Я упомянул одежду. Ночью в лодках тепло, удобно, неприметно укутанные, — днём, на людях, контрабандисты старались быть видными за версту. Шёлковые красные и жёлтые рубашки, чудовищные клёши, расшитые по швам бисером, шляпы на манер вороньих гнезд, шейные платки, обязательно ослепительные и обязательно не сочетающиеся по цвету ни с чем другим — было трудно не заподозрить в этом стиле сознательное, твёрдое намерение окарикатурить и пижонов с П.С., и анархистов, и франтовство как таковое.
Я упомянул повадку. У контрабандистов был культ ловкости — культ в стадии заскока, пунктика. Затёртое сравнение с кошачьей грацией было их серьезным идеалом. Они стремились довести до подлинно звериного изящества быстроту реакций, чистоту поз, и продуманность каждого жеста сплошь и рядом давала противоположный результат: подчёркнутость вместо простоты, фальшь вместо естественности, природа, подаваемая на сцене театра. Не знаю, чего они хотели, но вот от них многим хотелось держаться подальше. Фиговидец, например, в часы ожидания перечитывал и дополнял старые записи, вместо того чтобы делать новые. Когда я спросил, в чём дело, он отмахнулся. «Корчат из себя хлыщей, — буркнул он. — Хлыща-то настоящего даже на картинке не видели». «Не ты ли настоящий хлыщ», — хотел сказать я, но не сказал. Не следует наносить людям бесцельные обиды.
Когда катер выходит на середину реки, я опускаю руку в воду, в серо-голубую глубокую прохладу. С воды всё кажется непривычным, странным. (Фарисей полулежит на корме, подперев голову рукой, и всем своим видом говорит, что для него это не в диковинку.) Какая всё же огромная Нева; когда я смотрел на неё с мостов, она казалась у́же, спокойнее, безопаснее. В нашей компании плавать умеет только Фиговидец, он может щуриться и лениво улыбаться. Остальные тихо трясутся. («Холодно как», — говорит Муха.) Холодно-то холодно, но то, что веет от мелких речных волн, — не простой холод. Бьющий меня озноб, который я считал последствием сеансов с Канцлером, порождён какой-то иной, новой угрозой. Я осторожно свешиваюсь через борт, всматриваюсь. Что-то, мне чудится, мелькнуло — рыба, утопленник? «Как выглядят утопленники?» — спрашиваю я хозяина катера. «Смотря сколько проплавали, — отвечает тот. — Бывает, что и надувной шарик больше на человека похож». Муха затыкает уши. Я пытаюсь понять, что я всё-таки видел, если видел что-то, кроме отражения собственных глаз.
На Диком Берегу только деревья, редкие развалины и трава по колено. «Ну что?» — спрашивает Муха.
— Нужно отыскать сталкера.
— Угу. И как мы будет его искать? Ста-а-лкер! Ста-а-а-лкер!
— Пройдём вдоль берега, — говорит Фиговидец. — Пока река видна, уж точно не заблудимся.
Но идти вдоль берега не пришлось, потому что я увидел выползающую из-за кустов делегацию.
Они были грязные, нелепые, полудикие. Одежда (потом мы узнали, что благотворительные организации Автово присылают сюда через сталкеров горы барахла) представляла собой нечто более омерзительное, чем лохмотья: чужие обноски, нацепленные с ненавистью, с отвращением, дающие одну радость — наблюдать, как они становятся всё замызганнее и замызганнее. Аборигены непрерывно кланялись. Заводилы (любопытно, кто их этому обучил) подошли облобызать наши ботинки.
Здесь жили в руинах, даже не пытаясь отстроиться, соорудить избушку, землянку, шалаш. Здесь жили на подачки. И воровали бы — если б было, у кого. Они крысили друг у друга, но скорее от скуки, на всякий случай упражняясь — ведь у всех было одно и то же, из одной картонной коробки с жёлтой наклейкой «Благотворительный Фонд». Очень злые, очень хитрые, развращённые, как могут быть развращены только профессиональные нищие, эти люди насторожили меня. Я выдал им две бутылки водки, отвечая пинками на благословения. «Мессия пришел!» — льстиво шептало, шелестело и повизгивало вокруг. «Я не Мессия, — говорил я. — Я иду в Автово». «Ой, горе! — взвыла баба. — В кои-то веки пришёл Мессия, да и то не к нам, а в Автово!»
