Теперь он скучал всякий раз, как Эмма вдруг разрыдается на его груди; и его сердце, как бывает с людьми, способными воспринимать музыку только в умеренной дозе, погружалось в равнодушную дремоту среди вихря этой страсти, в которой он уже переставал различать оттенки.
Они так хорошо знали друг друга, телесное обладание потеряло для них свои неожиданности, удесятеряющие наслаждение. Он опротивел ей, и сам был утомлен ею. И в преступной любви проглянула для нее вся пошлость законного супружества. Но как освободиться? Пусть такое счастье было лишь унижением: все же она дорожила им по привычке ли, или по развращенности своей природы; более того, с каждым днем она все ожесточеннее за него хваталась, истощая запасы наслаждения усилиями обострить его. Она обвиняла Леона в том, что надежды ее обмануты, как будто он ее предал; и даже хотела катастрофы, влекущей за собою разрыв, так как в ней самой не было мужества этот разрыв вызвать.
И она не переставала поддерживать любовную переписку, будучи убеждена, что женщина всегда должна писать своему любовнику.
Но в то время как она сочиняла эти письма, она видела перед собою другого мужчину, призрак, созданный ею из самых пылких ее воспоминаний, из самых увлекательных чтений, из ее затаеннейших желаний; этот образ становился наконец столь живым и доступным, что она трепетала от счастья, не будучи, однако, в состоянии представить его себе отчетливо, — до такой степени он расплывался и исчезал, как некое божество в изобилии своих совершенств. Он жил в лазурной стране, где с балконов спускаются шелковые лестницы, среди дыхания цветов, под чарами лунного света. Она чувствовала его подле себя; вот-вот он придет и возьмет ее всю в одном поцелуе. Чрез минуту, разбитая, она падала на землю; эти порывы любовной грезы утомляли ее сильнее, чем самые неистовые ласки.
Она испытывала общее недомогание и постоянную усталость. Часто, даже получив исполнительный лист на гербовой бумаге, она едва бросала на него рассеянный взгляд. Ей бы хотелось перестать жить или вечно спать.
В четверг на Масленице она не вернулась вечером в Ионвиль, а поехала в маскарад. На ней были бархатные штаны, красные чулки, взбитый парик конца XVIII века, над ухом фонарик. Она плясала всю ночь под яростный вой тромбонов; ее окружала толпа, а утром она очутилась на подъезде театра с пятью или шестью масками, работницами из порта и матросами — товарищами Леона; сговаривались идти ужинать. Все соседние кафе были переполнены. Они высмотрели в гавани плохенький ресторанчик, где хозяин отпер им маленькую комнатку в четвертом этаже. Мужчины пошептались в углу, совещаясь, вероятно, о расходах. В их числе был один клерк, два лекарских помощника, один приказчик, — какое общество для Эммы! Что касается женщин, то по звуку их голоса она вскоре заметила, что все были самого низшего разбора. Тогда она испугалась, отодвинула свой стул и опустила глаза.
Остальная компания принялась за еду. Эмма не ела; лоб у нее горел, веки подергивались, по телу пробегал озноб. В ее голове еще отдавалось дрожание пола, сотрясаемого мерным топотом тысячи пляшущих ног. Запах пунша вместе с дымом сигар одурманивал ее, она почти лишилась чувств; ее отнесли к окну.
День занимался, и большое пятно пурпура расползалось по бледному небу над горою Св. Екатерины. Мертвенно-серая река подергивалась зыбью от ветра; на мостах не было ни души; фонари гасли.
Эмма очнулась и вдруг подумала о Берте, спавшей там, дома, в комнатке вместе с няней. Проехала мимо телега, нагруженная длинными железными полосами; улицу наполнило оглушительное дребезжанье металла.
Она убежала незаметно, сбросила свой костюм, сказала Леону, что ей пора ехать, и наконец осталась одна в «Булонской гостинице». Все кругом, как и она сама, было ей невыносимо. Она хотела бы упорхнуть, как птичка, улететь далеко-далеко, обновиться в какой-то чистой, незапятнанной сфере.
Она вышла из гостиницы, миновала бульвар, площадь Кошуаз и предместье и оказалась на открытой с одной стороны улице, над садами. Шла она быстро, свежий воздух успокаивал ее, и мало-помалу толпа, маски, кадрили, ужин, эти женщины — все исчезло, истаяло, как туман. Придя в гостиницу «Красный Крест», она бросилась на свою кровать в маленькой комнатке второго этажа, где висели картинки из «Tour de Nesle». В четыре часа пополудни ее разбудил Ивер.
