– Ерунда, – сказал Сапоги Всмятку, имевший репутацию юродивого, который может говорить, когда другие молчат – все равно не примут всерьез. – Там уже ОМОН, войска, там все в порядке.
– А из-за чего началось? – Доктор Веб посмотрел на Коварство И Любовь, вспомнив, что за месяц ни разу к ней не обращался, а это нехорошо.
Коварство И Любовь сказала, что началось из-за упущений в социальной политике.
Доктор Веб попросил высказаться и других.
Баскетболист сказал, что каждый должен подумать, что он сделал для того, чтобы общая ситуация улучшилась.
Зять напомнил о нехватке инвестиций в градообразующие предприятия, из-за чего возникают очаги напряжения.
Заречный Англоман произнес длинную речь о необходимости всеобщей диспансеризации.
Джокер, согласившись, добавил, что если бы были приняты соответствующие законы, то можно было бы избежать нежелательных явлений либо трансформировать их в желательные.
Гонщик потребовал прекратить и не цацкаться.
Волга Впадает В Каспийское Море выразил мнение, что тише едешь, дальше будешь, а без труда не вынешь рыбку из пруда.
Тень Тени посоветовал разобрать вопрос всесторонне, не либеральничая, но и не прибегая к крайним мерам.
Унуноктий пробормотал что-то абсолютно неразборчивое, но при этом все сделали вид, что расслышали и приняли к сведению.
Противник Бабы-Яги заявил, что не знает, как другие, но лично он всегда по этим вопросам готов занять принципиальную позицию.
Реваншист посетовал, что теперича не то, что давеча. Давеча бы хоп, и все, а теперь то одно, то другое, то то, то сё.
Сапоги Всмятку горячо ответил неведомым оппонентам, что если он выразился в каком-то смысле, то это не означает, во-первых, что он именно так думает, а во-вторых, что он именно этот смысл имел в виду, на самом же деле он полагает, что все серьезней, чем кажется, но паники поднимать не стоит.
Скунсевич продолжал делать зарисовки еще и потому, что боялся заснуть: эту ночь он провел, читая Джойса в оригинале, увлекся, только около шести утра с трудом оторвался от могучей книги, а в восемь уже встал. Но, как ни старался, все равно поклевывал носом, то и дело упуская нить. Вот говорит Доктор Веб, Скунсевич, слушая, задремывает, делая вид, что прикрывает глаза для большей сосредоточенности, тут же приходит в себя, ему кажется, что Доктор Веб продолжает говорить, но, оказывается, это уже выступает Дайвер Пустыни – с теми же интонациями, и опять Скунсевич задремывает, и опять просыпается, и кажется ему, что речь Дайвера продолжается, но нет, это уже говорит Коварство И Любовь.
Вдруг до Скунсевича доносится его фамилия. Он приподнимает голову, которая до этого была склонена как бы в задумчивости, безошибочно смотрит на Доктора Веба и по его ожидающим глазам понимает, что был задан какой-то вопрос. Кто-то подленько хихикнул, радуясь видеть Скунсевича в затруднительном положении. Но не тут-то было: застигнуть Алишера Степановича врасплох еще никому не удавалось. И он после паузы сказал:
– Надо вычленить главное. И уже исходя из этого действовать. Но, поскольку действие равно противодействию, я бы предпочел некоторое время ничего не делать.
Даже враги и недоброжелатели мысленно аплодировали Скунсевичу: именно это каждый из них хотел бы сказать, но не чувствовал себя вправе.
Тут раздался звонок телефона.
Все вздрогнули: когда проводится такое совещание, телефоны выключены у всех. Кроме, конечно, председательствующего. Но звонил не его телефон, звонил телефон Дайвера Пустыни, который, видимо, забыл выключить его. А может, и не забыл.
Все смотрели в стол, чтобы нельзя было догадаться, кто о чем думает.
– Ответьте, что же вы, – сказал Доктор Веб с ноткой раздражительности.
