Щастье - Фигль-Мигль 16 стр.


— Как это прошли?

— Сторонкой, малыш, сторонкой обогнули.

— Но почему?

— Что ж за человек ты такой, малыш? Родным языком тебе втолковываю: нельзя.

Вместо того чтобы вторично спросить «почему» или «почему нельзя», Фиговидец спросил так:

— А когда будет можно?

Сталкер съёжился, втянул голову в плечи, сощурил глаза — словно и их втягивал куда-то в тёплые, кромешные глубины черепа, в месиво снов, — и на мгновение я перестал видеть в нем непристойную марионетку, до одури точно изображающую неведомое ей чувство. (И вместе с тем, именно такого рода точность заставляет подозревать неискренность.) Напротив, я увидел нефальшивое отвращение и ту скорбь, испытываемую человеком, которого нарочито и зловредно не поняли, а он уже исчерпал все аргументы, он растерялся, погас, опалён, разбит так, что ему не приходит в голову просить пощады, но не успел я по-настоящему изумиться, как лицо вновь стало гадкой маской, и я не знал, в которое из мгновений ошибался, упившийся своей наблюдательностью и обманутый ею.

— А на Новодевичье можно?

Сталкер возвёл очи горе уже кривляясь, не заботясь о тонкости пантомимы.

— На Новодевичьем скит.

— Не скит, а монастырь, — благожелательно поправил Фиговидец, и сталкер замер, что-то разглядев в его бесхитростных глазах. — Ну так что?


Мы не увидели этих чудес света — ни кладбищ, ни скита (монастыря); их отчасти возместил широкий луг, где из густой травы возносились к небу шесть мощных в ряд стоящих колонн. Как водой залитые мягким тускнеющим светом, они стояли так спокойно, высились так отчуждённо, что мы не стали к ним подходить, боясь рассеять очарование. И трудно сказать, в чём оно заключалось: может, всего лишь в освещении или в просторе вокруг и сгибаемой ветром траве. «Но какая тоска, какая тоска, — сказал тогда Фиговидец. — Почему прекрасное вгоняет в такую тоску?» Я бы, возможно, употребил другое слово (уж не «оцепенение» ли?), но не отрицаю, что мы могли по-разному назвать одно и то же чувство — или дело не в словах, и одно и то же чувство по-разному отозвалось в нас, как не одинаков звук удара одной и той же палки по стеклу и железу. Как бы там ни было, именно этим Джунгли с нами попрощались: широкий луг, густая трава, колонны, неизвестно от какой постройки и каких времён уцелевшие.


6

Я сел на ящик из-под валюты и подставил лицо солнцу. Автово перед нами плыло и мреяло в пламенеющем закате, и как очертания рая душа узнавала весёлые трубы его заводов, высокие кровли его домов. Более плотный, более осязаемый, чем мираж, образ этот всё же казался невесомее и прелестнее любой действительности.

Смеясь, мы спустились с холма и прошли по тропинкам через огороды. Сторожа и собаки отрешённо смотрели нам вслед. Что-либо сторожить было ещё по всем признакам рано, может, они просто гоняли птиц и мальчишек. Интересуясь в огородничестве только конечным продуктом, я не знал таких деталей.

Замусоленная бумажка с адресом и карта привели нас к дому поверенного. Огромных зданий, видных издали, в Автово оказалось не так много; в основном дома были двух- и трехэтажные, в точности такие, как на Охте, окружённые цветниками и цветущей сиренью, сонные дома нешироких и тихих улиц. Несмотря на цветы и свежую побелку на яблонях, было немногим чище, чем у нас. Лёгкий мусор гулял по асфальту, тяжёлый лежал кучами. Кое-где на лавках сидели старухи, возились в кустах дети. Редкие встречные проявляли к нам интереса столько же, сколько к придорожным столбам.