Когда она приехала домой, Фелисите вытащила из-за часов какую-то серую бумагу. Она прочла:
«Согласно подлинному судебному приговору, направленному к исполнению…»
Какого приговора? Действительно, накануне ей принесли другую бумагу, которой она еще не видела; поэтому она была ошеломлена словами:
«По указу его королевского величества, именем закона и правосудия повелено госпоже Бовари…»
Пропустив несколько строчек, она прочла:
«Сроком в двадцать четыре часа, без промедления…»
Что же?
«Уплатить сумму в восемь тысяч франков полностью».
А ниже значилось:
«В случае неисполнения госпожою Бовари сего постановления повелевается поступить с нею по закону, а именно приступить к описи и аресту ее движимого имущества».
Что делать?.. В двадцать четыре часа; стало быть, завтра! Лере, подумала она, вероятно, опять хочет ее пугнуть; ей сразу стали понятны все его хитрости, цель всех его одолжений. Что ее успокаивало, это преувеличение суммы долга.
Постоянно покупая и не платя, делая займы, выдавая и потом переписывая векселя, стоимость коих и раздувалась после каждой отсрочки, Эмма мало-помалу сколотила для Лере целый капиталец; он с нетерпением выжидал случая подобрать к рукам эти деньжонки, чтобы приступить к дальнейшим предприятиям.
Она заговорила с ним довольно развязно:
— Вы знаете, что случилось. Это, конечно, шутка?
— Ничуть!
— То есть как?
Он медленно обернулся и, скрестив на груди руки, сказал:
— А вы думали, милая барынька, что я, из любви к Господу, буду до скончания веков вашим поставщиком и банкиром? Надо же мне наконец вернуть мои денежки, будем справедливы!
Она возмущалась показанным в бумаге размером долга.
— Ага! Ничего не поделаешь! Суд признал! Приговор состоялся. Вам препроводили бумагу… Впрочем, все это не я, а Венсар.
— А вы не могли бы…
— О, ровно ничего.
— Но, однако… обсудим это…
Она залепетала что-то бессвязное: ведь она ничего не подозревала… это для нее такая неожиданность…
— Кто же в том виноват? — сказал Лере с насмешливым поклоном. — Пока я здесь работаю как негр, вы себе веселитесь да прохлаждаетесь.
— Прошу вас не читать мне нравоучений.
— Это иногда не мешает, — возразил он.
Она испугалась, стала его умолять и даже положила свою прекрасную руку, белую и длинную, на колено торговца.
— Оставьте меня в покое! Можно подумать, что вы хотите меня соблазнить!
— Вы — подлец! — вскричала она.
— Ого, как вы горячитесь! — проговорил он, смеясь.
— Я всем покажу, кто вы такой. Я скажу моему мужу…
— Ну и я кое-что покажу вашему мужу! — И Лере вынул из несгораемого сундука расписку в получении тысячи восьмисот франков, выданную ею после учета векселей Венсаром. — Неужто вы думаете, что бедный, милый человек не поймет вашего маленького воровства? — сказал он.
Она вся опустилась, словно ее обухом ударили. Он прохаживался от окна к письменному столу и твердил:
— Да, я ему покажу… я ему покажу… — потом подошел к ней и сказал мягким голосом: — Конечно, все это невесело, но ведь от таких историй никто еще не умирал, а между тем это единственный способ получить с вас мои деньги…
— Да где же я их достану? — сказала Эмма, заламывая руки.
— Ба! У кого есть, как у вас, близкие друзья… — И он взглянул на нее так проницательно и так ужасно, что она задрожала с головы до ног.
— Я вам обещаю… я подпишу…
— Довольно с меня ваших подписей…
— Я еще продам…
— Полно вам! — сказал он, пожав плечами. — У вас больше ничего нет. — И крикнул в окошечко, выходившее в лавку: — Анкета, не забудь трех остатков номер четырнадцать!
Служанка вошла: Эмма поняла и спросила, «сколько понадобится денег, чтобы приостановить взыскание».
— Теперь уже поздно!
— Но если я принесу вам несколько тысяч франков, четверть или треть суммы, или почти все?
— Не беспокойтесь, это не поможет.
Он тихонько подталкивал ее к двери на лестницу.
— Умоляю вас, господин Лере, подождите еще несколько дней.
Она рыдала.
— Ну этого еще недоставало: слезы!
— Вы приводите меня в отчаяние!
— Мне до этого нет дела, — сказал он, захлопывая дверь.
Глава VII
Она явила стоическую твердость духа, когда пристав Аран с двумя понятыми явились к ней на другой день для описи движимого имущества.
— Мне до этого нет дела, — сказал он, захлопывая дверь.