Дайвер вынул из кармана телефон, приложил к уху.
А потом доложил, смягчая ситуацию подчиненностью голоса:
– Колонна выдвинулась из жилых кварталов к Ленинградскому проспекту. Пока все нормально.
– Как это нормально? – не выдержал Сапоги Всмятку, имевший неглубокий, но всегда бодрый ум и феноменальную память. – Как нормально, и при чем тут Ленинградский проспект, если колонна к Ленинскому проспекту шла?
Все переглянулись – никто ничего не понимал.
7
Объяснение было простым: в окружении Кабурова, направившегося возглавлять колонны, был Саня Селиванов, юноша, увлекавшийся политикой и дружбой по интернетной переписке. Таким образом он познакомился с Майей Капутикян, они несколько раз встречались, понравились друг другу, но меж ними возникли некоторые разногласия: Майя не любила Кабурова, зато была приверженницей Германа Ивановича Битцева, объединившего в своем политическом творчестве идеи коммунизма с идеями самодержавия, православия и народности. Кабуров и Битцев были одновременно и соратниками, и соперниками. Вообще-то больше всего Майя, как и погибший Дима Мосин, любила поэзию и сама была поэтессой. Она сегодня с утра была под вдохновением и писала поэму о неразделенной любви мужчины к женщине, под мужчиной подразумевался Саня, под женщиной – она сама.
Когда ты придешь, вымокший от дождя,
Нарочно попавший под дождь, потому что ты врешь,
Что попал под дождь, хотя только что из-под дождя,
Потому что, даже когда ты прав, твоя правда звучит как ложь, -
писала она, и тут, легок на помине, позвонил Саня.
– Привет, – сказал он, – что делаешь?
– Привет, – сказала Майя, – можешь подождать?
И продолжила, чтобы не забыть уже прихлынувшие строки:
Научись не врать и не говорить правду, а просто не думать об этом,
Как не думает дождь, когда ему идти, весной, осенью или летом.
Он просто идет, потому что в облаках накопилась лишняя влага.
Будь дождем в любви, это и есть твой плащ, твоя шпага, твоя отвага.
– Как дела? – спросила она, улыбаясь, представляя, как прочтет Сане стихотворение, когда оно будет готово, и предвидя его изумленное восхищение.
– Нормально, у нас тут акция, – скромно похвастался Саня.
– Знаю ваши акции, – усмехнулась Майя. – Двенадцать с половиной человек.
– А у вас тринадцать с четвертью!
– Подожди!
Опять приступ – и Майя заколотила пальчиками по клавишам:
Отступать некуда, позади любовь, она, как Москва, страшна и прекрасна,
Любить меня опасно, не любить поздно, все это до темени ясно.
Единственное, чему завидует ночь, – зависти к ней серого дня,
Единственное, чему я завидую в тебе, – тому, что ты любишь меня.
Майя еле стерпела, чтобы не прочитать вслух эти замечательные строчки. Нет, надо сначала закончить.
– Позвони позже, ладно? – сказала она.
– Мне будет некогда.
– Почему?
– Все очень серьезно. Нас несколько тысяч человек. Мы впереди. Тут и войска, и милиция, тут кого только нет. Будет серьезное дело. Я просто предупреждаю: могут разбить телефон или отнять и тому подобное. Чтобы ты не беспокоилась, если я буду недоступен.
– А почему я ничего не знаю? – удивилась Майя и тут же, войдя в Интернет, увидела заголовки новостей – и все они были о мощной демонстрации на Ленинском проспекте. – Ничего себе! Это правда вы?
– А кто же?
– О вас тут ничего нет. Какие-то гробы, какой-то Шелкунов кого-то задавил.
– Они нарочно путают. Они не хотят нас даже называть.
Слово «гробы» вызвало в Майе новый прилив, она застучала по клавишам, крикнув Сане:
– Подожди!
