– И с частыми пассажами вверх и вниз, – услужливо добавил Шрайбер, – во весь диапазон – подумать только! – аккомпанирующей песне лютни…
Тангейзер сказал едко:
– Аккомпанирующей песне лютни… И так коряво говорит поэт? Я не верю, что этот человек может сочинять стихи. Это чиновник, собирающий налоги, а не поэт. А поэт… поэт и должен нарушать законы!
Эккарт фон Цветер, который сочиняет о природе, если верить Елизавете, сказал предостерегающе:
– Но-но! Я слыхал о вашей репутации драчуна. Должен намекнуть, что у ландграфа здесь очень глубокая тюрьма.
Тангейзер отмахнулся.
– Я не собираюсь буянить, – пояснил он, – но мы должны… нет, обязаны!.. быть буянами в поэзии! Без буянства, без накала, без нарушений установленных в ней законов… кем установленных?.. нет самой поэзии!
– Это германская поэзия, – возразил Битерольф напыщенно. – Она должна быть кристально чистой!
Тангейзер махнул рукой и ушел, не соглашаясь, но и не желая спорить, но зато увидел, как Елизавета идет в сопровождении двух фрейлин в направлении часовни, сердце сразу же заколотилось с бешеной силой, а во рту пересохло.
Она увидела его, как только он вбежал в зал, мягко улыбнулась и, к его невыразимому счастью, оглянулась и властным жестом велела девушкам остановиться, а сама подошла к нему.
– Доброе утро, госпожа, – сказал он с восторгом и поклонился, страстно сожалея, что не может схватить ее руку и покрыть поцелуями пальцы, как принято у провансальцев, или хотя бы нежно прикоснуться губами к тыльной стороне ее ладони, как делают парижане. – Доброе утро…
Она сказала с улыбкой:
– Доброе утро. Как вижу, вы и здесь сочиняете?
– Сочиняю? – переспросил он. – Вообще-то я сочиняю всегда. Даже без лютни.
– Вы уже были в часовне? – спросила она.
Он покачал головой.
– Я недостаточно хорош, чтобы идти туда говорить с Богом.
– Господь милостив ко всем, – напомнила она.
Он развел руками
– К тому же… гм… мне кажется, у Господа достаточно хороший слух, он услышит меня отовсюду.
Она посмотрела несколько озадаченно.
– Конечно, вы правы, но…
– Да-да?
– А это не ересь? – спросила она в недоумении.
– Вряд ли, – ответил он.
– Но часовни для того и ставят, чтобы человек мог обратиться к Господу!
– Без помех, – уточнил он. – Нам всегда что-то да мешает поговорить с Ним, а в часовню раз уж зашел, то давай молись!.. Хоть и туда слышно пьяные вопли, глупые песни, дурные крики… Когда гости – всегда весело.
Он говорил и говорил, потому что она уйдет, когда он замолчит. Ее фрейлины остановились на таком расстоянии, чтобы не слышать их разговора, но приличную незамужнюю девушку нельзя оставлять с мужчиной наедине, потому они все время поглядывают в их сторону.
Она сказала немножко встревоженно:
– Мне кажется, вы все-таки еретик… Или скоро им станете. Нельзя так вольно говорить о святой церкви!
– Нельзя, – согласился он.
Она посмотрела на него в удивлении.
– Почему вы со мной соглашаетесь? Вы же не согласны!
– Я соглашусь со всем, – воскликнул он клятвенно, – что вы скажете! Только поведите бровью – и я брошусь с вершины той башни!
Она в самом деле приподняла брови, во взгляде он увидел смятение.
– Зачем?
– Не знаю, – ответил он честно. – Но во мне горит нечто такое, что даже не знаю! Никогда так душа не встрепетывала… я даже не знал, что она у меня есть, а тут так крыльями стучит, на волю просится, совсем озверела, со мной не считается…
Она улыбнулась, и он ощутил, что весь мир осветился мягким ласковым светом.
– Буду ждать ваших песен, – сказала она тихо. – Догадываюсь, что они будут непохожими на все то, что я слышала раньше.
Она ушла в часовню, а он остался и долго стоял, наслаждаясь ощущением тепла и ласки, что остались в нем после общения с этим удивительно прекрасным созданием Господа.
День выдался солнечный и теплый, слуги по приказу ландграфа выставили столы во внутренний двор, вынесли клавесин, на котором заиграл умелец, а музыканты вокруг него усердно дудели и бренчали на струнах, как и положено в подобных случаях, легкомысленно-бравурное.
Столы накрыли скатертями, расставили кресла, и гости с огромным удовольствием начали перебираться под открытое небо, на редкость чистое, голубое, как германская поэзия.