КОНТОРА — было написано на вывеске. («Поздно уже для контор, — беспечно сообщил Муха. — Куда денемся?») В дверях парадной под вывеской стоял, покуривая трубочку, пожилой мужик: в чёрном костюме, но в яркой цветастой рубашке под костюмом, без галстука — а в распахнутом вороте ядрёно блестела крупная золотая цепь. Рожа у мужика была круглая, лоснящаяся и довольная. При одном взгляде на него становилось весело.

— Добыча Петрович! — окликнули из верхнего окошка. — Шляпу возьми.

— Это он, — сказал Муха, глянув на бумажку. — Твой поверенный, поц.

Жёвка что-то промычал. Муха подтолкнул его, ущипнул, наподдал сзади коленкой. «Наследство!» — взвыл дурным голосом Жёвка, и бросился б наутек, если бы его не удержали.

— Наследство? — Поверенный выхватил у Мухи повестку. — Ага, ага. — Он быстро нас оглядел. — И все племянники?

— Сопровождаем, — солидно сказал Муха. — Покажи паспорт, поц.

— Ага, ага. — Добыча Петрович мгновенно перелистал документик. — Сейчас вынесу ключи, а с утра приходите оформлять. Краля моя! — он задрал голову. — Шляпу и ключи из четвёртого ящичка. Добрались с удобствами? Вот и чудно. Жена, детки? — он вопросительно посмотрел на Жёвку. — Нет? Конечно, нет, и в паспорте вашем чистенько, это уж я так спросил, для поддержания беседы. Кралечка, слышишь? Завидный жених объявился! — и Добыча Петрович озадаченно поискал в окне уже исчезнувшую женщину.

«А сколько там?» — начинает спрашивать Муха. «Завтра, всё завтра, — отмахивается поверенный. — Во-о-он тот рыжий дом, видите? Второй этаж. Ах ты, цветочек мой».

Последние слова он произнёс, принимая связку ключей и светлую щегольскую шляпу из рук крепко сбитой, но поразительно красивой бабёнки. Я с удовольствием заглянул в её серые широко поставленные глаза: такие нахальные, такие невинные. Обвив пухлой ручкой тоже нехудую шею Добычи Петровича, она ласково улыбалась завидному жениху, и всё её тело под лёгким платьем улыбалось и подмигивало. Мухина рука, поднявшаяся отвесить Жёвке подзатыльник, неожиданно передумала.


Тёткины хоромы оказались плотно, как склад, заставлены мебелью и вещами, и мы, вчетвером, с трудом отыскали в шести комнатах место приткнуться. Смыв с себя Джунгли только для того, чтобы покрыться пылью от залежей салфеточек, гладких или вязаных, под бесчисленными аляповатыми безделушками. («Вот чужая пыль, — находим у Фиговидца, — нападающая по ночам, в чужом логове, где каждый предмет — оборотень, где каждый шаг — по краю. Тебя не окликнут твоим именем».)

— Надоело мне всё, — говорит Муха.

— Вообще всё или какие-то частности? — интересуется фарисей.

— Вообще. И в частностях. Устал.

— Ну что же, так и должно быть. Дело идёт к концу.

— Но я чувствую такую усталость, — говорит Муха, — как если бы оно нам не удалось. Завернули бы нас с Охты по домам, или ещё что. Я не понимаю, почему сейчас, когда всё так хорошо, я себя чувствую, как если бы всё было очень плохо.

— Я и говорю: у тебя депрессия. Мы достигли цели, и она перестала казаться важной. Так всегда. Налегай на таблетки.

— Ладно, — говорит Муха, — ладно. — Помедитирую-ка я лучше.

Он выбирает кусок стены, не заслонённый шкафами и сервантами, и прилежно, угрюмо смотрит на чудовищные кровавые маки обоев. Я неожиданно понимаю, что у нас нет ни еды, ни местных денег. И ночью мой сон тревожат видения котлет вперемежку с сочащейся красной кровью стеной маков.