Я посмотрел налево и увидел быстро юркнувшую за спину руку. Я посмотрел направо и увидел пляшущие на толстой палке пальцы. Я напряг слух и уловил обрывки быстрого разговора на каком-то уродливом жаргоне. Толпа нехорошо теснилась вокруг нас. «Держимся все спиной друг к другу», — шепнул я Мухе.
— Где сталкер?
— Да погодь, погодь со сталкером, — бормотнул, вытряхивая себе в глотку уже последние капли из бутылки, мужик с мерзкой лишайной рожей. Он перехватил бутылку поудобнее и шагнул вперёд, а за ним напирали, напирали. — Эй! Ты что!!!
Я скосил глаза и обалдел.
В эту затруднительную минуту биографии нас спас Жёвка, в руке которого нежданно-негаданно появился пистолет. Неумело, но бойко тыча этим пистолетом перед собой, бывший учитель припадочно заверещал:
— Положу всех, муды поотстреливаю! Не подходи, вшиварь, урою!
Побирушки зачарованно смотрели на ствол. Начни Жёвка стрелять, и они бы на нас бросились, но он то ли не сумел, то ли забыл, то ли полагался больше на издаваемые им вопли, считая оружие всего лишь подспорьем, — и, наконец, из задних рядов к нам протолкался хрупкий старикашка в картузе и ядовито-зелёном свитере.
— Не бузи, малыш, я тута сталкер. — Он ухватил меня за рукав, потащил. — Пошли, пошли, нарезай ногами. Спрятаться вам нужну, затаиться. Ох, погреба глубокие! Заскучал народ по весне, озорует. Да и вас всего четверо.
Сталкер говорил как чирикал: тоненько и беззаботно. На хорошей скорости мы неслись за ним по буеракам.
— Ох, всю-то зиму кости из кошек вываривали, трудно ли головой повредиться. Нет заговора на озорное сердце, на волчьи губы, свиные зубы…
— Зачем кости из кошек? — пропыхтел Фиговидец.
— Кость-невидимку ищут, малыш. Положишь в карман косточку — и нет тебя: ни под землёю, ни под межою, ни в поле, ни под колодою, ни в траве, ни в дупле, ни в оврагах, ни в норах, смекаешь? Где хочешь ходи, что хочешь бери. Ты карандашик-то спрячь, на бегу не распишешься.
Мы остановились передохнуть в каких-то очередных кустах. Сталкер ухватил тележку.
— Заплатишь вперед, Разноглазый, и проведу вас скоренько. Один ящичек в схрон, другой ящичек в схрон, а этот — на дорожку. Поберегите его, счас я.
— Дед, не обманешь?
— Обманом земля стоит, а я стар-матёр человек. Но сталкеры своё дело блюдут, гордость имеем. Сказал, что проведу, так присядь и жди. Ну-ка, залезайте, где сирень погуще, остерегитесь.
Сталкер поставил по ящику на каждое плечо и исчез. Мы залезли в сирень.
— Я не понимаю, — сказал Муха, — мы что ж теперь, всю жизнь будем прятаться?
— А ты думаешь, тебя ждет такая долгая жизнь, что тебе это успеет надоесть?
— Как он сказал? — озабоченно спросил Фиговидец. — Волчьи зубы, свиные губы?
— Наоборот.
— Какой же смысл, если наоборот?
Муха вздохнул и ткнул Жёвку под ребра.
— Ну ты, поц, даешь. Где ствол взял?
— У Злобая, — буркнул Жёвка. — Пожрать чего искал, ну и того, нашел. Ну, типа, пригодилось же?
— А он заряжен?
