Часть даров Людвиг отделил в кучку и с поклоном пристроил в дальнем углу беседки.
— Духи-то невидимые, — невозмутимо пояснил он, когда я стал озираться. — Окружают нас, где-то здесь гуляют. Пусть попользуются.
— Лучше б ёжиков колбасой кормил, — сказал Фиговидец.
— И ёжиков кормлю. — Он машинально взял протянутую ему марку. — О, нет, спасибо, только не кислота. Это опасно для мозгов.
— Людвиг, ну зачем писателю мозги?
— Не всю же жизнь буду горбатиться, — ответил Людвиг кротко.
Неряшливо одетый, нечисто выбритый, но с хорошим запахом и какой-то бесконечно милой повадкой, он, хотя и отчётливо безумный, привлекал. Причина насмешливой неприязни к нему Фиговидца крылась не в нём, а в самом Фиговидце, который был достаточно независим, чтобы знаться с однокашником, покинутым людьми его круга, и слишком сноб, чтобы не мучиться из-за такого знакомства, и достаточно честен, чтобы не скрывать от себя, что в мучениях такого рода есть нечто подлое.
Мы поговорили о духах. Фиговидец фыркал и фыркал.
— Ведь это, как и остальное, зависит от того, насколько далеко ты готов зайти, — заметил писатель.
— Нинасколько. Я никуда не иду.
— Тогда в один прекрасный день тебя потащат.
— Ехать так ехать.
— Духи враждебны? — спросил я.
Людвиг почесал за ухом.
— Иногда да, иногда нет. Самое трудное для нашего ума в том, что в их настроении нет логики. Нельзя разделить духов на враждебных и дружественных, потому что один и тот же дух никогда не бывает постоянно враждебен или постоянно дружелюбен. С другой стороны, дружелюбным дух становится не тогда, когда его задобрили, а враждебным — не тогда, когда его оскорбили. Угощая их, я ни на что не рассчитываю, и это первый шаг для любого спирита.
— Ёжики, небось, благодарнее, — буркнул Фиговидец.
— Кто может знать? Довольно того, что ёжик получает свою колбасу.
— А духи — нейролептики.
— Что-то такое я почувствовал в Джунглях, — сказал я. — Они всё время были рядом, вокруг… Трудно объяснить. Я просто чувствовал чьё-то присутствие и не мог сказать, кто это и чего оно хочет.
— Ну как же, как же, — Людвиг оживился, — духи дикой природы — самые сильные, сильнее их только кладбищенские, и то не всегда и не на всяком кладбище.
— Верно. На кладбище тоже чувствовалось.
— Хотел на Волково зайти, — хмуро пожаловался Фиговидец, — так сталкер, дерьмец, ни в какую. Так упёрся — проще убить, чем с места сдвинуть. На Волково ему нельзя, на Новодевичьем у него скит — какой скит, какого чёрта…
— Знаешь, ты не жалей, — осторожно сказал Людвиг. — Нас туда возили на экскурсию…
— Как это возили?
— На автобусе.
— Через Джунгли на автобусе?
— На Волково дорога проложена, хотя и дрянная. По такой проще пешком дойти, но нас боятся пешком выпускать. А сталкеры дорог не признают, даже плохих, поэтому он вас повёл, как сам ходит. У сталкера ведь главная задача не дойти, куда шёл, а получить некое мистическое переживание…
— Мозоли мы там получили.
— Знаешь, сталкер не дерьмец, как ты выразился, он искатель духовного опыта…
— Про Волково рассказывай.
— При Лавре кладбище видел? Вот то же самое, только ещё противней. Всё почищено, начищено, вылизано, таблички натыканы, трава выполота, даже скамейки зачем-то стоят. Парковые.
— Парковые скамейки? — в ужасе переспросил Фиговидец. — За ним что же, следят?
Людвиг сдержанно кивнул.
— Всё благоустроено.
Они торжественно и мрачно пялились друг на друга, а я переводил взор с одного на другого и гадал, чем провинились скамейки и почему благоустроенность звучит в речи фарисеев ругательством, и почему тогда Фиговидцу неинтересны бегущие от неё искатели духовного опыта. Всё же я знал, что задавать прямой вопрос сейчас бессмысленно, если не вредно, и молчал, поглядывал в угол беседки, прикидывал, в какой момент духи примутся за угощение и как оно на них скажется. А прямой вопрос — наихудший способ узнать правду.
Когда Людвиг проводил нас до дыры в заборе и мы вылезли, то увидели у ворот небольшую, но шумную толпу. (После многие говорили о провокации, устроенной косарями, желавшими открыть на территории Дома Творчества аптеку, что, по их уверениям, положительно сказалось бы на творчестве; я-то тогда подумал, что это рядовая встреча читателей с писателями, и именно так она и должна проходить.) Мы подошли как раз в ту минуту, когда местные, более или менее организованно покричав о бездарности и аморальности мастеров пера и наскучив драть глотки, перешли к увлекательнейшей части программы: они разбирали по одной книги, сложенные поодаль аккуратными стопками, потрясали ими в воздухе, раздирали их, бросали на землю, топтали и оплёвывали. Писатели боязливо наблюдали со своей стороны ограды.
Фиговидец схватил меня за плечо. Я обернулся и удивился его бледности.
«Марачки, бездельники! — кричали читатели. — Отрабатывайте гонорары! Вот вам, вот вам! Лживые грязные книжонки!»
«Не надо! Не надо!» — раздался голос за оградой. Потом слова перешли в отчаянно громкий нечленораздельный вопль, и один из писателей как умел полез через решётку. Его не успели удержать; можно сказать, что не успели, а можно — что не сильно старались. Он спрыгнул, зацепившись и порвав штаны, побежал и остановился перед книгами в пачках, растопырив руки. «Автора! Автора!» — загоготали в толпе, и книги в руках на лету превратились в камни. Автор скоро упал и молча скорчился под градом летящих в него книг.
— Палку бы, — сказал я, глядя на толпу. Фиговидец вышел из оцепенения, завизжал и бросился на пикетчиков. На его счастье появились неторопливые дружинники с дубинками и в два счета разогнали бойцов. Фиговидец, кряхтя, поднялся и поднял на ноги пострадавшего. (Писатель был человечек нелепый, жалкий и, с прискорбием сообщаю, обоссанный.) Постояв, он, как только его отпустили, бухнулся на колени, подхватил с земли растерзанную книжонку и стал её тереть обеими руками.
— Такая маленькая книжка, — бормотал он, — и сколько в ней крови.
— Да это же у тебя из носа кровь капает! — Фиговидец ухватил его за шиворот и оттащил в сторону. — Очнись!
— Сколько крови… Это моя первая книга.
— Первая книга, первая книга! — Фиговидец яростно размазал своим платком по лицу страдальца кровь, сопли и слёзы. — Подумаешь! Сперва не найти издателя, потом не найти читателя, потом какой-нибудь маститый пердун пишет к ней предисловие! Ещё десять таких у тебя будет! Двадцать пять!
— И всё кровь, кровь…
Увидев, что опасность миновала, писатели прибежали на помощь. Они толклись вокруг и гневались. Один, жирный, что-то крикнул о геноциде. Другой, ещё жирнее, призвал меня в свидетели.
— Свидетели чего?
— Как — чего? — завопил он. — Дискриминации и позора и бесконечных унижений! Нас травят как крыс! Трактуют как скотов бессмысленных! Сами крысы! Сами скоты! Невежественный сброд! Отрыжка цивилизации! Доторчались до того, что берутся судить об Искусстве!
— Бывает, — сказал я. — Бывает.
Размышляя впоследствии, как вышло так, что я недооценил поганца, я наскрёб для себя множество оправданий, из которых в расчет можно принять одно: поступок Жёвки настолько не вязался с его характером, что предвидеть его было не проще, чем собственную кончину. Фарисей потом говорил, что виноваты мы сами, что действительный характер мы подменили нашим представлением о нём, ни на шаг не отступая от этого закоченевшего представления ни в мыслях, ни в поведении, сведённом к череде узаконенных планомерных унижений. Фиговидец говорил, что любой человек, бесконечно помыкаемый, способен взбунтоваться в ту именно минуту, когда кажется, что он окончательно забит и сломлен, но Фиговидец не понимал, что пятнадцать лет карьеры школьного учителя были бы невозможны для человека, который умел бы отслеживать, осознавать, переживать и копить нанесенные ему обиды и, как следствие, — бунтовать. Жёвка запоминал причинённое ему зло — любое животное запоминает причинённое ему зло, — но тот, кто оставлял его в покое, переставал для него существовать (до следующего раза). Гад кинул нас не в отместку, и то, что он вообще осмелился нас кинуть, пришло первоначально не в его голову.
Началось все с того, что Жёвка попал в красивые руки кралечки Добычи Петровича — был отмыт, одет, всё вопреки его воле и сопротивлению, — а кончилось в тот день, когда, поняв, что он остаётся в Автово, я велел ему рассчитаться, оставил дело на Муху и ушёл торговать у соседа-контрабандиста перегон на В.О. (Мы рассудили, что с В.О. попасть на Финбан проще, чем пытаться пройти ночью через Город. На карте всё выглядело так удобно и близко.) Между Жёвкой и Мухой произошло, со слов Мухи, следующее.
— Ну, поц, — бодро сказал Жёвке Муха, — пошли в контору, выдашь нашу долю фриторговскими бонами. Ты те два огорода продал?