Два огромных шатра поставили поблизости, оттуда валили ароматные запахи жареного мяса, рыбы и пряностей, там повара спешно готовят изысканные блюда, чтобы слугам не бегать из далекой кухни.
В центре огородили гирляндами из цветов, протянутых между вбитыми в землю шестами, площадку, где лучшие танцоры сразу же начали показывать свое умение, а девушки скромно и с достоинством, но с зарумянившимися щечками, демонстрировали грацию и гибкость юных тел.
Тангейзер заметил, как одна из прислуживающих за столом ландграфа девушек поставила перед ним блюдо с гусиным паштетом, присела в поклоне.
– Мой лорд…
Ландграф кивнул, но, когда она удалялась, все такая же строгая и деловитая, проводил ее задумчивым взглядом.
– Я ее раньше при дворе не видел, – обронил он.
Елизавета ответила с понимающей улыбкой:
– Это моя новая фрейлина.
– Фрайфрау?
– Нет, – пояснила Елизавета, – фрайин.
– О, чья?
– Фрайхерра Йозефа фон Эйхендоффа.
Он слегка наморщил лоб, затем кивнул.
– Его помню, он был в соседнем отряде, которым командовал мой брат… Господи, его дочь была тогда совсем крошкой! Как время летит…
– Только ты, дядя, – сказала она совсем тихо, но Тангейзер все равно услышал, – все такой же… Пора бы перестать невинных девушек совращать!
– А пусть не совращаются, – ответил он тоже шепотом. – Я же не силой, я их всего лишь на живца ловлю!
Танец закончился, кавалеры низко и с предельной учтивостью кланялись, а дамы приседали, разводя платье в стороны. Гости со всех сторон довольно зааплодировали, как танцующим, так и музыкантам, кто-то одобрительно заорал.
К Тангейзеру приблизился с кубком вина в руке Битерольф, могучий и грузный, такой через реку по льду не перейдет, толкнул в бок.
– Хорошо? – пробасил он. – Наш ландграф умеет получать от жизни радости…
– Это же прекрасно!
– А я что говорю? – сказал Битерольф. – Как тебе твой друг Вольфрам?
– Я его люблю, – ответил Тангейзер.
Битерольф отмахнулся.
– Я не об этом. Как тебе его песни?
Тангейзер помедлил с ответом, затрудняясь сразу подобрать точное определение.
– Мне показалось, – сказал он с сомнением, – многовато в них… французскости. Что для нас вообще-то не так уж плохо, кстати.
– Чего-чего?
– Легкости, – пояснил Тангейзер. – У нас, германцев, даже поэзия небесно-чугунная, а у Вольфрама как раз поверх нашей основательной тяжеловесности есть и легкий французский лоск…
Битерольф подумал, поморщился.
– Похоже, ты прав, но мне не нравится, что наша поэзия в твоем представлении такая…
Тангейзер развел руками.
– Знаешь, как-то в Святой земле я разговаривал с одним старым монахом, он показал мне рукопись хроник какого-то древнего султана, которые он педантично составляет вот уже несколько лет… Я только раскрыл, и от его чеканных строк пахнуло таким небесно-чугунно-германским, что я сразу же спросил, бывал ли в Германии, на что он смирно признался, что он и есть германец, еще юношей его привезли родители в Иерусалим, вот и живет здесь уже почти шестьдесят лет…
– Полагаешь, – сказал Битерольф деловито, – Вольфрам одерживает победы из-за этого?
– Это очень важный момент, – заверил Тангейзер. – Все мы сразу отмечаем новизну и приветствуем ее, если она… не слишком. А потом решаем, приемлемо нам или нет. Так вот в песнях Вольфрама ее как раз чуть-чуть, чтобы не вредить германскости, но придать некий налет шарма.
– Это хорошо, – сказал Битерольф довольно.
Тангейзер уточнил:
– Но я могу и ошибаться! Я так давно здесь не был.
– Германский дух так быстро не меняется, – заверил Битерольф. – А раньше ты точнее всех нас угадывал направление ветра, что весьма важно для поэта.
– Фу, – сказал Тангейзер, – как грубо.
Битерольф хохотнул.
– Ну ладно, не ветра, а направления, куда движется поэзия. Ты лучше всех чувствовал, что́ развивать стоит, а куда лучше не соваться. Так тебя устраивает?
– Вполне, – ответил Тангейзер. – Спасибо за высокую оценку!
– Это оценка твоего нюха, – уточнил Битерольф, – а не твоих песен. А они у тебя, на мой вкус, препаршивые!
