— Я тоже тебе обещаю.
Он взял ее рюкзак, и они прошлись рука об руку вдоль набережной.
Она сказала, что должна сделать кое-какие покупки, но чтобы он не волновался: она вернется как раз к ужину и будет отныне вставать в пять утра, чтобы получить газеты и разложить их по стеллажам.
Пьер прождал Элизабет два часа на террасе «Флоры», где они обычно встречались, затем обошел все кафе в округе — нигде ее не видели.
Он зашагал домой. Под дверью лежал конверт. Элизабет кратко извещала его о том, чтобы он ее не искал нигде и никогда, что она его боится и что положила все оставшиеся деньги в этот конверт.
Он спустился вниз, купил бутылку водки, вернулся, ополовинил ее и завалился спать. Проснувшись, он по шуму на улице понял, что поздно и что для того, чтобы победить головную боль, ему требуется чашка кофе.
В соседнем бистро было пусто. Официантка за стойкой задумчиво слушала радио. Ставя перед ним чашку, она мило заметила: «Вы сегодня не в себе… Когда вы небритый, то легко можете испугать любого, кто вас не знает». Она предложила ему аспирин, посоветовала запить теплой сладкой водой и согласилась сходить за рогаликами в соседнюю булочную, потому что в это время у них были только пирожные, а она знала, что он предпочитает рогалики.
— Вы очень любезны, — ответил Пьер. — Вы единственное известное мне существо, сохранившее человечность. Кроме матери.
Это была еще статная женщина без возраста и с бесцветными волосами. Он взял ее руку и поцеловал.
Вернувшись домой, Пьер тщательно побрился, надел чистый свитер и даже решил прибрать постель. Когда он стал двигать ее, ножка подогнулась. Наклонившись, чтобы поправить ее, он обнаружил на полу, у самой стены, красный бумажник.
Сидя за угловым столиком на своем любимом месте в ресторане Липпа и поджидая Пьера, Эрбер читал немецкий еженедельник. На часах было 8.35, когда он увидел молодого человека, задержавшегося на некоторое время в дверях. Ему мешала пройти толпа ожидающих свободное место.
Этот церемониал всегда радовал глаз Эрбера. Хозяин, господин Каз, преграждал дорогу всякому, кто пытался проскользнуть в ресторан или в пивную. С картонкой и карандашом в руке он был само воплощение власти. Известные своей надменностью люди окружали его, заискивали, бормоча, что да, через час или полтора, очень хорошо, они вернутся, в то время как завсегдатаи, уверенные, что для них столик найдется обязательно, раскланивались направо и налево с другими завсегдатаями, демонстрируя случайным посетителям презрение избранных. Эрбер любил все, что укрепляло его представления о человечестве.
Пьер сказал, что его ждут, и прошел в святая святых. Эрбер очистил скамейку от груды газет, составлявших его ежедневную порцию наркотиков, и сердечно приветствовал молодого человека.
— Вы хорошо сделали, что позвонили мне, — сказал он. — Я не знал, где вас искать. Где вы, черт побери, обретаетесь? У меня для вас есть работа.
Эрбер выпускал еженедельник «Конфиденциальный листок»: 8–10 розовых страничек, предназначенных для ограниченного числа абонентов, которым «Листок Э.» позволял знакомиться со всякого рода информацией из внутренней и международной жизни. К ним добавлялся превосходный обзор международной печати. Полный проверенных нескромностей и обоснованных предположений, «Листок Э.» пользовался большим спросом, чем другие подобные издания. У Эрбера была надежная сеть информаторов. Про него ходили слухи, что он когда-то работал в разведке — с подобной репутацией он мирился, саркастически улыбаясь.
Он говорил и писал на хорошем французском, изредка греша сленгом. Ему помогал в выпуске «Листка Э.» опытный журналист, вот уже семь лет трудившийся над диссертацией о Гегеле и Фейербахе. Секретарь-машинистка, приехавшая неизвестно из какой страны, но говорившая на пяти языках, и курьер на мотоцикле составляли остальную часть штата.
Толстяк сообщил, что ему нужен человек, чтобы порыться в архиве вдовы известного нациста, который та собралась продать. Поручение было деликатное и могло отнять много времени.
Кто-то сел за соседний с ними столик. Эрбер громко сказал по-немецки:
— Вам знакома свинья, которая уселась рядом с нами?
Пьер повернул голову и встретил равнодушный взгляд соседа.
— Нет.
— Мне тоже. Но теперь я спокоен, что он не поймет, о чем мы говорим. Французы подчас знают английский, но значительно реже немецкий. Ваш немецкий превосходен. Где вы его изучали?