Разговорами об оружии можно скоротать любое, самое тягостное ожидание. Только Фиговидец сперва напрягся, потом заскучал. Мухе, наконец, надоело игнорировать его демонстративные презрительные зевки.
— Опять как с чайниками, — сказал он. — Ты, Фиг, что, не догоняешь? Это же наука, прогресс! Сколько люди парились, чтобы вот такое придумать…
— И что?
— Учёные…
Фарисей прервал его свистом.
— Нет, это ты не догоняешь. Учёный, который работает на военных, — он выродок хуже изгоя. Ему нет места в академическом сообществе. А физики, которые твой прогресс изобрели, все работают на военных, это аксиома. Ты что думаешь, он чайник изобретёт и на нём остановится? Чайники твои, если хочешь знать, вообще побочный продукт. Как очередную бомбу делают, заодно из отходов что-нибудь мастерят, бытовое такое. Чтобы бомба легче проглатывалась.
— Полезное же дело.
— Про Забор тоже думали, что полезное дело. А теперь ты тут прёшься и боишься, как бы вторая голова не выросла.
— Ой, — сказал Муха.
О Заборе мы как-то забыли. В людях и растениях Дикого Берега не было видимых следов уродства (разве что сирень пышнее нашей). В разговорах с новыми знакомыми Забор не упоминался. Новые впечатления слишком быстро сменяли друг друга, и мы чаще обсуждали прожитой день, чем предстоящий. Наконец на нас то и дело сваливались неприятности реальные, тесня куда-то в закоулки сознания неприятности гипотетические.
— Чего ж делать?
— А что ты сделаешь? Медитируй.
— Что значит медитировать?
— Прилепить на стену какое-нибудь говно и смотреть на него.
— Говно какое именно? — спросил я.
— А где я здесь стену возьму? — спросил Муха.
— Неважно. Просто смотри на что-то одно и не отрывайся.
— На валюту можно?
— Ой, — сказал Муха.
О Заборе мы как-то забыли. В людях и растениях Дикого Берега не было видимых следов уродства (разве что сирень пышнее нашей). В разговорах с новыми знакомыми Забор не упоминался. Новые впечатления слишком быстро сменяли друг друга, и мы чаще обсуждали прожитой день, чем предстоящий. Наконец на нас то и дело сваливались неприятности реальные, тесня куда-то в закоулки сознания неприятности гипотетические.
— Чего ж делать?
— А что ты сделаешь? Медитируй.
— Что значит медитировать?
— Прилепить на стену какое-нибудь говно и смотреть на него.
— Говно какое именно? — спросил я.
— А где я здесь стену возьму? — спросил Муха.
— Неважно. Просто смотри на что-то одно и не отрывайся.
— На валюту можно?
— Можно.
Медленные лепестки сирени опадали на чёрный металл рамы, на горлышки бутылок. Как будто в душном мы сидели сугробе, в сплетённом ветвями и цветами укрытии, и новый сладостный снег всё валился и валился сверху: пряча, усыпляя. Закупоренная в бутылках жизнь тихо толкалась в стекло, ей тоже хотелось прорасти, расцвести.
В медитации было что-то одуряющее и что-то мирное, и уже через несколько мгновений я то ли спал, то ли грезил. Глупым казалось волноваться из-за чего бы то ни было, особенно такой ерунды, как Джунгли, Забор, лукавый сталкер. Долгая счастливая жизнь была впереди, позади, со всех сторон. Время текло во все стороны.
— А этот опять спит!
Негодующий кулак ткнул меня под ребра. Я поморгал.
— А не надо было?
— Все медитируют, — сказал Муха, приноравливаясь ткнуть ещё раз, — а некоторым лишь бы глаза завести!
— Меня не предупреждали, что это Общее Дело.
— Может, и не общее. — Муха пошел на попятную под взглядом фарисея. Ух, каким ядовитым может быть молчание. — Но ты вносишь дисбаланс. Из-за тебя я не могу сосредоточиться. Как тут сосредоточишься, если лучший друг, вместо того чтобы тоже сосредотачиваться, чуть ли не храпит?