Из белого небытия монитора появлялись чеканные слова:
И когда я умру, я б хотела стоять, как ты, надо мной, последней
Из всех, кем я была до этого, в том числе и в твоих руках.
Умру я – того дня, той минуты, а остальные «я», кто жил до этого, останутся жить, потому что весь человек не умирает, а умирает только тот, кем он был перед самой смертью, – торопливо записывала Майя «рыбу», понимая, что сейчас настрой не позволит ей хорошо и красиво закончить стихотворение, важно зафиксировать мысль, а отделать уже потом.
– О чем ты говорил, извини?
– Я говорил, что нас тут несколько тысяч…
– Да, вспомнила. Успехов вам. Береги себя.
– Спасибо, – сказал Саня.
Именно это он хотел услышать.
А Майя немедленно позвонила Битцеву, чтобы услышать его комментарий. Она была уверена, что в отличие от нее Битцев в курсе. Ей простительно: засела с утра за стихи, хотя начинала обычно с Интернета, а у Битцева, как выразилась она однажды поэтически, «щупальца мозга всегда на пульсе времени»; Битцеву это не нравилось, но тем не менее он часто цитировал за неимением лучшего. И эффектно все-таки.
Битцев, оказывается, еще спал. Дело в том, что недавно он стал активно выдвигать лозунг о скромности и самообеспечении, поэтому половину земли из тех трех гектаров, на которых стоял его дом, отвел под огород и сад и начал там трудиться под руководством двух специалистов, мужа и жены, кандидатов сельскохозяйственных наук, бывших преподавателей Тимирязевской академии. Он высаживал там картошку, лук, помидоры, огурцы, укроп и петрушку, в общем, все, что положено. Но муж с женой отпросились на недельку съездить к заболевшей маме (то ли мужа, то ли жены), а Битцев как раз собрал урожай огурцов и решил засолить их в бочке, однако по неопытности провозился весь вечер и всю ночь (супруга Ксения категорически отказалась помогать под предлогом аллергии на чеснок, а без чеснока как же солить огурцы?). Поэтому он и проспал важные события, а важность их он оценил сразу же, как только был разбужен звонком Майи и просмотрел, как и она, заголовки в Интернете. Он еще читал, о чем там написано, а сам уже обзванивал соратников, помощников, актив, предлагая немедленно собраться на площади возле автобусной станции, что находилась на въезде в Москву, в начале Ленинградского шоссе.
Довольно быстро все собрались и приехали.
Герман Иванович объяснил задачу: идти навстречу колонне, движущейся с юго-запада и соединиться с нею в районе Красной площади. Но, так как та колонна продвинулась уже довольно далеко, начинать надо, естественно, не от начала «Ленинградки», а от «Динамо», куда каждый должен добираться своим путем.
– Лучше сразу на «Пушке», – сказал кто-то.
– Ага. И прямо им в лапы. Думаешь, там нас не ждут? – спросил Битцев.
И был прав, ждали.
Но не только в этом была причина: если шествие начнется у «Динамо», то успеет к «Белорусской» обрасти народом, тогда не так-то просто будет его остановить.
Буквально через полчаса у метро «Динамо» возникла толпа человек в двести, которая пошла сначала тротуарами, а потом все больше выдвигаясь на проезжую часть – и наконец полностью ее заняла, парализовав движение автомобилей.
Впопыхах не успели сформулировать тему шествия, поэтому каждый объяснял любопытствующим в зависимости от собственного понимания и собственных интересов. Версии были разные, от правдоподобных – вроде шествия автомобилистов, обиженных драконовским налогом на подержанные иномарки, до самых нелепых – вроде массового самосожжения напротив мавзолея в знак протеста.
И многие из тех, кто спрашивал просто так, видя, сколько людей идет и как вдохновенны их лица, вдруг преисполнялись желанием тоже пойти, поучаствовать в кои-то веки во всенародном деле, причем натуральном, стихийном, честном и истинно добровольном, не как выборы новейших времен или субботники старейших.