Я не пошёл к нотариусу вместе со всеми и гулял по берегу чахлой речонки, гулял вдоль ограды огромного старого парка («Дом творчества» — гласила бронзовая вывеска рядом с массивными, крепко-накрепко запертыми воротами), гулял и бродил по улицам, на которых никто не обращал на меня внимания. И наконец вышел на площадь, стеснённую внушительными каменными домами. Немаленькая площадь казалась захламлённой, как тёткина квартира: из-за этих домов, сквера и мощной триумфальной арки, на вершине которой крылатый гений правил шестёркой лошадей. Вздыбленные лошади были похожи на присевших на задние лапы дракончиков.

В сквере на скамейке двое измождённых юношей в цветных жилетках на голое тело пили пиво. Я остановился послушать.

— Я ношу кастет, потому что стал нервным, — говорил один. — Чуть что — лезу в драку. А ситуация, в которой я лезу в драку и меня же при этом изобьют, представляется мне в корне неверной. Понимаешь, о чем я?

— Я-то понимаю, а вот косари озлились. Говорят, ты Гагиному племяннику челюсть сломал.

— У косарей каждый урод чей-то племянник. Я ведь не специально ему челюсть ломал, Гагин он там или не Гагин; мне вообще не в мазу людей калечить. Всё нервы. Мне приходится носить этот чёртов кастет, понимаешь?

— Я-то понимаю…

Я пересёк площадь, углядел аптеку и вошёл. КЛОПОГОН — встретил меня один плакат. ЯД ЗМЕИ СУРУКУКУ — другой. Получше ознакомиться с автовским гедонизмом мне еще предстояло, и для начала я оглядел витрины чисто платонически.

Аптека, не спорю, была богаче наших, посетители — поярче. Что-то вроде клуба обнаружилось на широких диванах в углу. Там же, за стойкой, девушка в коротком белом халате смешивала коктейли и мороженое. Бездельники всех возрастов пили, лакомились, закидывались, нюхали и беседовали. Аптечное радио заливалось непритязательно-дружелюбной песенкой. Оконные стёкла частично были цветными, и солнечный свет заставлял их гореть ярко-ярко.

Аптека, не спорю, была богаче наших, посетители — поярче. Что-то вроде клуба обнаружилось на широких диванах в углу. Там же, за стойкой, девушка в коротком белом халате смешивала коктейли и мороженое. Бездельники всех возрастов пили, лакомились, закидывались, нюхали и беседовали. Аптечное радио заливалось непритязательно-дружелюбной песенкой. Оконные стёкла частично были цветными, и солнечный свет заставлял их гореть ярко-ярко.


Заглянув в широкое окно кафе в том же доме, я обнаружил своих компаньонов за завтраком. И вот уже я сам глотаю омлет, поджаренную грудинку, булочки с мёдом, кофе — а мне наперебой рассказывают о тёткиных владениях, о громадности наследства — об огородах, огородах, огородах.

— Свежая картошка уже есть, но она какая-то немотивированная, — не в тему говорит Фиговидец, разглядывая тарелки на соседнем столике.

— Что с ней не так?

— Не знаю, — задумывается фарисей. — Я могу только чувствовать и подозревать, а что с ней в действительности… — Он чешет нос. — Счастлив тот, кто постиг тайную суть вещей. Вопрос в том, вправду ли то, что мы постигнем суть, и та ли это суть, к постижению которой мы так стремились, и если тайная суть после того, как её постигли, по определению перестаёт быть тайной, то не перестаёт ли она быть также и сутью. И вообще, кто скажет, что то, что мы сумели постичь, имеет к тайной сути какое-либо отношение.

— Фигушка знакомого встретил, — смеётся Муха.

— Да уж. — Фиговидец подливает себе кофе и закуривает. — Не люблю я людей, которые врут, не глядя в глаза, — сообщает он. — Если уж врёшь, делай это нагло. Видел Дом творчества?

