Поход на Кремль. Поэма бунта - Слаповский Алексей Иванович 7 стр.


Высунулся из люка бронетранспортера генерал Челобеев, который, оказывается, тоже был здесь, и тоже вдруг захохотал, что вызвало дополнительные приступы смеха у тех, кто уже отсмеивался.

Казалось, все сейчас кончится миром, хотя еще ничего не начиналось. Но тут Тима, увидевший, что все забито и ехать некуда, выключил песню. Какой смысл ее слушать, сидя на месте? Как говорится, в лесу унитазов не ставят.

И опять настала тишина.

– Я требую! – закричал Кабуров, спеша перехватить инициативу, но замолчал, потому что не успел продумать, чего он требует. И потом, как быть с идеей молчания?

Стояли совсем близко. Инна понемногу двигалась в сторону синеглазого гладиатора, чтобы, если будет сшибка, столкнуться с ним.

– Я требую, чтобы нас пропустили! – закричал Кабуров, сообразивший, чего нужно требовать, и на ходу отменивший идею молчания, не ставя об этом в известность свою команду: сами догадаются. И они догадались, загалдели:

– Требуем, требуем, требуем!

– А я требую, чтобы вы разошлись! – закричал Челобеев.

– На каком основании? – выскочил Холмский, обрадовавшись возможности проявить свои способности полемиста.

– На основании, что несанкционированные митинги и шествия запрещены, – объявил Челобеев всем, кто мог его слышать.

– Какие митинги, какие шествия? – закричал Холмский. – А похороны тоже запрещены? – указал он на гроб с Геннадием Матвеевичем Юркиным.

– При чем тут похороны? – поморщился Челобеев.

– Нет, запрещены похороны или нет?

Челобеев оглянулся, словно ждал от кого-то подсказки, но никого старше, чем он, тут не было.

Пришлось отвечать самому:

– Ну не запрещены. Но тут же не только похороны!

– А что еще? Мать несет убитого ребенка домой – имеет право?

Опять Челобеев был поставлен в тупик.

– Имеет, но если бы она была одна. И разве она домой?

– А что, друзья не могут находиться рядом с убитым? – тут же спросил Холмский. Насчет дома не стал уточнять, это было его предположение (допустимое – в полемических целях).

Тамаре Сергеевне стало неловко, она хотела сказать, что не домой несет сына, а туда, в центр, чтобы ЭТИ увидели, что они делают. Но подумала, что ведь там, в центре, в одном из государственных учреждений работает отец Димы.

Странно, но она за все утро ни разу о нем не вспомнила.

И он не позвонил. Наверняка слышал о том, что происходит, но и мысли не допустил, что это имеет к нему отношение.

А ведь это он, Виктор Мосин, если вдуматься, виноват во всем.

Они сошлись в Германии, вернее, тогда еще в ФРГ, где она выступала за советскую тогда еще сборную (в последние годы ее существования, потом кончилось все советское), а он был представитель от комсомола, тоже доживавшего последние деньки. То, что блудлив, видно было с первого взгляда – как вошел в ресторан, где команда обедала, как оглядел, быстро и оценивающе, всех девушек, остановившись взглядом на Тамаре чуть дольше, чем на остальных. Она была тогда красивой, с нетипичной для своего вида спорта фигурой – достаточно мощной, конечно, но при этом женственной, не кряжистой. Вечером они общались, а ночью, так уж получилось, он задержался в ее номере.

– Чем я тебе понравилась? – задала Тамара утром классический женский вопрос.

– Лучше никого нет, – ответил Виктор, повязывая галстук. И уточнил: – Тут.

Она обиделась.