— Сначала в лицее — исключительно, чтобы вызвать ярость отчима, который изрядно надоел мне со своим Сопротивлением…
— Естественно, не каждый имеет столь веские причины, — заметил Эрбер.
— … а затем в университете, но уже с удовольствием, и провел однажды целое лето в Германии. Я удовлетворил ваше любопытство?
— Я не любопытен. Просто люблю точность.
И он пустился в долгие объяснения по поводу того, как Пьеру надлежит действовать и что от него требуется.
— Странным делом вы занимаетесь, — сказал Пьер. — А если обнаружится то, что вам нужно, есть ли у вас уверенность, что я не продам это еще кому-нибудь?
— Я разбираюсь в людях. Вы порядочный парень.
Пьер так звонко рассмеялся, что на них стали оборачиваться.
— Я сказал что-то смешное? — спросил Эрбер.
— Нет. Вы правы. Я порядочный парень, но не все убеждены в этом.
Они договорились снова встретиться через два дня в конторе Эрбера — там Пьер получит авиабилет, командировочные и все, что требуется для успешного выполнения полученного задания.
— Все запоминайте, ничего не записывайте. Сейчас люди слишком много пишут.
— Я охотно съезжу туда. Мне осточертела эта гнусная страна.
— Сразу видно, что вы не знаете других, мой дорогой.
Эрбер огорчился, узнав, что его любимые «наполеоны» кончились, и пустился в сравнительный анализ кондитерского дела разных стран, где ему посчастливилось бывать. Об этом свидетельствовала его комплекция. Лучшее мороженое он находил в Уругвае, конфеты и фисташки — в Константинополе!
— Может, мне эмигрировать? — задумчиво спросил Пьер.
— Ни в коем случае! Разве можно уезжать туда, где вы окажетесь в положении человека, мечтающего о Лувре на берегу залива Рио. Эмигранту всегда плохо, ибо все плохо, когда ты беден и одинок.
— Здесь я тоже беден и одинок. Вот и хочется попробовать еще где-то.
— У себя на родине человек никогда не бывает совсем одинок. Поверьте мне, в четырехразрядном отеле города, где вас никто не знает, на закате солнца совсем невесело. А жалкие меблирашки…
Он задумался и помолчал, а потом сказал:
— И тем не менее к профессии беженца надо готовиться заблаговременно, где бы ты ни жил на земном шаре… Я, кажется, цитирую автора, которого люди вашего поколения не читают?
Соседний столик освободился, и его тотчас заняла пара, поклонившаяся Эрберу. Тот изобразил подобие улыбки и сказал:
— Что это мы углубились в такие мрачные картины? Хотите коньяку, чтобы развеяться? Нет? Тогда… — Он попросил счет.
— А помимо кондитерского дела, чем вы еще занимались в Уругвае и Константинополе? — спросил Пьер.
— Я иногда и сам себе задаю этот вопрос, мой мальчик. Сам. Я, который всю жизнь мечтал о кафедре философии в Кембридже… Садике… собаках, розах…
Пьер встал, чтобы достать деньги. Эрбер схватил его за руку.
— Позвольте уплатить фирме. Вы, кажется, что-то потеряли. Сейчас подниму. — И он наклонился с удивительной для его полноты легкостью. — Скажите, пожалуйста! У вас красный бумажник!
— Да… В общем, нет. Я его подобрал в одном месте…
Эрбер порылся в газетах и сунул под нос Пьера объявление в рамочке.
— Вам решительно везет сегодня. Вы получите большое вознаграждение, — сказал Эрбер, разглядывая потертую кожу на углах бумажника.
— Интересно, кому эта штука так дорога? Там что-то есть? Вы смотрели?
— Письмо, которое начинается словами «Любовь моя».
Эрбер поднял очки на лоб и приблизил письмо к своим круглым глазам.
— Я лишь пробежал его, — продолжал Пьер. — Видно, что автор любит поразглагольствовать.
Эрбер продолжал читать.
— Интересно. Кажется, мне знаком этот почерк. — Он повертел конверт, словно обнюхивая его. — Отдайте мне это письмо. Я проверю и верну его вам во вторник.
— Берите… Мне на их вознаграждение наплевать.
На часах было десять часов вечера.
А в Коннектикуте, на восточном побережье США, было четыре часа дня. Закутавшись в шаль, Клер следила за Майком, скакавшим на серой лошади.