— Только ворота.

— А конвой?


Писатели ездили в Дом творчества в принудительном порядке, и конвой сопровождал их как в целях безопасности, так и для того, чтобы литераторы не разбежались. Изучать жизнь они решительно не хотели. Поэты отбивались особенно энергично. («А поэтам-то зачем жизнь изучать?» — «Ну, их же нужно обеспечить страданиями».) По утрам, под надёжной охраной, творческие работники знакомились с трудовым процессом на фабриках, электростанциях, в мастерских, прачечных, закусочных и прочем подобном. Творческие встречи с местными проходили в атмосфере взаимной нетерпимости, а взаимное обогащение опытом сводилось к тому, что одни ещё больше презирали «быдляков», а другие — «жопатых». (Почему-то тощий писатель был редкостью и не вполне даже писателем: как правило, он что-то умел помимо книжек, зарабатывать пытался помимо книжек и мечтал пристроиться куда-нибудь в архив или библиотеку.) В остальное время писатели неудержимо напивались в своих комнатах или слонялись по парку и били друг другу морды. О своём знакомом Фиговидец рассказал, пожимая плечами, дистанцируясь так, что это уже выглядело неприличным. В данный момент знакомый сочинял детектив в трёх томах, и в каждом действовали олигархи, губернаторы, профсоюзные боссы, таинственные владельцы фриторга, косари, портовые грузчики и другие персонажи, которых автор отдал на милость своего воображения. «Этот человек думает, что Охта — где-то за Павловском, — сказал Фиговидец, — у китайцев во лбу третий глаз, а бедность — причина всех бед этого берега. А хуже всего, что на бумаге у него выходит такая же каша, как и в голове. Ну куда это годится? Ты же, блядь, писатель, гармонизируй! Пусть и с трёхглазыми китайцами, но дай же мне единый мир, дай целостность, что-то такое, что свяжет человека, дерево, дождь, вот эту ерунду на подоконнике…»

Я повернулся вслед за его указующим пальцем. На подоконнике лежал яркий журнальчик: девульки, машинки. Я сморгнул, потому что лицо на обложке (худое злое лицо с длинным носом и мрачными глазами) не могло появиться там ни при каких обстоятельствах. Когда я взял журнал в руки, он показался мне тяжёлым, как смертный грех. Лицо же казалось то тем, то не тем; женщина словно ускользала из моей памяти, по своей воле появляясь и пропадая.


Когда мы возвращались на квартиру, я, зазевавшись, налетел на ковырявшегося в помойной куче радостного. Он мельком взглянул, всхрапнул и снова зарылся в объедки. Что-то меня встревожило. Я схватил его за плечо, развернул к себе, всмотрелся. Да, я не ошибся. Один глаз у него был светло-карий, почти жёлтый, другой — зелёный.

Пара моих собственных глаз измученно смотрела на меня с чужого грязного лица.

«Что ж ты, Разноглазый?» — спросил я.


Мы прогуливаемся с Фиговидцем вдоль решётки Дома творчества, ища подходящую дыру. Мы идём в гости к приятелю Фиговидца, и я надеюсь найти в прохладе парка убежище от затей автовского гедонизма, который после недели практики из наслаждения стал истязанием.

Полдня просидеть в аптеке, полдня в кафе и встретить ночь в клубе — жить такой жизнью без привычки к ней оказалось невозможным.

Это была богатая и беспечная провинция; косари (владельцы огородов) определяли её жизнь; почти все местные были с ними в родстве или у них в услужении, но даже эти последние не надрывали себя работой. В каждом заведении были завсегдатаи, кто не мог прийти с утра, появлялся вечером. Все аптеки работали круглосуточно. Все, кому надоедало сидеть на одном месте, перемещались куда-нибудь ещё. Сам Добыча Петрович или его юные клерки (в простодушном подражании патрону щеголявшие в чёрном и цветном под чёрным) вели нас от забавы к забаве, сквозь пёстрый смеющийся мир, и не сразу стало ясно, что многообразие его удовольствий — это только многообразие галлюцинаций, а их запас неуклонно истощался, питаемый теми сплетнями и сплетением отношений, которых не знал и не мог почувствовать посторонний.