— Я не храпел.
— Ну так захрапел бы!
Фиговидец застонал. Показывал ли он, что мы его достали, или давал таким образом отбой медитации, и стон был необходимым, установленным правилами, я не успел спросить. Появился сталкер. И повёл нас через Джунгли.
Если бы рисовать карты поручили мне, то всем джунглям я дал бы разные названия. Например, место, где мы повстречали Кропоткина, — Весёлые Джунгли, Бодрые Джунгли. Эти же, Джунгли По Ту Сторону Обводного, определённо были Патетическими. Я не находил другого слова для их чрезмерности, обширности, неисчерпаемости дурного сна (на поверхность которого выплывают всё новые и новые нелепые вещи и события). Самое простое дерево, самая облезлая белка мало того что превращались здесь в череду (ни конца ни края) деревьев и белок, они ещё и отменяли существование каких-либо деревьев и белок в каких-либо иных местах, ведь какое иное место смогло бы предложить столь воплощённое дерево или такую законченную белку. Только растущие здесь деревья имели право называться деревьями, только здесь белки выглядели как подлинные белки и шныряли между деревьями подлинно беличьим способом. Показав на кучки взрыхлённой земли («следы кабанов!»), сталкер похвалился обилием и прочих зверей, но те днём либо спали в укромных норах, либо благоразумно убирались подальше с нашей дороги. Я, впрочем, увидел гревшуюся на солнце змею, а Фиговидец — лисицу. (Но я-то в змею ткнул пальцем, а вот куда делся мелькнувший лисий хвост, и мелькнул ли он вообще в кустах, а не в воображении.) И везде были птицы.
Сталкер тащился еле-еле. По пути попадались относительно ровные полянки и остатки асфальта, но в основном мы петляли, огибая то непролазные руины, то непролазный кустарник. (И тогда в лицо прыскали комары и какая-то цветущая пыль.)
Сталкер тащится еле-еле, но успевает совершать множество движений: вертляво-ловкий, как ящерица, он струится по склонам, прытко попрыгивает по камням. Джунгли дают ему дорогу и тут же смыкаются следом, а наши ноги запинаются, не пропуская ни одного камня, ни одной кочки. (Кочки и камни не пропускают нас.) Получается, что мы быстро движемся, но медленно продвигаемся; при этом сталкер не закрывает рта. («Ох, места-то какие, лето-то как рано пришло! Заповедная жизнь, одно слово!») Непередаваемо елейный восторг, масляность интонаций делают его речь настолько фальшивой, что чуткий на ухо Фиговидец не желает ей верить, даже когда мысль сталкера проста и безобидна («не оступись, малыш, канавка»). На этом пути фарисей доходит до смешного, отяжелев к концу дня не только синяками, но и незаданными вопросами, гордо проглоченными «как», «где» и «почему». (Когда потом я назвал его чистоплюем, он согласно, довольно хмыкнул, услышав наконец ту похвалу, которой сам одарял себя в глубине души. Это было забавно.)
Мы заночевали в неплохо сохранившемся здании («образец промышленной архитектуры», — сказал Фиговидец) тёмного, тёмного красного кирпича. Образцы эти попадались там и сям по всему пространству Джунглей, и везде сталкер устроил логова — соседствующие, как мне показалось, с логовами животных; уж совы-то точно шуршали и ухали в высоком просторе над головой, в руинах верхних этажей. И в каждом логове были хитроумно спрятаны съестные припасы: что-то сушёное, сморщенное, вяленое и безвкусное («очень питательно»), как картон галеты из гуманитарной помощи. Увидев их, понюхав, Муха беззвучно зашевелил губами, вычисляя, на сколько хватит нормальной еды, захваченной с Охты. Не обращая на него внимания, благостно мурлыча, сталкер разложил костерок, извлёк из пролома в кладке закопчённую кастрюльку («а вот счас за водичкой на родничок…»). Весёлой рукой из кастрюльки были вытряхнуты следы чьей-то жизнедеятельности; крысиное гнездо, быть может.
