомнила свой страх, вспомнила бегство, забилась, вырываясь, замахала руками, пытаясь ударить…

– Тише, милая, – шепнул ей в ухо незнакомый голос, и от этого ласкового шепота, от теплого дыхания дрожь пробрала Марьюшкино тело. Но это была совсем иная дрожь, и ни тени страха в ней уже не было.

Незнакомец еще шел некоторое время, но вот наконец остановился, затем сел, умостив Марьюшку себе на колени и слегка покачивая ее, будто малое дитятко.

Он ничего не говорил, только дышал тяжело, как после долгого бега, и, когда дыхание его касалось Марьюшкиной кожи, ее снова начинал бить озноб.

Она заставила себя приоткрыть глаза и увидела, что ее принесли обратно в опочивальню. Человек, державший ее на руках, сидел на краешке ложа, и лампадка едва-едва освещала его голову с темными, мягко вьющимися волосами. Продолжая прижиматься к его груди, Марьюшка снизу вглядывалась в это полускрытое тьмой лицо, окаймленное небольшой, тщательно подстриженной бородкой, с чуть впалыми щеками, горбатым носом и полуприкрытыми глазами. Казалось, незнакомец о чем-то задумался – так глубоко, что забыл обо всем на свете. А может, и вовсе задремал? Нет, у спящих не колотится так бурно сердце – каждый толчок его отдается в Марьюшкиной груди.

И вдруг – словно каленым железом коснулись тела – она узнала этого человека. Со сдавленным криком спорхнула с его колен и метнулась в угол опочивальни, стягивая на груди распахнувшуюся рубаху и с новым приливом ужаса глядя на царева сына Ивана.

Своего пасынка.

Понадобилось довольно много времени, прежде чем Марьюшка смогла исторгнуть хоть слово из пересохшего горла:

– Что ты здесь делаешь?

Голос ее был чуть слышен, однако Иван вздрогнул, словно от громового оклика:

– Тебя вот принес. А ты что в сенях делала? Куда бежала – в одной рубахе да босиком?

Марьюшка стыдливо взглянула на свои ноги и постаралась поглубже упрятать пальцы в густую, теплую шерсть одной из медвежьих шкур, там и сям набросанных по полу опочивальни.

– Мне почудилось…

Она осеклась.

– Что? Домовой шалил?

Наверное, так Иван разговаривал бы с ребенком, однако сейчас эта ласковая насмешка почему-то не умилила, а взбесила Марьюшку.

– Сам ты домовой, коли невесть где шарашишься! Кто-то топтался под моей дверью, я слышала, как скрипел пол!

Иван сорвался с места, выхватил из-за пояса кинжал и вихрем пролетел через опочивальню. С силой толкнул дверь и выскочил в переднюю комнату. Марьюшка слышала звук его шагов, доносившийся оттуда, потом удалившийся в сени, но вот царевич вернулся, и проблеснула в темноте его улыбка:

– Ни души, даже придверницы твоей нету. Небось прикорнула где-нибудь в укромном уголке. Взгреть надо девку! И в сенях никого, только у перехода в большие покои стража стоит. Почудилось тебе.

– Не почудилось! – упрямо сказала Марьюшка, чувствуя, как глаза наливаются слезами, а в душу вновь заползает страх. – Они были здесь, а когда ты появился, ушли.

– Они – кто? – мягко спросил Иван. – Из леса лешие, из воды водяные? Черти-бесы?

– Они… они хотели забрать меня, увезти!

Марьюшка не могла вынести этой его недоверчивой усмешки. Да неужели на всем свете не сыскать человека, который пожалел бы ее, понял бы ее страхи?

Кинулась к Ивану и рухнула перед ним на колени так внезапно, что он даже отпрянул.

– Скажи отцу… – забормотала, простирая руки. – Умоли его… за что меня? Не за что! Только пусть не отсылает меня в монастырь, пусть не бросает в озеро. Не хочу, не надо!..

Она обхватила ноги Ивана и припала губами к мягким сафьяновым сапожкам. Слезы хлынули из глаз – все слезы, которые накопились за год ее жизни во дворце. Все горести выливались из ее сердца вместе с этими слезами и горячечными словами:

– Скажи отцу! Я вся в его воле, вышла за него девою непорочною, а он, старец, не спит со мною, не ходит ко мне, а ходил бы, так, может, я и затяжелела бы уже. Матушка моя шестерых родила, седьмым померла, пусть он дурного не думает – я тоже рожу!

И вдруг Марьюшка похолодела. Что же она несет, неразумная? Кому – сыну своего супруга! – выбалтывает все, что накипело на сердце! Кому – наследному царевичу! – высказывает, что хотела бы родить его соперника! Пусть Иван Иванович и назначен сейчас преемником отцова престола, однако разве не бывало так, что права старшего сына ущемлялись в угоду младшему, бесправному, но любимому? Вспомнить хотя бы не остывшую еще в памяти народной тяжбу меж отцом Ивана Васильевича Грозного, Василием, и его старшим братом Иваном Молодым, а потом сыном этого Ивана Дмитрием? Кровавое было дело… как и всякое дело о престолонаследии. Иван Иванович небось знает, каков неровен, непостоянен нрав его батюшки, он сто раз соломки подстелит, чтобы не запнуться на пути к трону.

Что знала Марья о царевиче до сей минуты? Необычайно схожий с отцом внешне, он был плотью от плоти его. По слухам, превосходил отца в жесточи. Не зря же был неотступно при царе в новгородском и псковском походах, сам вел сыскное дело Басмановых, Вяземского, Висковатого и прочих, расследовал преступления Бомелия и ни единым словом не вступился за своего дядю и приятеля, Протасия Юрьевича Захарьина, которого среди мнимых или действительных изменников назвал шельмовской лекарь Елисей. Иван Иванович был сластолюбив, как отец, и успел за десяток лет трижды жениться, причем две его супруги уже отправились в монастырь.

Нашла кого просить о милости! Что ему какая-то там шестая, а не то седьмая или даже восьмая отцова женища[106] с ее горючей тоской и мечтами о ребеночке? Да он одним пинком отшвырнет со своего пути или вовсе раздавит!

– Сударь мой, – прошептала Марьюшка дрожащими губами, – не погуби! Будь милостив, пожалей меня, бедную! Прости бабу глупую, ничего отцу не сказывай!

И вдруг почувствовала, что руки царевича подхватили ее и подняли. Лица их сошлись вровень, глаза смотрели в глаза, дыхание смешивалось, и губы были рядом.

– Не говорить отцу? – шепнул Иван. – Ладно, не скажу! Но и ты молчи!

И в следующий миг его рот припал к беспомощно приоткрытому рту Марьи, а еще через мгновение Иван с силой толкнул ее на постель и упал сверху, вдавив в пуховики всей тяжестью.

Дыхание перехватило, и беспамятство начало затягивать разум, как сумерки затягивают свет дня. Всей ее силы – женской, слабой, слезливой – не хватило бы, чтобы отбиться от рук его и тела. Да она и не отбивалась…


В это время темная тень неслышно спорхнула с печи в царицыной светлице, где она таилась до сего времени незамеченной – царевич не догадался заглянуть на печь! – и приблизилась к двери.

Это был невысокий ростом, вдобавок еще и сгорбленный, тщедушный мужчина. Отыскав в дверях щелку, он долго смотрел на биение тел среди пуховиков и одеял, а потом, когда объятия разомкнулись и нечаянные любовники бессильно распростерлись на постели, соглядатай удалился, не особенно заботясь о сохранении тишины, потому что никто из них ничего сейчас не слышал, кроме безумного стука своего сердца.

НАВЕТ

Кажется, никогда еще англичанам не было так привольно в России, как в те годы. Московская английская компания расширялась, тесня немецкие торговые дворы: это была хоть не полная монополия, на которой настаивала королева Елизавета, но очень близко к тому. Представитель компании Джером Горсей был вхож к государю и пользовался его особым доверием, особенно с тех пор, как привел в Россию три судна, нагруженных свинцом, медью, селитрой, серой, порохом – боевым припасом, необходимым для грядущей войны с Баторием.

Горсей любил бывать при дворе. Его не смущало, что здесь его называли на московский лад Еремеем, а царь и вовсе кликал запросто Ерёмой. Здесь он, скромный торговый агент, а на самом деле шпион, потому что в те времена шпионами, кажется, были все, кто попадал в чужое государство, чувствовал, что чрезвычайно близок к исполнению задачи, поставленной перед ним обожаемой королевой: завладеть душой и сердцем царя московского, стать для него ближайшим, довереннейшим человеком, поистине наперсником.

А почему бы и нет? Разве не он, Джером Горсей, доставил в Англию секретное письмо царя, упакованное во флягу с водкой и настолько пропитавшееся спиртовым запахом, что королева даже решила, принимая письмо, будто посланец пьян, и немало веселилась потом, узнав правду? Разве не Горсей привел в русскую бухту Святого Николая те корабли с важным военным грузом? Разве не он, в конце концов, сообщил московскому царю сведения, которые и составляли самый важный «груз», ради которых, строго говоря, он и возил тайное письмо: есть у английской королевы родственница, которая вполне может стать московской царицею. Это Мария Гастингс, дочь лорда Генри, пэра Гантингтона, герцога Титунского. Ее бабка приходилась двоюродной сестрой королеве.

Однако тут фортуна отвернулась от Горсея. Уже по приезде в Москву выяснилось, что сообщить все эти интересные сведения царю поручено не ему, а лекарю Джеку Робертсу, которого Горсей привез с собою. Робертс был немедленно обласкан государем, зачислен в царев лекарский чин и начал называться на русский лад Романом Елизарьевым. Теперь всеми хлопотами в связи с грядущим сватовством ведал именно он. Именно Робертс-Елизарьев отъехал обратно в Лондон вместе с московским посланником Федором Писемским, который должен был добиться у королевы позволения повидать «Титунскую княжну». Послу предстояло хорошенько разглядеть Марию Гастингс: красавица ли она, высока ли ростом, дородна ли телом. Писемскому приказывалось привезти портрет англичанки и точную мерку ее тела, записанную на бумагу: сколько аршин[107] росту, сколько пядей в грудях и бедрах, какова ладонь и ножка. Иван Васильевич предвидел, что посланнику могут быть заданы «неудобные вопросы», например, почему во дворце живет какая-то женщина, которая считается женой московского царя? У Писемского загодя были готовы ответы на них: «Государь-де взял за себя боярскую дочь, не по себе, неровню. А буде королевина племянница дородна, и государь наш свою оставя, сговорит за королевину племянницу».

Царю очень хотелось, чтоб Мария Гастингс оказалась «дородна»! Себе, как жениху, он прибавлял весу следующим обещанием: в случае его смерти английской супруге будет оставлено особое наследство.

Итак, Робертс с Писемским отбыли в Лондон, а Горсею пришлось распрощаться с мыслями об интимном доверии государя и заняться торговыми делами Московской английской компании. И все-таки он довольно часто бывал при дворе – правда, не у царя, а у близкого ему человека, боярина Бориса Федоровича Годунова.

Годунов уже давно привлекал англичан. Доходили смутные, почти ничем не подтвержденные слухи, будто именно благодаря ему сверзился со своих высей лукавый иезуит, немец Бомелий, которого все англичане в Москве давно ненавидели – в основном, завидуя тому огромном влиянию, которое он имел на русского царя. Пусть это были одни только слухи – они прибавляли Годунову немало обаяния в глазах Горсея! К тому же, молодой (Годунову недавно исполнилось тридцать лет) боярин был лишен привычной русской спеси и чванства, он не смотрел на англичан сверху вниз, правда, никогда и не заискивал перед ними и даже пытался выучить чужой язык, что было уж вовсе дико для прочих русских вельмож.

При этом Горсею часто казалось, что этот гостеприимный, добродушный и дружелюбный человек не просто радуется интересному и полезному знакомству (Годунов успешно вкладывал деньги в иноземную торговлю и умудрялся иметь долю прибыли в английских торговых домах для себя лично, а не только для государя московского), но и преследует еще какие-то свои, пока еще загадочные цели.

Да Бог с ним. Нет ничего тайного, что не стало бы явным, и Горсею когда-нибудь удастся выяснить, что за сила движет Годуновым. А пока он искал у боярина поддержку против государева сына Ивана: ведь старший царевич был всеми силами против заморского сватовства и видеть не мог англичан, к которым прежде был весьма расположен!

– Конечно, протест принца Иоанна вполне понятен, – говорил Горсей, развалясь в необычайно удобном кресле в большой приемной палате дома Годунова (по слухам, это кресло было доставлено сюда из разгромленного жилища лекаря Бомелия, да и многие предметы роскошного обихода бывшего архиятера оказались здесь!) и омачивая губы в сладкой-пресладкой вишневой наливке, которую бесподобно приготовляла супруга Годунова, Марья Григорьевна. – Ведь это особое наследство для Мэри Гастингс, упомянутое в письме царя к нашей королеве, может означать все, что угодно, вплоть до наследования престола. А это крах всем честолюбивым устремлениям принца!

– Ну что ты, сударь мой, – чуть улыбнулся Годунов. – Думаю, царь предполагает выдать обычный удел своей супруге, буде она останется вдовой. В самом деле – не в монастырь же ее запирать, как у нас ведется. Хоть и ставится государем условие, чтобы она перешла в греческую веру, а все же англичанка англичанкой и останется. Что касается возможного потомства…

– Вы полагаете, сэр, царь может в этом случае пересмотреть вопрос о престолонаследии? – взволнованно спросил Горсей.

Годунов задумчиво поиграл бровями. Глаза его были настолько черны, глубоки и бархатны, что прочесть что-нибудь в них было совершенно невозможно – во всяком случае, Горсею это никогда не удавалось сделать.

– На Руси, тем паче – при дворе нашего монарха возможно все, – сказал с улыбкой Борис Федорович. – Меньше всего я хотел бы, чтобы эти слова мои стали каким-то образом ведомы царевичу Ивану, однако мне достоверно известно, что он опасается соперничества со всякой стороны. Ищет опасность даже там, где ее нет. – Годунов слегка усмехнулся. – Ну разве можно видеть возможного соперника в лице Федора Ивановича? Однако он очень ревниво относится ко всякому доброму слову, которое скажет отец младшему сыну. Я уже не говорю о не зачатых еще детях нашей нынешней царицы и Марии Гастингс! Опасаться их – просто смешно. Однако царевич – прекрасный шахматист, он привык просчитывать свои действия на несколько шагов вперед, вот и подстилает соломки на всех опасных местах, где только может упасть.

Назад Дальше