Майя Капутикян бодро шла среди своих соратников, перезванивалась с Саней и была в курсе того, что происходит на Ленинском проспекте, о чем сообщала близким окружающим, а те по цепочке другим.
В частности, узнали, что та колонна наткнулась на непреодолимый заслон.
И действительно, активисты «Свободной зоны» во главе с Игнатом Кабуровым, люди, несшие гроб с Юркиным, и те, кто шел вокруг Тамары Сергеевны с Димой на руках, приблизились вплотную к людям со щитами, которые напомнили Вите Мухину фильм про триста спартанцев. Вспомнил про триста спартанцев и Кабуров, с восторгом смотревший фильм в детстве. Но вспомнили они молча, про себя, поэтому не узнали, что на самом деле имели в виду разные фильмы – один старый, снимавшийся тогда же, когда и «Спартак» с Кирком Дугласом, а второй новый, в духе комиксов, над которым Витя только посмеялся, посчитав его дурнопафосным (хотя щиты впечатлили).
За людьми со щитами стояли бронетранспортеры и большие грузовые машины «Урал», гордость отечественного автопрома, которому мало чем гордиться – так хоть этим, мимолетно подумал Исподвольский, всю жизнь занимавшийся конструированием электронных приборов, в том числе для автомобилей.
Инна Квасникович, которая была проституткой не только в силу тяжести жизни, но и по темпераменту, заметила высокого парня, приоткрывшего пластиковое забрало; глаза у парня были неправдоподобно синие, глубоко синие, какими они бывают чаще у брюнетов, чем у блондинов. Инне до страсти, просто до того, что руки зачесались, хотелось снять с него шлем и посмотреть на голову полностью. Она улыбалась издали этому гладиатору, бойцу, воину, джедаю, но он не замечал, занятый тем, что вытирал пот со лба.
Было действительно довольно жарко, на небе стояли, не двигаясь, редкие белые облака, которые оттеняли или, вернее сказать, отбеляли собой синеву неба и солнца, набирающего жар, поднимающегося все выше.
Меня могут убить, неожиданно подумала Вероника Струдень, всю жизнь издали любившая Юркина, и получится, что я могу умереть с ним в один день. И она под влиянием этой мысли невольно сделала шаг вперед.
Как могут эти мальчики преграждать ей путь, подумала Тамара Сергеевна, ведь они такие же, как ее сын. И тоже сделала шаг вперед.
Если я не подойду ближе всех, подумал Игнат Кабуров, то не увидят и не поймут, что я веду этих людей. Подумают еще, что я трус. Кстати, это было правдой: Игната в школе не лупил только ленивый, он был пухловатый отличник, единственный сын своей громовержущей мамы, немножко подлиза, немножко ябедник, хвастун, – но где те победители, плющившие ему нос? – а он известный человек, доктор наук, общественный деятель, и рядом с ним находится одна из самых оригинальных и красивых девушек Москвы. И он сделал шаг.
Гжела, естественно, тоже не отстала. Она чувствовала сильное возбуждение перед этими одинаковыми, если не вглядываться, молодыми мужчинами. Все монотонное и повторяющееся – ритм музыки, слов, визуальных эффектов – несет в себе мощное гипнотическое воздействие, Гжела знала это как специалист по первобытному синкретическому искусству; поэтому ряд одинаковых щитов, голов, рук и ног, дубинок так и манил ее к себе.