То, что в бумагах Поллукса не оказалось никаких следов Майка, весьма ее позабавило. Майк был ее драгоценным камнем, ее арабским жасмином, ее теплым хлебцем, синей птицей… Майк был ее сыном. Во Франции никто не знал о существовании этого белокурого мальчугана. В Америке никому не было дела до личной жизни этой деловой и решительной женщины и ее ребенка.
В глазах ее друзей Гофманов она была одной из многочисленных сегодня оригиналок, которые хотят детей, но не намерены осложнять свою жизнь мужьями. По крайней мере, они так утверждают.
На самом деле Жюли Гофман знала, что, когда речь идет о Клер, все не так просто. Та сообщила ей главное, когда одиннадцать лет назад попросила пристанища, согласившись быть прислугой, кухаркой, экономкой, бонной — лишь бы получить на несколько месяцев крышу вдали от Франции. Самому же Майку она обещала все рассказать, когда ему исполнится четырнадцать, до этого просила ничего не спрашивать. В колледже у большинства его товарищей были неблагополучные семьи, и все воздерживались от комментариев на этот счет.
Уик-энды он проводил в доме Жюли, у которой была куча детей. Летом Клер приглашала всех их пожить где-нибудь на Средиземном море или в Европе.
В письме из Токио речь шла о Майке. Точнее, о том, как с ним быть.
Клер тогда уже семь лет была любовницей того, кого мы по-прежнему будем называть Кастором. Они познакомились в Лилле, куда тот приезжал провести собрание. Клер оказалась там случайно. Ее рисунки брала иногда местная текстильная компания. Клер, стремясь постичь технологию печати на определенных тканях, провела весь день в цехах фабрики. Вечером директор, которому она очень понравилась, предложил ей посетить выступление Кастора, чьим горячим сторонником он являлся. После собрания в задней комнате, где находился буфет, он не без гордости представил ее великому человеку. Бисквиты были непропеченные, шампанское — теплым, а ветчина при ярком свете казалась зловеще-зеленой. Но там, где был Кастор, всегда происходило что-то необыкновенное.
Он был некрасив, выглядел на все свои сорок пять лет, носил нелепый галстук и потертый костюм, был невысок ростом. Однако к нему тянулись люди.
Услышав фамилию Клер, он спросил, не дочь ли она известного эллиниста, который… и т. д. Да? Какая потеря для Франции — безвременная его кончина, стране нужны такие люди, доброй ночи, мадемуазель, был счастлив…
Уходя, он спросил директора фабрики: «Ваша знакомая живет в Париже? У меня машина. Не хочет ли она, чтобы ее подвезли?»
Она хотела, но вот загвоздка — чемодан. «Пошлите за ним», — сказал Кастор.
— Еще одна попалась, — прошептал шофер сотруднику Кастора, сидевшему впереди.
Но почти всю дорогу Кастор продремал. Когда машина остановилась перед очередным светофором, он открыл глаза и сказал: «Холодно, плед», взял ее руку в свою и снова уснул. Проснулся он уже в Париже. Клер не произнесла и двух слов.
— Сколько вам лет? — спросил Кастор.
— Двадцать.
— Вы хорошо молчите.
Он высадил ее перед домом, не открыв дверцы и не поднеся чемодан.
— До свидания! — кивнул Кастор. — До скорого!
В течение трех дней она вздрагивала при каждом телефонном звонке. На четвертый она услышала: «Здравствуйте. Это я. Поужинаем сегодня вечером?»
Месяц спустя она без всяких объяснений рассталась с женихом, выпускником Высшей административной школы, из хорошей протестантской семьи, служившим в Госсовете, без состояния, традиций, словом, — человеком своего круга, и прослыла в семье и между соседями паршивой овцой.
Кастор ничего у нее не спросил. Она только сказала ему, что отныне свободна. Некоторые страсти подобны огню: они все уничтожают вокруг. Оставшиеся у нее друзья догадывались, что в жизни молодой женщины, всегда одинокой по воскресеньям, появился женатый мужчина, но, получив однажды отпор, в дальнейшем воздерживались от вопросов. Она зарабатывала мало, но достаточно для обеспечения своей независимости. Ни в ком не нуждалась, кроме Кастора, работала главным образом дома, готовая в любое время принять его или последовать за ним. Лишь после разрыва с Кастором она постигла, что такое истинное одиночество, и нашла тысячу и один способ, как обманывать время. Но разве для этого мало и одного способа?
В числе наиболее серьезных ее случайных связей был известный адвокат, к которому она обратилась за советом при составлении первого контракта — свидетельство ее настоящего профессионального успеха. Она была знакома с ним еще со времени избирательной кампании Кастора, которому тот, совсем молодой человек, оказал большую помощь при стычке с противником. Кастор уважал его.
В глазах этого человека она обладала шармом женщины, которую любил боготворимый им деятель. Он нравился ей своим умом. В остальном же что-то в ней сломалось, и ни один мужчина не мог этого починить. Сознавая это, тот не был счастливее, но вел себя предусмотрительнее. Когда он понял, что она симулирует нежность — мужчины не умеют быть слишком вежливы, — то пожелал выяснить отношения и только вызвал слезы: «Это все моя вина! Я разбита».
Она была достаточно умна и понимала, что все у нее идет от головы.
Испытывая запоздалую ревность к Кастору, адвокат стал задавать запрещенные вопросы. Она прогнала его. Он не ушел.
Между ними сохранились нежные отношения. Он был для нее как будто большой теплой печью, к которой можно прижаться в грустную минуту. Для него она осталась самой желанной женщиной, но он повторял, что она подурнеет, если не оставит свои фантазии. По счастью, существуют менее сложные женщины…
— Я не сложная, — протестовала Клер. — Я зачарованная.
Связь с Кастором принесла ей долгое счастье и… любовь. Оставила в ее душе след, который никому другому так и не удалось стереть. Впрочем, ей и самой этого не хотелось. Во всяком случае, это объясняло ее холодность в отношениях с мужчинами, придавало ее любовным связям характер физических упражнений. А что может быть мрачнее физической разрядки даже с самым умелым партнером? Каждое мгновение ее встреч с Кастором делалось настоящим праздником, наподобие церемониала.
Он никогда не скрывал от нее, что не разведется с женой, идеальной супругой. Но Клер ничего и не просила. Слово «идеальная» употребил и Поллукс, когда она однажды спросила о ней. Это была жена политического лидера, о которой можно было только мечтать — умеющая придать своему присутствию при открытии бассейна или школы видимость удовольствия. Ее любили избиратели, уважали противники. Она имела собственное состояние и фамильный дом, была известна во всем департаменте, где баллотировался Кастор, потому что ее отец занимал там пост префекта. Все же она устала от политики, вынужденная сохранять на лице неизменную улыбку. Клер, конечно, желала ей добра — но всего лишь так, как мечтаешь о выигрыше в лотерее, не купив билета. Поставив задачу забыть о ее существовании, Клер в конце концов достигла своей цели. Кастор никогда не рассказывал о ней. По пятницам он отправлялся не к Клер, а в свой избирательный округ, где его ожидала не жена, а мэрия. А в воскресные вечера неизменно звонил Клер.
Забеременев по неосторожности — так, по крайней мере, она думала, — Клер испытала неизъяснимое счастье. Конечно, все должно было осложниться, но маленький Кастор не пугал ее, раз она была нужна большому.
Тем не менее она ничего не сказала Кастору — он как раз вел одну из тех безжалостных битв с очередным соперником, которая требовала мобилизации всех сил. Привычка возникает после первого же поступка. Молчаливое соглашение, присущее любым человеческим отношениям, требовало от нее одного — не создавать ему никаких проблем.
Затем она узнала, что он уезжает на месяц. За поездкой в Японию должно было последовать посещение французских владений в Тихом океане. Он провел у нее ночь перед отъездом и, видя утром, как она с аппетитом ест хлеб с медом, сказал: «Мне кажется, ты располнела? Тебе это к лицу».
Она рассмеялась, сказав, что располнела потому, что ждет ребенка. Сначала он спокойно ответил, что это неприятность; затем потребовал, чтобы она все уладила за время его отсутствия, и, если нужны деньги, он распорядится.
Клер заявила, что и думать об этом не хочет, что она намерена родить. Да к тому же уже поздно. Тогда-то он впервые напугал ее. «Ты что себе вообразила? — кричал он в ярости. — Что я разведусь? Разве тебе не известно, что меня еще никому не удалось шантажировать?!»
Он не хотел ребенка ни при каких условиях. Она отбивалась, умоляла, клялась, что у него не будет никаких забот и тревог.
В дверь позвонил шофер, он беспокоился: дорога в аэропорт могла оказаться забитой, как бы не опоздать.
— Иду, — ответил Кастор.
Он смотрел на Клер с ненавистью, ожидая, когда шофер унесет его чемодан и портфель.
— Если ты не уладишь это дело до моего возвращения, я больше тебя никогда не увижу, — сказал он. — Выбирай!
И ушел, хлопнув дверью.
В конторе, куда Клер принесла свои последние рисунки, нашли, что она плохо выглядит. Привыкнув иметь дело с молодыми женщинами, директриса бросила на нее проницательный взгляд и спросила:
— У вас неприятности?