Но Виктор неожиданно привязался к ней, что-то у них оказалось настолько близким, что поженились и первые десять лет жили вполне дружно. Она тренировала детей, как и сейчас, а он то занимался бизнесом, то врастал в государственные структуры – и успешно. При этом всегда был чем-то недоволен, всегда в его словах и глазах читалось брюзгливое: «Да, возможно, это лучшее – но только тут». И это касалось всего – работы, одежды, жены, квартиры, машины, друзей, еды, вина… Что бы он ни потреблял, ему почему-то грезилось: кто-то другой в это время потребляет нечто намного выше качеством, а ему вот не везет. То есть его не устраивала ни страна, в которой он жил, ни город Москва, ни семья, ни работа, но за неимением лучшего приходилось терпеть. И он терпел, хотя, чтобы другие знали свое место, постоянно напоминал им: подчиненным – что они бездельники, жене – что она стареет и худшеет, сыну – что он ленится и непослушничает. Тамара так устала, так устала от него и от его вечного зудения, что была, другие женщины не поверят, даже рада, когда он завел наконец молодую женщину – естественно, красивенькую, стройненькую, умненькую, чтобы уже не казалось, что ему достался второй сорт. И ушел к ней, вернее, ее взял к себе в построенную недавно квартиру, и был доволен около года, а потом неожиданно позвонил Тамаре и стал ей, как задушевной подруге, жаловаться на дурочку жену, на трудности по работе – в общем, завел обычную песню. Они даже несколько раз встречались – по-дружески, без чего-то особенного.

Но Дима отца к себе не подпускал. Не сумел простить. Обиделся. Обиделся больше всего на то, что отец не разглядел в нем раннего ума и таланта. Другой бы гордился таким сыном, а отец брюзжал, ворчал, читал нотации. Может быть, все, что делал Дима, было как бы для отца: на вот, посмотри, кем становится твой сын. Загляни в Интернет, полюбуйся, сколько друзей в его журнале, он, может, один из самых известных людей Рунета – тот, кого ты считал никчемным и ленивым.

Естественный результат стараний – книга. Они отмечали ее выход в ресторане. После этого Диму убили. А ведь Дима мог бы и отца пригласить, если б тот был в семье. И ничего бы не случилось: в присутствии Виктора Мосина никто не стал бы своевольничать, забирать в милицию и избивать, он бы только показал свое удостоверение – и все.

А еще Тамара Сергеевна вспомнила, что, когда она выходила из роддома, было тоже солнечно, ясно, и такие же были облака на небе. Она запомнила это еще потому, что Виктор, осторожно взяв сверток с сыном, глянул вверх и сказал: «Полюбуйтесь, ангелы!»

Какие ангелы? – не поняла тогда Тамара, она вообще очень плохо соображала после больницы, а потом, когда ехали в машине, посмотрела и догадалась: ангелов на картинах и иконах изображают в виде младенцев, лежащих на облаках, поэтому Виктор и вспомнил о них и сказал им, чтобы они полюбовались.

И она тогда заплакала.

– Я тебя умоляю, – сказал Виктор. – Только не надо послеродовых депрессий. Этого мне только не хватало.

– Да нет, – сказала она и крепко сжала его за руку. И добавила: – Ты самый мой любимый человек.

– Спасибо, – усмехнулся Виктор.

Он обожал, когда ему говорили такие вещи.

Поэтому надо показать ему Диму, чтобы он увидел его еще теплым, еще не окоченевшим, не окончательно мертвым. Для чего? Чтобы стало стыдно? Да, для этого. Или чтобы дать ему возможность ощутить полноту отцовского горя? Да. Или чтобы оказаться рядом с ним в этот момент? И это тоже. Все сразу.

Думая об этом, Тамара не слышала, как продолжали препираться Челобеев и Холмский.

– Хорошо, – кричал Челобеев. – Одни хоронят, другая ребенка несет, а вы-то что тут делаете?

– Может быть, вам наплевать на чужое горе, а нам не наплевать! – ответил Холмский.

Остальные топтались, не зная, что делать, предоставив все решать двум людям. Хотя Бездулов, любитель истории, которого на солнышке разморило, поглядывал на гроб и почему-то представлял вместо него стенобитное орудие, бревно, которым разбивали ворота вражеских городов – правда, ворот тут нет, а то можно бы попробовать…

Тамара Сергеевна, словно очнувшись, огляделась.

– Да, – сказала она. – Туда. К отцу.

И пошла на щиты омоновцев.

Уперлась в них и сказала:

– Вы чего это? А ну-ка, отойдите!

И они расступились, потому что не могли не расступиться.