— Ну, поц, — бодро сказал Жёвке Муха, — пошли в контору, выдашь нашу долю фриторговскими бонами. Ты те два огорода продал?
— Не собираюсь я ничего продавать, — ответил Жёвка и попытался улизнуть. Застать его теперь одного было большой удачей: подле вечно крутились конторские, краля, агенты косарей и набивавшаяся в бедные родственники шпана.
Муха вспылил.
— Я тебе говорил, что мы возьмём долю баблом, а не огородами. Зачем нам огороды в Автово, если мы уезжаем?
— А вам их типа никто не предлагает. Я расписку не писал.
(Сомневаюсь, чтобы расписка нам помогла, но почему я её не взял в самом начале? Пусть законные заковыки были у нас не в ходу, и вопросы решались любыми путями, кроме юридических — чем бы помешала маленькая милая бумажка с печатью и подписями свидетелей? С подписью, например, Миксера?)
Муха сперва не понял, потом оторопел, потом разозлился.
— Ах так? — сказал он. — Расписка затерялась? Мы тебя свяжем и увезём голого с собой обратно, владей оттуда своими плантарями, заодно память освежишь.
Затем Муха запер изменника и ушел в аптеку унять нервы. Жёвка (жадность окрыляет) вылез в окно и помчался к поверенному. Тем временем Фиговидец и Добыча Петрович пили чай в конторе и беседовали о майолике. (Я не раз замечал, что направление коллекции, если кому-либо на нашем берегу вообще приходило в голову коллекционировать, клонилось всегда в сторону изящной архаики, чего-то изысканного, труднодоступного и труднопонимаемого, тогда как в Городе любили собирать нашу агитационную живопись, рекламные листовки, брошюрки анархистов, шерстяные коврики и прочий подобный хлам.) Когда тираду о прозрачной глазури Возрождения перебил хрипло дышащий Жёвка, Добыча Петрович мгновенно спровадил фарисея («и так ловко, технично, я еле поклониться успел»), и тот, размышляя и о майолике, и об ухватках поверенного, и не столько о майолике, сколько об умении некоторых людей третировать на грани хамства именно тех, для кого было бы достаточно и вежливого намека, пошел искать Муху.
Встреться они своевременно, помочь это всё равно не могло. В последующие часы было много путаницы, беготни (отдельно и крупным шрифтом: О ТОМ, КАК ФИГОВИДЕЦ СПАСАЛ СВОИ ЗАПИСИ), и после несчастий, о которых стыдно рассказывать (вспомнил я, как насмешила меня прореха в штанах бедного марачки), мы очутились на закате среди складов и кранов порта: Фиговидец с ватником под мышкой и перевязанной пачкой дневников и рисунков, Муха с биноклем, набором ножниц и карманами, набитыми пачками египетских, и я — с пустыми руками.
Потрясённые, мы смотрели на Большую Воду. Это было неописуемо. Ещё Нева? — уже Залив? — Большая Вода была ярко-голубой. Блаженная, глубокая голубизна затопляла окоём, в неведомом, неразличимом месте сливаясь с небом. Вода угадывалась только по более сильному блеску.
— Вот как это было на краю ойкумены, — сказал Фиговидец с благоговением. — Господа почётные дураки, начнем жизнь с чистой страницы.
Контрабандисты ни за что не повезли бы нас в долг (хотя фарисей и наплел им, что он один сын у богатой матери), но среди них нашелся человек большой души, готовый рискнуть прибылью и принципами, лишь бы сделать подлянку Добыче Петровичу.
Я не спрашивал, чем ему так удружил ласковый поверенный. Забавно, но я расстался с ним без злого чувства: из-за того ли, что мы всё-таки унесли ноги, а ведь маячил шанс остаться рабами на плантациях, пленниками в чулане; или потому, что его сильный, хищный и не угаданный мною ум поленился напасть первым. Мое легкомыслие избавило его от многого; а было бы любопытно посмотреть. Контора, в её роли всеобщего посредника, была значительной силой в кругу косарей, чающих урвать клок друг у друга, но эта же роль могла сильно стеснить Добычу Петровича, если бы я, так бездарно потративший десять дней, нашел время заручиться поддержкой любых конкурентов — должны же были достаться Жёвке в наследство какие-нибудь конкуренты. «Гарантии! — взывал я к поверенному. — Сепаратное соглашение!»