Глава VII
Она явила стоическую твердость духа, когда пристав Аран с двумя понятыми явились к ней на другой день для описи движимого имущества.
Начали с кабинета Бовари. Френологическая модель головы, будучи признана «орудием профессии», не была занесена в опись, зато на кухне пересчитали все блюда, горшки, стулья, подсвечники, а в ее спальне — все безделушки на этажерке. Осмотрели ее платье, белье, перерыли уборную; вся жизнь ее, до самых потайных уголков, была выворочена наружу и походила на вскрытый труп, распростертый во всю длину перед глазами этих трех мужчин.
Господин Аран, в плотно обтянутом и наглухо застегнутом черном сюртуке, в белом галстуке и тугих штрипках, время от времени приговаривал:
— С вашего позволения, сударыня, с вашего позволения!.. — или восклицал: — Какая прелесть! Очень милая вещь!
И потом снова принимался писать, обмакивая перо в роговую чернильницу, которую держал в левой руке.
Покончив с квартирой, они поднялись на чердак.
Там стояла конторка, где были спрятаны письма Родольфа. Пришлось отпереть ее.
— Ах, переписка! — сказал господин Аран с улыбкой скромности. — Но позвольте! Я должен убедиться, что в ящике нет ничего другого.
Он осторожно приподнял и наклонил бумаги, словно ожидая, что из них посыплются золотые. Ею овладело негодование при виде этой толстой руки с красными, мягкими, как улитки, пальцами, перебиравшими страницы, над которыми трепетало ее сердце!
Наконец-то они убрались! Фелисите вернулась. Эмма посылала ее сторожить у дома, чтобы как-нибудь задержать приход Бовари; и они живо спровадили на чердак полицейского, обязанного наблюдать за описанным имуществом, взяв с него клятву сидеть там смирно.
Шарль в течение вечера казался ей озабоченным. Эмма следила за ним тревожным взглядом: в морщинах его лица она читала безмолвное осуждение. А когда глаза ее устремлялись на камин, украшенный китайским экраном, на широкие занавески, на кресла, на все эти вещи, помогавшие ей забывать горечь жизни, ее душой овладевало раскаяние или, скорее, бесконечное сожаление, растравлявшее, но отнюдь не уничтожавшее ее страсть. Шарль спокойно пошевеливал уголья, уперев ноги в каминную решетку.
На чердаке сторож, соскучившись, вероятно, в своем заключении, вдруг завозился.
— Наверху кто-то ходит? — сказал Шарль.
— Нет, — ответила она, — это от ветра хлопает рама слухового окна — его забыли припереть.
На другой день, в воскресенье, она поехала в Руан, чтобы обойти всех известных ей по имени банкиров. Но одни были на даче, другие в путешествии. Эмма не унывала; у тех, кого она застала, она просила денег, ссылаясь на крайнюю необходимость и обещая вернуть долг. Иные расхохотались ей в лицо, и все до единого отказали.
В два часа она побежала к Леону и постучалась в его дверь. Ей не отперли. Наконец подошел он сам.
— Зачем ты приехала?
— Я тебе помешала?
— Нет… но…
Он признался, что хозяин не любит, чтобы к жильцам ходили «женщины».
— Мне нужно с тобою поговорить, — отвечала она.
Тогда он достал ключ. Она остановила его:
— Нет, пойдем туда, к нам.
Они отправились в свой номер в «Булонской гостинице».
Едва войдя в комнату, она выпила полный стакан воды. Она была очень бледна. Проговорила:
— Леон, ты должен оказать мне услугу, — и, крепко пожимая обе его руки, прибавила: — Послушай, мне нужно восемь тысяч франков.
— Да ты с ума сошла!
— Нет еще. — И, рассказав ему тут же про опись, она излила перед ним свое горе: Шарль ничего не знает, свекровь ее ненавидит, старик Руо ничем не может помочь; но он, Леон, должен сейчас же броситься на поиски и добыть ей необходимую сумму…
— Но подумай, откуда же я…
— Как подло ты струсил! — воскликнула она.
Тогда он сказал глупо:
— Ты преувеличиваешь беду. Может быть, тысячи экю будет довольно, чтобы утихомирить этого черта.
Тем настоятельнее необходимость как-нибудь действовать; немыслимо, чтобы нельзя было достать трех тысяч франков. Леон может подписать за нее долговое обязательство.
— Ступай! Попытайся! Это необходимо! Беги!.. Милый, постарайся же, постарайся! Я так буду любить тебя!
Он ушел, вернулся через час и торжественно сказал:
— Я был у трех лиц… и все безуспешно…
Они сидели друг против друга, по обе стороны камина, недвижные, не произнося ни слова. Эмма пожимала плечами и постукивала о пол ногою. Он расслышал, как она прошептала:
— Будь я на твоем месте, я знала бы, где достать денег!