Тамара Сергеевна пошла дальше, к пологому бронированному скосу передней части бронетранспортера, на котором находился Челобеев.

И тут же кто-то ее подсадил, а кто-то спереди подал руку.

А помогал сойти на другую сторону уже сам Челобеев.

За Тамарой Сергеевной проникли и другие, а остальные, поднаперев, просто отодвинули бронетранспортер, а потом потеснили и другие машины (было ведь тут уже больше тысячи человек) – и отправились дальше.

Челобееву ничего не оставалось, как отдать приказ передислоцироваться, обходными путями обогнать колонну и опять перегородить ей путь – желательно до Большой Якиманки. То есть не желательно, а обязательно: в крайнем случае, если не остановить, то перенаправить на Садовое кольцо, если же вступят уже на Якиманку, дальше, страшно подумать, Большой Каменный мост, Боровицкая площадь, Кремль. Странное при этом дело: Челобеев поймал себя на мысли, что хочет это увидеть. То есть то, как толпы подойдут к Кремлю. Не потому, что он был противник режима, не потому, что хотел совершить подвиг на глазах у высшего начальства, нет, ему просто было интересно. Человеческая любознательность – самая загадочная вещь на свете. Однажды, когда Челобееву было лет двенадцать, он стоял зимой на крыше трехэтажного дома, куда зачем-то забрались с пацанами (то есть что за вопрос зачем? – интересно!), он стоял, в серой заячьей шапке, в штанах с начесом, в валенках с галошами, в пальто на вате с разномастными пуговицами, он стоял на краю, смотрел вниз, где в ту зиму намело сугробов до второго этажа, и думал: проткну сугроб до земли, если прыгну, или не проткну? Можно, конечно, разбиться, но как зато удивятся пацаны, когда он это сделает! И он прыгнул, сломал одну ногу, что чуть не помешало ему потом пройти медкомиссию и поступить в военное училище. Другой случай, тоже в детстве: увлекался выжиганием по дереву и вот выводил узор на фанерке по сведенному через копирку рисунку (какой-то тигр, кажется, а еще таким образом любили рисовать Есенина с трубкой), подошел и сел младший братик, наблюдал. И Челобееву неожиданно захотелось ткнуть выжигалкой (настоящая, электрическая, подарок отца, а до этого выжигал шилом, грея его на газе в кухне) в руку братику. И ведь любил его, никакого зла на него не имел, жестоким не был, когда бабка поручила котят утопить, орал и рыдал, отказался, но вот захотелось, хоть ты режь. Почему? Да ни почему, а просто – интересно, что будет. Как братик заорет, как мать заругается. И он ткнул, и братик заорал, и мать заругалась. Он потом помирился и с братиком, и с матерью, но осталось какой-то нелепое чувство исполненного долга. Но есть долги другие, серьезные, не перед собой, а перед государством. Поэтому Челобеев распоряжался техникой и живой силой умело, оперативно, делая все максимально возможное, чтобы успеть перекрыть проспект в районе Садового кольца.

8

Колонна Битцева продвигалась не так успешно, как юго-западная: с самого начала возникли непредвиденные обстоятельства.

Перед шествием возникло подразделение конной милиции, появившееся откуда-то от «Аэропорта», догнавшее, и обогнавшее, и оказавшееся впереди. И там было много женщин-наездниц. Выглядели они красиво, особенно издали, поэтому было как-то странно напирать на эту красоту, на женщин, лошади которых пружинисто переступали ногами, крутясь на месте. Амазонки растянулись во всю ширину, девушки весело покрикивали:

– Извините, дальше нельзя!

И колонна встала. Там оказалось слишком много мужчин, а среди мужчин – слишком много джентльменов. А джентльмены революций не делают, как мог бы выразиться Уинстон Черчилль, и, возможно, когда-то он так и выразился, но лень искать.

Тут раздался голос:

– Настя? Ты что, в милиции?

Это крикнула молодая женщина с веселыми глазами – не из колонны, она просто шла по тротуару, чтобы свернуть через пару кварталов, ей надо было в ателье, где она шила осенний плащ, будучи, несмотря на веселость, предусмотрительной, а хорошего плаща ведь не купишь, несмотря на обширный ассортимент: либо плохо сделано, либо слишком дорого; умные люди вообще давно все себе шьют, а не покупают – и, кстати, дешевле обходится.

Женщину звали Вика, с Настей она училась в одном классе и несколько лет не виделась. И вот вдруг – в милицейской форме, на коне…

Настя улыбнулась и помахала рукой. Как бы ей хотелось сойти сейчас со своей кобылы Стрелки, сесть с Викой где-нибудь в кафе и рассказать о том, что случилось за эти годы! Настя подумала, что ведь никто из бывших одноклассников, подруг и соседей ничего о ней не знает: не знает, как Настя познакомилась в метро с симпатичным молодым человеком, имевшим смешную кличку Фигуля, как он ввел ее в свою компанию веселых друзей, куривших веселую траву, как начались скандалы с родителями, как она жила в коммуне на заброшенной даче, как резала себе вены из-за коварного Фигули, изменившего ей, как лежала в больнице подмосковного городка и смотрела из окна на конюшню и тренировочный ипподром, куда приезжали спортсмены – легкие, ловкие, изящные, как она устроилась работать на эту конюшню, как ее приласкал по-мужски тренер, возможно, от скуки, а потом от скуки же начал учить, у Насти обнаружились способности, она стала выступать на соревнованиях – и успешно, и уже подбиралась к первым местам, но тут беременность, ребенок для Насти оказался важней спортивной карьеры, которая на этом и оборвалась, но любовь к лошадям осталась, поэтому Настя и устроилась на работу в это конное милицейское подразделение, где встретила Максима, тоже бывшего спортсмена, он взял ее с ребенком, они поженились, родили второго, общего, сына, и вот уже пять лет Настя здесь, и муж здесь – правда, они всегда дежурят в разное время, чтобы кто-то оставался с детьми. Есть еще одна странная причина, почему дежурят порознь: когда Настя видит Максима на коне, она боится за него, а когда Максим видит Настю на лошади, он боится за Настю, когда же не на глазах, то ничего, не так страшно.

Очень, очень хотелось рассказать это Насте, но – служба. Поэтому Настя, улыбнувшись и помахав рукой, отвернулась и сделала строгое лицо, чтобы все, кто видели ее дружественный жест, не приняли это за жест послабления. Ей нравилось, что Вика, хоть и не знает ничего о ней, имеет возможность посмотреть, как она работает.

По команде лейтенанта Оли Хотынцевой, женщины служебно исполнительной, конные милиционерши стали понемногу теснить людей. По какому-то недоразумению до сих пор не был решен вопрос о вооружении: выдавались пистолеты, но запрещалось стрелять (только в самом крайнем случае), выдавались, как и другим милиционерам, дубинки, но ими было неудобно и опасно пользоваться – приходилось низко нагибаться, конники и конницы просили выдать плетки, нагайки, как это бывало когда-то у казачьих войск, но им под разными предлогами отказывали. Приходилось действовать одним только внешним испугом, без контакта.

Конь Оли по имени Соловей был гнедой пятилетний жеребец, которого одинокая Оля так любила, что даже красила свои волосы ему под масть, то есть в темно-рыжий цвет, это шло ее карим глазам. Оля ухаживала за ним как за сыном или братом, чистила ежедневно часами, брала домой стирать ногавки, напятники, суконки и ватники, упряжь у Соловья была лучшая, корм отборный – и не дай бог служителям конюшни в отсутствие Ольги не вовремя покормить ее любимца, не убрать навоз или подойти к жеребцу в пьяном виде – она устраивала такой скандал, что сам подполковник Лухов приходил успокаивать ее, обещая, что накажет виновных.

При этом Соловей ничего не боялся – ни машин, ни мотоциклов, ни отблесков света в стеклах и зеркалах, ни малых глупых детей, то есть того, чего обычно боятся лошади (впрочем, все это поддается исправлению). Единственное, чего он не то чтобы боялся, но терпеть не мог, – пьяных. Не выносил запаха перегара, старался отойти подальше, фыркал, вскидывал головой, нервничал.

Ольга пробиралась туда, где какой-то человек выкрикивал какие-то слова (это был Битцев). Но тут на пути Соловья встал коренной житель здешних подвалов, помоек и коллекторов бомж Рахит, здоровущий мужичище, заросший волосами, с бурым лицом, постоянно кашляющий, хрипящий, настолько забывший свое прошлое, что ему казалось, что он где-то тут, в подвале, родился и ничего другого не знал, кроме непонятного больничного заведения (это была психушка), откуда его быстро выпустили. И вот Рахит, с утра уже опохмелившийся, увидел перед собой лошадиную морду, и ему вдруг показалось, что на самом деле он крестьянский сын, оторванный от корней, поэтому он тоскует и пьет, и это его оправдывает. И Рахит закричал:

– Друг моих полей! Деревня моя, три березы! Люблю тебя, мой конь вороной! Доигрался, доплясался, на ментовскую службу попал! Коньмент, что делается! Да лучше на колбасу! Я тебе сладенького сейчас!

Рахит порылся в карманах пиджака, но нашел только пивную пробку. И решил, что сладеньким в таком разе будет для коня поцелуй человека. И потянулся к Соловью, выпятив грязные мокрые губы. Все это произошло так быстро, что Ольга не успела отреагировать, свернуть. Соловей попятился, Ольга потянула поводья, но тут вдруг Соловей дернулся всем телом, круп резко и высоко поднялся, наклоняя Ольгу вперед; она поняла, что Соловей лягнул копытами.

И лягнул не воздух: когда он пятился, пятнадцатилетний подросток Тимка, который в это время прикуривал от зажигалки, подмигнул своим друзьям и сунул зажигалку с огоньком под хвост коня. Вот Соловей и отреагировал и попал копытом в грудь Тимке, тот упал, изо рта пошла кровь. К нему тут же бросились, подняли, стали кричать врача. Подошел человек, работавший врачом, осмотрел, сказал, что надо срочно в больницу. Вызвали скорую, но какая скорая при таких пробках! Ольга, соскочив с коня, хотела взять мальчика, взобраться с ним на лошадь и доскакать до ближайшей больницы – это будет быстрее всего.

Но тут кто-то закричал:

– Убила ребенка и полюбоваться хочешь?

И кто-то ударил Ольгу ногой в бок.

Тут же кто-то ударил еще.

И навалились, молотя руками и ногами.

Конницы-милиционерши поспешили на выручку, оттесняя людей лошадями, отняли Ольгу, всю уже окровавленную, но живую.

– Вот дураки-то! – кричала Настя. – Вы что, дураки совсем? С ума сошли, дураки!

Зазвучала сирена.

Все подумали – наконец-то скорая.

Но это была не скорая, это ехал член правительства Анатолий Девов, которого не было сегодня на заседании по уважительной причине: жена рожала. Это была его вторая жена, молодая. Как рождались два взрослых сына от первой жены, Девов не помнил, ему тогда было вообще не до этого: энергично выстраивал жизнь, но хотелось еще успеть получить молодых удовольствий – выпить в дружеской компании с девушками, покуролесить немного… Он не помнил, как первая жена ходила беременной, что с ней тогда было, долго ли рожала первого и второго, одного через кесарево, а вот какого, он и это забыл. Теперь же, будучи взрослым, он все видел иначе, яснее, подробнее. Он понимал теперь, почему деды и бабки так обожают внуков: совсем другое осознание начинающейся жизни. Быть где-то в другом месте, когда его Люся рождала дочку, он не мог, и вот она родила, все в порядке, все нормально, и он едет, счастливый, и единственное желание: доехать, сообщить всем свою новость и услышать поздравления.

Информацию о каких-то колоннах и шествиях он не принял всерьез. Давным-давно не было в Москве колонн и шествий, которые могли когото обеспокоить, а локальные сходки никого не тревожили, Девов даже не понимал, зачем их разгоняют – ни вреда от них, ни убытка. Хотя, впрочем, как человек государственный, догадывался: во-первых, силы сдерживания и реагирования надо хоть на ком-то тренировать – на всякий непредвиденный случай, во-вторых, государство просто обязано демонстрировать свое умение наводить порядок.

Назад Дальше