Он довольно захохотал, видя, как уязвленно поморщился этот хвастун, побывавший в дальних странах и даже воевавший в Святой земле.
Рядом с площадкой для танцев гремит музыка, слышно топанье танцующих, хотя нет, это не сами танцующие, а оставшиеся за столами, это они гулко ухают и притопывают сапожищами, безуспешно стараясь попасть в такт.
Рядом с площадкой для танцев гремит музыка, слышно топанье танцующих, хотя нет, это не сами танцующие, а оставшиеся за столами, это они гулко ухают и притопывают сапожищами, безуспешно стараясь попасть в такт.
Сколько же народу ходит по свету с оттоптанными ушами, мелькнула у него мысль, подумать страшно.
Девушки с балконов и окон начали бросать пригоршнями из корзин лепестки белых и красных роз. Те опускались медленно, кружась в воздухе, и сразу колодец двора наполнился благоуханием, вытеснив остальные запахи.
Ландграф и Елизавета сидели под роскошным балдахином, словно в шатре с поднятыми стенами, кресла у обоих с высокими спинками и черными орлами, а танцующие под легкую музыку проходили вприпрыжку перед ними по кругу, но еще больше гостей просто подпирали спинами стены и с удовольствием рассматривали, как танцующих, так и ландграфа с племянницей.
В какой-то момент ландграф наклонился к ней и сказал негромко, но чуткие уши Тангейзера уловили его ласковый голос:
– Скучно сидеть со стариком?
Она охнула:
– Это ты старик?
– Тогда потанцуем? – спросил он с лукавой усмешкой.
– Как скажешь, – ответила она, – если очень настаиваешь…
– Еще как настаиваю, – ответил он с самым серьезным видом. – Будешь отказываться, побью.
– Ой, – прошептала она в притворном ужасе, – как страшно, теперь ночь спать не буду.
Все повернулись к ним, когда они поднялись, а когда ландграф церемонно взял Елизавету за кончики пальцев и повел к площадке для танцев, все начали аплодировать и кричать нечто подбадривающее, а музыканты, напротив, озадаченно умолкли.
Тангейзер зло стискивал челюсти, но выдавливал улыбку, здесь все улыбаются, а он, поэт или не поэт, в толпе должен быть человеком толпы, иначе стадо затопчет.
Чистейшая прелесть, мелькнуло у него, просто воплощение невинности и чистой доброты к миру, здесь сразу стемнеет, как только она покинет замок…
Они некоторое время постояли, улыбаясь и слегка кланяясь в ответ на бурные аплодисменты, затем прошлись почти до самой двери, разминая ноги, что ли, точно так же вернулись и, остановившись вблизи своих кресел, он отпустил ее и встал напротив.
Тангейзер не верил глазам, Елизавета смотрит на дядю счастливыми глазами, смотрит с любовью и нежностью.
Ландграф, не глядя, поднял руку в сторону оркестра.
– Музыку! – велел он громко.
Там все сразу задвигались, зазвучала та же простенькая прыгательная мелодия, ландграф поклонился Елизавете, она с милостивой улыбкой чуть-чуть наклонила голову, принимая приглашение к танцу.
Выбрав момент, ландграф взял ее за кончики пальцев и повел в танце вдоль площадки, там развернулись и пошли обратно, подпрыгивая в такт музыке. За ними пристроились и остальные танцующие пары.
Возле Тангейзера снова остановился Битерольф, в руке полный кубок с вином, лицо уже раскраснелось, даже кровеносные жилки в глазах кое-где лопнули, и вид у него сейчас скорее драчливый, чем танцевальный.
– Ну как тебе? – спросил он с пьяным добродушием.
– Великолепно, – ответил Тангейзер, потому что на это нужно что-то да ответить, все мы говорим чаще всего не то, что думаем. – Просто чудесно.
– Тоже так думаю, – пробасил Битерольф. Он сделал мощный глоток, опорожнив кубок почти наполовину. – Всем чудесно… Кроме тебя да еще Вольфрама.
Тангейзер поискал взглядом товарища, тот прислонился к стене и смотрит на танцующую Елизавету с вымученной улыбкой, счастливой и одновременно страдальческой.
– Да уж, – проговорил он, – но это и понятно…
– Да? – спросил Битерольф с интересом. – А вот мне – ничуть. Кстати, а чего ты не танцуешь? Здесь попадаются весьма сочные курочки. И, ха-ха, богатые!
– Миннезингер должен голодать, – сказал Тангейзер, – так мне говаривал учитель. Иначе ничего больше не напишет.
Битерольф хмыкнул.
– А может, и не надо?
– Почему?
– Если не прет само, – объяснил Битерольф, – то разве это творчество?