Я веселил себя подобными мыслями — и мало-помалу они из веселящих становились терзающими, — а солнце садилось, никуда не спеша. Плавящаяся лава воды и воздуха поглотила землю и небо и текла от солнца во все стороны, дыша необычным золотым ветром. Этот ветер нес с собой множество обещаний, переворачивающих душу, и в то же время то в одном, то в другом его случайном, стороннем дуновении сквозило отчетливое признание, что ни одно из них сдержано не будет, что обещания даются просто так, и не нужно страшиться, что они прорастут и дадут всходы, что намёком заключенные в них тоска и жажда выйдут на свет, что горестное и торжественное овеществится в горькое и тяжёлое — и, наконец, это волшебное, сотканное из того, чего нет, пламя затвердеет в самый обыкновенный камень. И я начинал понимать, почему такой тоской, такой иссушающей жаждой было для Фиговидца прекрасное, которое пребывало вечным лишь потому, что вечно умирало, забывая себя в каждый следующий миг. Закат горел, выжигая в слишком податливых сердцах неизлечимые следы, а во мне разгоралось желание всё переиграть. Я не хотел терять деньги. Я поднялся сказать ребятам, что остаюсь.
Дальнейшее слиплось в какой-то ком, из которого высунулась рука и ударила меня по голове (быть может, палкой). Я очнулся в медленно раскачивающемся катере: контрабандисты не обманули и везли нас на Васильевский.
— Что это было?
— Не знаем, миленькой, — беззаботно сказал Фиговидец. — Может, солнечный удар? Ты сидел в сторонке, сам с собою беседовал, а потом подскочил и хлопнулся в обморок. Неприятно завершать путешествие таким пассажем, да, Муха?
— Ага, — отвечал Муха. — А что если нам теперь поехать в настоящую экспедицию? — Он поправил тряпочку у меня на макушке. — Лежи, лежи. Не прямо же сейчас.
— На краю географии мы уже побывали, — фыркнул Фиговидец.
— Мы поедем за пределы ойкумены!
Фиговидец фыркнул ещё выразительнее.
— Это куда? В Москву?
— А хотя бы, — сказал отважный Муха.
Фарисей остроумно прикинулся незаинтересованным и, отвернувшись, замурлыкал: «Утро туманное, утро седое…». Он напевал, катер мотало, в моей голове что-то моталось, перекатывалось от края к краю. Блестела, горела вкруг лодки вода. Над водой, в небе, мы неслись золотым сверкающим облаком.
— Эту песенку, — сказал я. — Спой мне её от начала до конца. Пожалуйста.
К ВЕЧЕРОЧКУ
1Утром я проснулся в чужой постели. Она была удобная, широкая и в меру жёсткая; гладкое свежее белье приятно пахло. Я с удовольствием ленился, потягивался, жмурясь, прислушиваясь к шуму ветра за полуоткрытым окном. Обильная листва шумела, как под дождём, но подоконник пестрили пятна света и тени, и птицы перекрикивали ветер. По коридору и через комнату знакомо, самоуверенно зашаркали шаги.
— Перфекционизм меня убьёт, — сказал Фиговидец, зевая и растирая поясницу. — Кофе будешь?
Он сел рядом, наклонился, медленно повёл у меня перед носом маленькой тонкой чашкой, до краёв полной густым запахом, и, склоняясь все ниже, осторожно поцеловал под ухом.
À propos: Фиговидец
У Фиговидца, как и у любого другого, был идеал самого себя. Обжигающе холодный, хитроумный, улыбающийся хлыщ — вот каким он видел порывистого, нервного, прямого как доска парня. Его с колыбели учили сдерживаться, и автоматические навыки владения собой вынуждали его молчать, когда внутри всё кипело, но кипело постоянно, вовлекая его в постоянную борьбу с миром, во веки веков не тем, не таким. Он жил всегда и всем недовольный, не помышляющий о смирении; перекраивал, перестраивал, угрюмо и упорно выбирался из-под обломков. «Читаешь книги, — говорил он, — а потом смотришь вокруг, на своих друзей и знакомых, и такое чувство, что тебя жестоко обделили, не дали за обедом десерт. — Он хмурился. — Да какой там десерт! Как будто в соседней комнате все пьют шампанское, а ты жрёшь на кухне перепаренный суп».
Путешествие не дало ему ничего или дало слишком много — больше, чем он мог бы вынести, — что, в конечном счете, одно и то же. («Неоценимые услуги остаются неоценёнными», — говорил он.) Его игра с депрессией давно перестала быть игрой. Он составлял график. Он строил жизнь так, чтобы запланированной депрессии ничто не мешало. Он укладывался в постель и злобно, методично сходил с ума, пережёвывая все свои обиды и неудачи. Особое внимание уделялось деяниям, совершённым им в нетрезвом виде. Как многие люди, пьющие регулярно, но не до беспамятства, Фиговидец обладал богатой коллекцией собственных проступков, промахов, оплошностей и того, что он широко обозначал словом мовэ. Ужас, охватывавший его утром, вряд ли был соизмерим с безобразиями вечера накануне, но он об этом не думал. И он никогда не сосредоточивал внимание на том, как смешны были другие, его убивало сознание, что смешон был он сам.