— Где же?
— У тебя в конторе! — И она взглянула ему прямо в лицо.
Адская решимость горела в ее глазах, веки щурились сладострастно, с выражением отваги и ободрения; молодой человек чувствовал, что слабеет перед немою волею этой женщины, толкавшей его на преступление. Тогда он испугался и, чтобы избегнуть всякого разъяснения, ударил себя по лбу со словами:
— Морель должен приехать сегодня вечером! Надеюсь, он мне не откажет (Морель был его приятель, сын богатого негоцианта), — тогда я привезу деньги завтра.
Эмма отнюдь не обнаружила той радости, какую он ожидал увидеть на ее лице, утешая ее новою надеждой. Или она подозревает ложь? Он продолжал, краснея:
— Впрочем, если к трем часам я не буду, не жди меня дольше, моя радость! Нужно уходить, прости. До свидания!
Он сжал ее руку, но ее рука была безжизненна. У Эммы не было сил ни на какое чувство.
Пробило четыре часа; она встала, чтобы ехать в Ионвиль, повинуясь привычке, как автомат. На дворе было ясно, стоял светлый и свежий мартовский день, когда солнце весело светит и небо бело. Руанцы, расфранченные для воскресенья, гуляли с довольным видом. Она дошла до площади перед собором. Народ выходил от вечерни; толпа текла из трех порталов, словно река из-под трех пролетов моста, а посредине, незыблемый как скала, стоял швейцар.
Ей вспомнился день, когда, полная тревоги и надежд, она вступила под эти готические своды, даль которых казалась ей менее глубокою, нежели ее любовь; и она все шла вперед, плача под вуалью, оторопев и пошатываясь, близкая к обмороку.
— Берегись! — крикнул чей-то голос из распахнувшихся ворот.
Она остановилась, чтобы пропустить вороную лошадь, нетерпеливо рвавшуюся в оглоблях английского шарабана, которым правил джентльмен в собольих мехах. Кто он? Его лицо ей знакомо… Экипаж промчался и скрылся из виду.
Да ведь это он, виконт! Она обернулась, на улице уже никого не было. Она была так подавлена, так удручена печалью, что прислонилась к стене, боясь упасть.
Потом ей пришло в голову, что она ошиблась. Ведь она перестала понимать что-либо. Все в ней самой и вне ее изменяло ей, ускользало. Она чувствовала, что гибнет, что катится по воле случая в какую-то пропасть, и, придя в гостиницу «Красный Крест», почти с радостью увидела добряка Гомэ, наблюдавшего, как грузят на «Ласточку» огромную корзину с аптекарскими товарами; в руке он держал завязанные в шелковый платок шесть руанских хлебцев для супруги.
Госпожа Гомэ очень любила эти маленькие тяжелые хлебцы в виде чалмы; их едят постом с соленым маслом: последние остатки готической пищи, восходящие, быть может, к поре крестовых походов; дюжие норманны поедали их в былые времена, воображая, что на столе, освещенном желтыми факелами, между жбанами с пряным вином и гигантскими окороками торчат перед ними и сарацинские головы в чалмах, предназначенные также для пожрания. Жена аптекаря уничтожала их, подобно норманнам, геройски, невзирая на плохое вооружение своих челюстей; поэтому всякий раз, когда Гомэ уезжал в город, он не упускал случая привезти ей эти хлебцы, которые покупал у лучшего булочника на улице Кровопролития.
— Рад вас видеть! — сказал он Эмме, подавая руку и помогая ей войти в дилижанс.
Потом он повесил хлебцы в сетку дилижанса и сел с непокрытой головой, скрестив руки, в задумчивой и наполеоновской позе.
Когда же после спуска с горы появился, по обыкновению, слепой, он воскликнул:
— Я не понимаю, как власти доныне терпят еще подобные промыслы! Следовало бы запирать этих несчастных и налагать на них принудительную работу! Поистине черепашьим шагом движемся мы вперед и все еще коснеем в варварстве!
Слепой протягивал шляпу, и она болталась у окна, словно карман отставшей обивки.
— Вот случай золотухи! — сказал аптекарь. И хотя он отлично знал нищего, вдруг притворился, что впервые его видит, начал бормотать слова «роговая оболочка, твердая оболочка глаза, склеротик, хрусталик» и наконец спросил отеческим тоном: — Давно ли у тебя, друг мой, эта ужасная болезнь? Вместо того чтобы пьянствовать в кабаке, ты бы лучше следовал известному режиму.