— Спать будем по очереди, — тихо и твёрдо сказал Фиговидец, глядя, как зелёный свитер исчезает, мгновенно растворившись в кустах. — И не вздумайте это есть.
Так оно и пошло. На рассвете мы поднимались, невыспавшиеся, клацая зубами от холода, встревоженные и злые. Сталкер выпивал бутылку водки и вел нас, лыбясь и щебеча, вёл, вёл по Джунглям. В полдень мы тихо закусывали, и я спал на ветру и солнцепёке. Слаженный гул жизни стучал в мои уши, изнутри стучалась одуревшая от солнца и запахов кровь; дуло вокруг, трещало, посвистывало. Проснувшись, я обнаруживал подле жуков, ящериц, бабочек, распустившиеся цветы.
Два дня Фиговидец терпел, сверялся с картой, размышлял — и на третий день не выдержал.
— Сталкер, твою мать, ты же нас по кругу водишь!
— Больно ты, малыш, прыткий, — разворчался сталкер. — Не в музей, чай, явился, так и веди себя! Джунгли чего захотят, то сделают, идти помогут, в болотине потопят. Каждый кустик здеся со смыслом, каждому деревцу поклониться надоть: здравствуй, деревце, дай дорогу путничкам, укажи тропки верные, звериные…
— Сталкер, — спросил Муха, отдуваясь, — ты вообще-то в себе?
— А ты в себе?
— Раньше был. Теперь не уверен.
— То ли ещё будет, малыш, — радостно ответил сталкер.
— Раз так, — сказал Фиговидец, — своди нас на Волково. Поклонимся святыням; всё равно бродить.
— Волково не по дороге.
— Как это не по дороге?
— Ты своей бумажкой не особо тряси. — Сталкер погрозил карте пальцем. — Грамотная малышня в резных теремках счас сидит, в высоких башенках, а ты где? Ты вот среди зверьков-цветочков, и сам не знаешь, как от них зависишь. Куда поведут — туда пойдёшь, а не пойдёшь…
— При чём здесь зверьки?! — взвыл Фиговидец.
— А при чём здесь святыни? — спросил я.
— Что за святыни? — спросил и Муха.
— На Волковом кладбище, — буркнул Фиговидец, — похоронены писатели классической древности. Память о них дорога каждому филологу, а уж как могилы дороги и сказать тебе не могу.
— И Аристотель там?
— Там все. Лежат себе, лапочки, в мраморных гробиках, — в гневе и из желания уязвить посильнее он сбился на тон сталкера и очень точно, вдохновляемый яростью, воспроизвел его быстрый сладкий говорок. — Раз в жизни, да и то не всякому, оказия случается, как же не поклониться заповедным могилкам, не припасть к истокам, напитать слезами цветочки, из возлюбленного праха растущие, чтоб цвели и не морщились…
— Фигушка, ты в порядке?
Я посмотрел на обеспокоенно сморщенное личико Мухи, и мне стало смешно. Я посмотрел по сторонам и поглубже вдохнул пряный горячий воздух. Солнце палило с излишней, может быть, щедростью, но мне нравился этот сухой, легко дышащий жар, сочетание зноя и ветра, молодого запаха травы и едкой старости разогретых камней, на один из которых, предчувствуя, что спор затянется, я взмостился.
— Не поня́л ты, малыш, — сказал сталкер, протяжно напирая на это дикое «поня́л»; он был раздражён, но умудрился не потерять ни капли елея, елея даже прибавилось, — что твои могилки, святыни, — он так и плюнулся торжественным словом, сумев испохабить его, как будто именно на него и плевал: сам сказал и на сказанное же вдогонку харкнул, — святыни эти для Джунглей пущие враги и оскорбление, какое только можно придумать, и нет их давно, а если б и были, то кто ж по доброй воле туда, в чёрное логово, полезет, в смолу кипучую, золу горючую. Волково! Мы его всё равно прошли. Возвращайся, коли хочешь.