Валерий, брат покойного, впервые в жизни чувствовал, что он защищает честь и достоинство себя как гражданина. Он как гражданин имеет право ходить, где хочет, хоронить своих близких, где вздумается, поэтому лучше не надо становиться на его пути. И Валерий сделал шаг. Рядом с ним оказался молчаливый Тихомиров, о котором никто ничего не знал и который, казалось, сам о себе ничего не знал, вот и сделал шаг, чтобы узнать наконец, кто он такой и чего он стоит. При этом, повторяю, было как-то очень тихо. И вдруг как ударило, как бухнуло, как заорало хриплым голосом на всю округу и даже, казалось, на всю Москву. Это Тима, Тима Вьюжный, не знающий и не интересующийся, что происходит в окрестной жизни, вышел из подъезда, сел в свою БМВ-«пятерочку» с иконками по периметру стекол (а в бедное время стекла своих первых машин копеечками обрамлял), сел на гладкую качественную кожу своей отъевшейся за полгода после зоны гладкой жопой, почесал мудё свое, гордясь качеством, которое оно сегодня ночью проявило со смуглой тонкой блондиночкой Ланой – конечно, блядючка, врет, что она Лана, но остальное в ней подлинное, гладкое, нежное, теплое, не склизко скользкое, нормальное, короче, как положено, и, будучи в восторге от БМВ, от сиденья, от своей жопы, от прошедшей ночи, желая, чтобы весь мир знал, как ему хорошо, Тима опустил стекла и врубил на полную мощь свой любимый музон, от которого соседние автомобили обычно отбрасывало, как от взрыва, нет, кроме шуток, они буквально чуть ли не вставали на два колеса. А музон, несложно догадаться, следующий:
Согнали как-то на централ воров в законе.
Мочились суки в прохоря в тюрьме и в зоне.
А потому что там, где вор, скощуха зэку,
Блатному урке и простому человеку.
А над Владимиром висел багровый месяц,
И кто-то в камере запел грустную песню.
И грело души всем зэка той песни пламя.
Короче кажутся срока, когда поют о маме.
Это ударило по мозгам, сердцам и душам, это ударило по настроению. Все было серьезно и достойно – и вдруг. Роза Максимовна Петрова, гинеколог и дважды вдова, так уж получилось, никогда не слышала подобных песен, а если и слышала, то издали, не разбирая слов. В доме у нее не было ни телевизора, ни радио, а только книжный шкаф, в котором за последние двадцать лет не появилось ни одной новой книги – зачем, если Розе Максимовне доставляет удовольствие сотый раз перечитывать Пастернака, хотя она и знает его наизусть. И она, услышав эти слова, захохотала, пораженная гениальной нелепостью этих куплетов (и с этого момента она будет, забросив Пастернака и купив радио, слушать только шансон, записывать слова и учить их, наслаждаясь их фантастической самоуверенностью и прекрасным презрением ко всему тому, что слабые и гнилые люди называют вкусом, – но это будет после, когда Роза Максимовна выпишется из больницы). Засмеялись и другие. Омоновцы ржали, колыхаясь и постукивая друг о друга щитами, Коля Жбанов взахлеб смеялся, упав, как бы от смеха, головой на плечо Лики Хржанской, ее плечо тоже подрагивало, и от этого подрагивания, от теплого запаха кожи Коля сходил с ума. Засмеялся Саша Капрушенков, опять, увы, напившийся.
Засмеялась старуха Синистрова, вспомнившая, что забыла, когда она смеялась в последний раз.
Высунулся из люка бронетранспортера генерал Челобеев, который, оказывается, тоже был здесь, и тоже вдруг захохотал, что вызвало дополнительные приступы смеха у тех, кто уже отсмеивался.
Казалось, все сейчас кончится миром, хотя еще ничего не начиналось. Но тут Тима, увидевший, что все забито и ехать некуда, выключил песню. Какой смысл ее слушать, сидя на месте? Как говорится, в лесу унитазов не ставят.
И опять настала тишина.
– Я требую! – закричал Кабуров, спеша перехватить инициативу, но замолчал, потому что не успел продумать, чего он требует. И потом, как быть с идеей молчания?
Стояли совсем близко. Инна понемногу двигалась в сторону синеглазого гладиатора, чтобы, если будет сшибка, столкнуться с ним.
– Я требую, чтобы нас пропустили! – закричал Кабуров, сообразивший, чего нужно требовать, и на ходу отменивший идею молчания, не ставя об этом в известность свою команду: сами догадаются. И они догадались, загалдели: