Она стояла; большие горящие глаза ее смотрели на него серьезно, почти грозно. Вдруг они затуманились слезами, розовые веки опустились, она уже не отнимала рук, и Леон прижимал их к губам, когда на пороге появился слуга и доложил, что барина кто-то спрашивает.
— Ты придешь? — спросила она.
— Да.
— Но когда?
— Сию минуту.
— Военная хитрость, — сказал аптекарь, завидя Леона. — Я решил положить конец этому свиданию, которое, как мне казалось, было вам неприятно. Пойдемте к Бриду выпить стаканчик прохладительного.
Леон клялся, что ему необходимо вернуться в контору. Тогда аптекарь начал отпускать шутки о канцелярщине и крючкотворстве.
— Да бросьте же хоть на часок всех ваших Куяциев и Бартоло, черт бы их побрал! Вы не на цепь посажены! Будьте молодцом! Пойдемте к Бриду, увидите его собаку. Это очень любопытно.
Клерк упорствовал; тогда он сказал:
— Ну так я пойду с вами. Подожду вас, почитаю газету, наведу справки в Своде законов.
Леон, выведенный из душевного равновесия гневом Эммы, болтовнёю Гомэ, а быть может, и сытным завтраком, стоял в нерешительности, словно во власти аптекаря, твердившего:
— Пойдемте к Бриду! Это в двух шагах отсюда, на улице Мальпалю.
Из трусости, из глупости, из того темного чувства, которое толкает нас к неприятным и несвойственным нам поступкам, он дал себя увлечь к Бриду. Они застали его на маленьком дворике, наблюдающим, как трое молодцов, запыхавшись, вертели колесо машины для выделки сельтерской воды. Гомэ подал им несколько советов, обнял Бриду, выпили по стакану лимонада. Леон раз двадцать порывался уйти, но аптекарь удерживал его за руку, твердя:
— Сию минуту! Я выйду вместе с вами. Мы пойдем в «Руанский Маяк» повидаться там со всеми. Я вас познакомлю с Томассеном.
Наконец Леону удалось от него отделаться, и он сломя голову прибежал в отель. Эммы там уже не было.
Она только что уехала, взбешенная. Она его ненавидела. Нарушение честного слова, когда дело шло о свидании, казалось ей оскорблением, и она отыскивала дополнительные поводы к разрыву: он не способен к героизму, слаб, пошловат, мягок и малодушен, как женщина, к тому же скуп и труслив.
Наконец, успокоившись, она стала думать, что, вероятно, его оклеветала. Но изображение в невыгодном свете тех, кого мы любим, все же нас незаметно от них отдаляет. Нельзя касаться идолов, их позолота остается на пальцах.
Чаще стали они с тех пор говорить о вещах, безразличных для их любви; и в письмах Эммы речь пошла о цветах, о стихах, о луне, и звездах — невинные средства ослабевающей страсти, хватающейся для своего оживления за внешние приманки. Каждая предстоящая поездка сулила Эмме глубокое блаженство; но потом она признавалась себе самой, что не пережила ничего необычайного. Это разочарование вскоре изглаживалось новою надеждой; она возвращалась к любовнику еще более распаленною, более жадною. Она грубо раздевалась, рвала тонкие шнурки корсета, свистевшие словно змеи, скользящие вокруг ее бедер. Шла босая, на цыпочках, взглянуть еще раз, заперта ли дверь, потом вдруг одним движением роняла всю одежду и, бледная, молчаливая, важная, с долгою судорогой, обрушивалась к нему на грудь.
Между тем на этом лбу, покрытом холодными каплями, на этих бессвязно лепечущих губах, в этих блуждающих взорах, в тесном охвате этих рук было что-то крайнее, роковое, неуловимо зловещее, тихо прокравшееся, мнилось Леону, между ними, с тем чтоб их разлучить.
Он не смел предлагать ей вопросов; но, видя ее опытность, он говорил себе, что она прошла, должно быть, чрез все испытания мук и наслаждения. То, что в ней пленяло его прежде, теперь неопределенно страшило. И в нем пробуждался мятеж против все большего поглощения его личности ее чарами. Он не мог простить Эмме ее вечной победы. Ему хотелось не любить ее, но один звук ее шагов уже его обессиливал, как пьяницу запах вина.
Она не переставала, правда, расточать ему знаки внимания, начиная с лакомств и кончая туалетными тонкостями и томными взглядами. Она на груди привозила из Ионвиля розы, чтобы бросать их ему в лицо, заботилась о его здоровье, давала ему советы, как себя держать, и, чтобы прочнее привязать его — в надежде на небесную помощь, — надела ему на шею образок Божией Матери. Расспрашивала его, как любящая мать, о его товарищах. Говорила ему:
— Не видайся с ними, не ходи никуда, думай только о нашем счастье, люби меня!
Ей бы хотелось следить за всей его жизнью и пришла даже в голову мысль — не подослать ли кого-нибудь, кто бы пошпионил за ним на улице. Возле гостиницы всегда торчал какой-то бродяга, пристававший к прохожим: этот, наверное, не отказался бы… Но ее гордость восстала против этого замысла.
«Ах, не все ли равно, если он меня обманывает! Мне какое дело? Разве я им дорожу?»
Раз, когда они расстались рано и она возвращалась одна по бульвару, она вдруг увидела стены своего монастыря; села на скамейку в тени вязов. Какое спокойствие было в ее душе в те дни! Как завидовала она испытавшим любовь — то неизъяснимое чувство, которое она старалась угадать по книгам!
Первые месяцы ее замужества, прогулки верхом в лесу, вальс с виконтом, пение Лагарди — все снова пронеслось перед ее глазами… И Леон вдруг показался ей столь же далеким, как и другие.
«Однако же я его люблю!» — говорила она себе.
Не все ли равно? Она не знает, да и никогда не знала счастья. Откуда эта скудость жизни, это мгновенное разложение всего, на что она думает опереться?.. Но если есть где-нибудь человек сильный и прекрасный, с душою мошной, возвышенной и нежно-отзывчивой, с сердцем поэта и ликом ангела, душа — меднозвучная лира, возносящая к небу свои мелодические вздохи, о, ужели не суждено ей встретить такое существо в жизни? Роковая невозможность! Нет, ничто на свете недостойно поисков: все солжет! Каждая улыбка скрывает зевоту скуки, каждая радость таит проклятие, каждая услада несет в себе зародыш отвращения, и самые жаркие поцелуи оставляют устам лишь неутолимую жажду высшего сладострастия.
Металлический стон пронесся в воздухе, и четыре мерных удара раздались с колокольни монастыря. Четыре часа. А ей казалось, что она сидит на этой скамейке целую вечность. Но громадная сложность страстей может вместиться в одну минуту, как людская толпа умещается на малом пространстве. Эмма жила поглощенная этими страстями и о деньгах заботилась менее, чем любая эрцгерцогиня.
Однажды к ней явился, однако, тщедушный, краснолицый и лысый человек с заявлением, что его прислал Венсар из Руана. Он вынул булавки, которыми был заколот боковой карман его длинного зеленого сюртука, воткнул их в рукав и учтиво подал ей бумагу.
То был подписанный ею вексель на семьсот франков, который Лере, невзирая на все ее просьбы, передал в распоряжение Венсара.
Она послала за Лере служанку. Он отказался прийти.
Тогда незнакомец, продолжая стоять и с любопытством озираться, крадучись направо и налево из-под густых белокурых бровей, простодушно спросил:
— Какой ответ прикажете передать господину Венсару?
— Скажите ему, — проговорила Эмма, — скажите, что денег сейчас у меня нет… На будущей неделе я получу… Пусть подождет… Да, на будущей неделе.
Человек удалился, не сказав ни слова.
Но на другой день, в полдень, ей принесли исполнительный лист; вид гербовой бумаги, на которой несколько раз крупными буквами было выведено: «Аран, пристав Бюши», так испугал ее, что она со всех ног бросилась к торговцу материями.
Лере в своей лавке завязывал какой-то сверток.
— Ваш покорный слуга! — сказал он. — Что прикажете?
Тем временем он продолжал свое занятие при помощи девочки лет тринадцати, слегка горбатой, которая совмещала в его доме должности приказчика и кухарки.
Потом, громко стуча деревянными башмаками, он поднялся, сопровождаемый барыней, по лестнице и провел ее в тесный кабинет, где на неуклюжем бюро соснового дерева стояли под замком за поперечной железной перекладиной несколько толстых приходно-расходных книг. У стены, под кусками ситца, виднелся денежный сундук, таких, однако, размеров, что в нем, очевидно, должны были храниться не одни ценные бумаги. В самом деле, Лере выдавал и ссуды под залог вещей, в этот сундук спрятал он когда-то и золотую цепочку госпожи Бовари, и серьги бедняка Телье, который, будучи наконец вынужден продать все имущество, приобрел плохенькую мелочную лавчонку в Кенкампуа, где и умирал от своего катара посреди груды свечек менее желтых, чем его лицо. Лере уселся в широкое плетеное кресло и сказал:
— Что нового?
— Вот. — И она протянула ему бумагу.
— Ну, что же я могу тут поделать?
Она вспылила, напомнила его обещание, что он не пустит ее векселей в оборот; он не отрицал этого.
— Но я сам был вынужден, ко мне пристали с ножом к горлу.