Сплетничали в Автово самозабвенно — это их хоть как-то мобилизовало.

Цель жизни, смысл жизни — такие вещи необязательны, если они есть, и давят всей своей тяжестью, если отсутствуют. Поэтому местные с таким самозабвением ссорились, мирились, интриговали: вместо одной большой цели у них было много маленьких, а преимущество малой цели — в её достижимости. Наши новые знакомые закидывались и действовали, а мы закидывались и скучали, наши интриги оставались простыми и жалкими, из числа тех, которые можно осуществить с любой встречной блядью — и не было никакого утешения в том, что сами мы, если взглянуть глазами наших мимолётных партнеров, оказывались важной и экзотической деталью уже их интриг, и интриг не простых, а многоходовых и сложных. Но и экзотика быстро выдыхалась, потому что, если речь не шла о новом сорте травы, прелесть новизны не была для Автово такой уж прелестью.

Да ведь и мы могли устать: от новых людей, новых мест, толкотни впечатлений. Муха хотел домой, Фиговидец хотел домой; оба жаловались, что в Автово всего вдоволь и ничего не происходит. Казалось бы, в кои-то веки броди, гуляй безбоязненно (достаточно было не заступать дорогу нервным парням с кастетами), однако никто из нас особо не бродил и гулял без куража. Фиговидец отыскал местных анархистов и разочаровался, причём в объяснение смог предложить лишь фразы типа «зажрались» и «где-то сейчас мой Хер Кропоткин…» Муха, всегда готовый к социальной адаптации, ни в какую не адаптировался и томился, целыми днями составляя списки вещей, которые купит на П.С. Он даже привлёк фарисея к походу по местным магазинам — и они, разумеется, поругались и ничего не выбрали. («Он мне говорит: „Ой, какая курточка!“ — Какая, говорю, вот эта? ВОТ ЭТО, наполовину из синтетики, с кривым швом и нитками не в тон? — А он мне говорит: „Это модно — такие нитки!“ — А я ему: Ты хотел шикарную вещь, а не модную! Разноглазый, хоть ты объясни!») Я ходил загорать на окраину Джунглей, в холмы за огородами и лежал в траве, ощущая, как она растёт.


Парк, в который мы проникли, был огромным — больше Летнего сада — и очень древним. Пугающе старые дубы и вязы сплошь закрывали небо, трава чередовалась с папоротниками и мхом. Мы аккуратно обогнули изящный павильон, в котором размещался пост внутренней охраны, полюбовались из кустов на сам Дом — чудесный и игрушечный, как розово-белый торт, особняк, — проползли сквозь сирень и, наконец, в запущенной, заросшей беседке встретились с человеком, писавшим трёхтомные романы.

Имя его было Людвиг и он, во-первых, принадлежал к тем тощим писателям, которые силились вернуться в нормальную жизнь, а во-вторых, был спиритом и ученым секретарём тайного общества невропатов.

— Это хорошо, — сказал он, глядя на разложенные нами дары. — Тут добраться до аптеки — целое приключение, да и одобряется это только для модернистов. Мы, реалисты, довольствуемся водкой. — Он пожал плечами. — Традиция.

Я счел это не традицией, а идиотизмом.

— Идиотизм — отличительное свойство любой настоящей традиции. Именно по идиотизму её узнают.

Часть даров Людвиг отделил в кучку и с поклоном пристроил в дальнем углу беседки.

— Духи-то невидимые, — невозмутимо пояснил он, когда я стал озираться. — Окружают нас, где-то здесь гуляют. Пусть попользуются.

Назад Дальше