— Что же теперь будет? — спросила она.
— О, все это очень просто: решение суда, а потом опись и наложение ареста на движимое имущество… Тю-тю!
Эмма едва удержалась, чтобы не дать ему пощечину. Она кротко спросила, нет ли возможности успокоить господина Венсара.
— Да, подите-ка! Успокойте Венсара! Вы его не знаете! Он свирепей араба.
Необходимо все-таки, чтобы Лере принял в деле участие.
— Послушайте! Кажется, до сих пор я был к вам достаточно снисходителен. — Он раскрыл одну из своих счетных книг. — Не угодно ли взглянуть? — и, переводя палец снизу вверх по странице, называл цифры: — Вот, видите ли… третьего августа двести франков… семнадцатого июня — сто пятьдесят… двадцать третьего марта — сорок шесть. В апреле… — Он остановился, словно боясь сказать лишнее. — Я не говорю уже о векселях, выданных мне вашим мужем, — один на семьсот франков, другой на триста! Что касается ваших мелких долгов и просрочек в уплате процентов, то им конца нет, тут такая путаница, что сам черт ногу сломит. Я больше ни во что не вмешиваюсь!
Она заплакала, назвала его даже «добрым господином Лере». А он все сваливал на «собаку Венсара». Сверх того, у него самого нет ни копейки, никто теперь не хочет платить, его поедом съели; нет, скромный торговец, как он, не может открывать кредит.
Эмма молчала; Лере, покусывая кисточку гусиного пера, вероятно, обеспокоился ее молчанием и наконец вымолвил:
— Разве что если на этих днях будет сделан какой-нибудь взнос… тогда, пожалуй…
— Впрочем, — сказала она, — как только я получу остальные деньги за Барневиль…
— Как? — И, узнав, что Ланглуа еще не расплатился, Лере изобразил немалое удивление. Потом сладким голосом прибавил: — Так вы хотите заключить условие?
— Какое вам угодно!
Он закрыл глаза, что-то обдумывая, написал несколько цифр и, заявив, что сделка ему очень тяжела, что дело совсем не шуточное, что он из-за нее разоряется, продиктовал четыре векселя, по двести пятьдесят франков каждый, на последовательные сроки, разделенные месячными промежутками.
— Только бы Венсар согласился! Впрочем, дело решено — я не люблю водить людей за нос, со мной дело чистое…
Потом показал ей небрежно несколько новинок, из которых, впрочем, ни одна, по его словам, не заслуживает внимания такой барыни.
— Подумать только — материя на платье, по семи су метр, и притом с ручательством, что не полиняет! Они и разинут рот, а им, разумеется, не говорят, в чем дело!..
Этим признанием в том, как он обманывает других, почтенный коммерсант хотел поставить Эмме на вид свою честность в торговых делах с нею.
Потом он вернул ее, чтобы показать ей три аршина гипюра, подцепленные им недавно «на одной распродаже».
— Ну, разве это не красиво? — говорил Лере. — Теперь много берут такого гипюра для накидок на кресла, это в моде. — И с проворством фокусника завернул гипюр в синюю бумагу и вручил его Эмме.
— Скажите же, по крайней мере, цену…
— Когда-нибудь в другой раз, — отвечал он, повертываясь к ней спиною.
В тот же вечер Эмма принудила мужа написать матери, чтобы та поскорее выслала им остальную часть наследства. Свекровь отвечала, что у нее больше ничего нет: ликвидация закончена, и на их долю, кроме Барневиля, осталось шестьсот ливров годового дохода, которые она и будет высылать им в точные сроки.
Тогда докторша разослала счета двум-трем пациентам мужа и вслед затем начала широко применять это средство, оказавшееся успешным. В постскриптуме она неукоснительно прибавляла: «Не говорите об этом моему мужу, вы знаете, как он горд… Прошу извинения… Готовая к услугам»… Было несколько протестов, но она их перехватила.
Чтобы добыть денег, она стала продавать старые перчатки, старые шляпы, старое железо и торговала с алчностью, — крестьянская кровь сказалась в страсти к барышам. Далее, во время поездок в город она закупала много безделушек в надежде, за неимением других покупателей, перепродать их Лере. Она набрала страусовых перьев, китайского фарфора, шкатулок; занимала для этой же цели деньги у Фелисите, у госпожи Лефрансуа, у хозяйки «Красного Креста» — всюду, где было можно. На деньги, полученные за Барневиль, она погасила два векселя, остальные же полторы тысячи франков утекли у нее сквозь пальцы. Она снова должна, и так без конца!
Иной раз, правда, она принималась за подсчеты и выкладки, но вскоре открывала такой чудовищный дефицит, что не верила своим глазам. Начинала расчет сызнова, запутывалась, бросала все и старалась об этом больше не думать.
Грустно стало в лекарском доме! То и дело выходили из него поставщики с выражением ярости на лице. На плите валялись носовые платки; маленькая Берта, к ужасу госпожи Гомэ, ходила в продранных чулках. Если Шарль осмеливался пикнуть, что не все в порядке, Эмма отвечала грубо, что это не ее вина.
Откуда у нее эта раздражительность? Он объяснял все ее давнишним нервным расстройством и упрекал себя в том, что принимает ее болезнь за дурной нрав, обвинял себя в эгоизме и испытывал желание пойти к ней и поцеловать ее.
«Но нет, — говорил он себе тотчас же, — я могу ее еще больше растревожить!» — И оставался на месте.
После обеда он одиноко прогуливался по саду, брал маленькую Берту на колени и, развернув медицинский журнал, пытался учить ее азбуке. Девочка, не привыкшая к занятиям, широко раскрывала печальные глаза и готова была расплакаться. Он ее утешал: наливал воды в лейку и проводил по песку каналы или наламывал веточек с кустов и втыкал их в клумбы, устраивая игрушечную рощицу, что едва ли портило сад, и без того весь заросший высокою травою, — они были должны Лестибудуа уже за столько рабочих дней! Потом малютка начинала зябнуть и звала маму.
— Позови няню, — говорил Шарль. — Ты ведь знаешь, моя крошка, что мама не любит, когда ее беспокоят.
Началась осень, и уже опадали листья, как два года тому назад, когда она была больна! Когда же все это кончится?.. И он бродил по саду, заложив руки за спину.
Барыня сидела у себя в спальне. Туда никто не смел входить. Она проводила целый день в каком-то оцепенении, неодетая, и время от времени жгла восточные курительные свечи, купленные в Руане, в лавочке алжирца. Чтобы не чувствовать ночью спящим подле нее этого человека, она с помощью гримас сослала его в верхний этаж дома, а сама до утра читала сумасбродные книги, с картинами оргий и кровавыми сценами. Часто ее охватывал ужас, она вскрикивала, прибегал Шарль.
— Уйди, уйди! — говорила она.
Или же порой, сжигаемая внутренним огнем, который она питала в себе прелюбодеянием, задыхаясь от страстного возбуждения, распахивала окно, вдыхала всею грудью холодный воздух, распускала по ветру тяжелые волосы и, глядя на звезды, мечтала о царственном любовнике. Думала и о нем, о Леоне. В такие минуты она отдала бы все на свете за одно из свиданий с ним, которые ее утоляли.
То были ее празднества. И она любила справлять их пышно. Когда расходы были не под силу Леону, она доплачивала щедрою рукой остальное; а случалось это почти каждый раз. Он пытался внушить ей, что им было бы так же хорошо и в другом, более скромном отеле, но у нее находились возражения.
Раз она вынула из своего мешочка полдюжины серебряных вызолоченных ложечек (свадебный подарок старика Руо), прося его немедленно снести их в ломбард; Леон повиновался, хотя это поручение ему было не по душе. Он боялся, что его узнают.
Поразмыслив, он нашел, что его любовница начинает вести себя странно и что, быть может, не совсем не правы те, кто хотят разлучить его с нею.
Незадолго его мать получила длинное анонимное письмо, в котором ее предупреждали, что он «губит себя с замужней женщиной». Бедная дама, живо нарисовав в своем воображении вечное пугало семейств, неведомую губительницу молодых жизней, сирену, фантастическое чудовище, обитающее в безднах разврата, изложила все в письме к принципалу сына, Дюбокажу, который взглянул на дело серьезно. Он продержал Леона целых три четверти часа, пытаясь раскрыть ему глаза, предостеречь его от опасности: ведь подобная интрига впоследствии повредит ему в устройстве его карьеры. Он умолял разорвать связь: если Леон не хочет принести этой жертвы ради собственной будущности, пусть сделает это хоть для него, Дюбокажа.
Леон уступил и поклялся не видеться больше с Эммой; теперь он упрекал себя в том, что не сдержал своего слова, видя, сколько эта женщина может еще навлечь на него неприятностей и упреков, не считая насмешек товарищей, которые дразнили его по утрам, греясь у печки. Сверх того, ему было обещано место старшего клерка; пора было остепениться. Он уже отказывался от флейты, от возвышенных чувств, от фантазий. Ведь нет обывателя, который бы в пылу молодости, хоть на один день, на одну минуту, не считал себя созданным для мятежных страстей и великих подвигов. Самый мелкий развратник мечтал когда-то о султаншах, и в душе каждого нотариуса похоронены обломки от кораблекрушения поэта.