– Прет у всех, – возразил Тангейзер, – но только настоящие выгранивают слова и мелодию еще и еще, а те, кто только считают себя ими, думают, что достаточно того, что выперло…
Глава 6
Гости посматривали на танцующего ландграфа с благодушными улыбками. Ему под пятьдесят, но еще танцует, что удивительно, хотя на самом деле чему удивляться, как будто танцы дело более трудное, чем мчаться на горячем коне за убегающим оленем и на полном скаку бросать дротик, а потом прыгать на него, прижимая к земле бешено вырывающееся животное, и острым ножом перехватывать яремную жилу.
– Не понимаю, – сказал Тангейзер, – они выглядят счастливыми…
– Да. А как иначе?
Тангейзер сдвинул плечами.
– Они же расстанутся.
– Все выпархивают из отцовского гнезда, – сказал Битерольф рассудительно.
– Но не все так…
– А как? Или ей надо жить здесь в тепле и уюте до глубокой старости? Дружище, тебе нужно выпить! А то ты какой-то…
Тангейзер сказал с тоской:
– Это ты какой-то…
– Я?
– И вообще все здесь какие-то…
Битерольф засмеялся:
– Ну да, весь мир не такой, одни поэты живут правильно и видят все так, как есть.
– Живут не всегда правильно, – согласился Тангейзер, – разве мы не видим то, что скрыто от других?
Битерольф фыркнул.
– А им-то что?
– Но разве не мы должны вести, указывать цели, задавать ориентиры?
Битерольф недовольно хрюкнул.
– Как?
– Но мы должны?
– Мало ли что, – ответил Битерольф. – Так теперь и пойдут народы за миннезингерами! Разве что…
Тангейзер сказал с надеждой:
– Разве что?
Битерольф пьяно ухмыльнулся.
– Разве что найдешь такие слова и звуки, что поведут за тобой народы, как за гамельнским крысоловом!
Ночью пригрезилась Голда, он утопал в ее жарких объятиях, пытался вырваться и не мог, но с ужасом понимал, что и не хочет, никогда он не был так счастлив, здесь он наслаждается и не знает ни в чем отказа, ее сладкое, нежное и в то же время упругое тело прижимается к нему, он чувствовал его везде, что-то в нем противилось, но с каждым мгновением понимал обреченно, что все, отсюда больше никуда не уйдет, а все высокие слова о чем-то возвышенном просто смешны…
Затем еще что-то плотское, жаркое, невыносимо сладостное… и вдруг сверху засияла звезда, от нее пошел яркий свет, и внизу трава начала блекнуть, превращаться в слизь, роскошные вакханки в одночасье обросли густой шерстью, их лица вытянулись и превратились в звериные морды.
Тангейзер увидел острые клыки, но яркий свет прижимал зверей к земле, они попятились в темные норы, а он сам с ужасом и омерзением увидел, что лежит на древнем разлагающемся трупе, толстом, кишащем червями.
Он вскрикнул, протянул руки к звезде, моля спасти, на краткий миг увидел вместо нее светлое, но скорбное лицо Елизаветы…
Проснулся он с таким всхлипом, словно вынырнул со дна моря, жадно хватил воздуха, сердце колотится бешено, в виски стучит горячая кровь, а все тело трясет от пережитого омерзения, когда ощутил себя страстно обнимающим нечистоты…
На лавке вскочил Генрих Шрайбер, обнаженный меч мгновенно оказался в его руке, словно молодой рыцарь и спит с ним.
– Что?.. Где?
Тангейзер простонал, жутко лязгая зубами:
– Почему никто никогда не нарушит сон, когда снится вот такой ужасающий кошмар?
– А-а-а, – сказал Шрайбер успокоенно, – всего лишь сон…
– Всего лишь, – проговорил Тангейзер сорванным голосом. – Посмотри, я не поседел?
Шрайбер взял свечу месте с подставкой и приблизился к Тангейзеру. Того все еще трясло, хотя дрожь постепенно опускается ниже, а там через ступни уйдет в пол.
– Да вроде бы…
– Что, есть?
– Да, – ответил Шрайбер в удивлении.
– Посмотри лучше!
– Сейчас, сейчас, – ответил Шрайбер, – вот тут что-то совсем белое… Ого сколько!
Танзейхер застыл в ужасе, когда тот коснулся его волос, пальцы рыцаря больно подергали за прядь, он высвободил и бросил перед Тангейзером белое птичье перышко.
– Может быть, – проговорил он задумчиво, – вас потому трясет, что по ночам кур крадете?
– Лучше бы я кур крал, – ответил Тангейзер свирепо. – Господи, за что? Разве не таким ты меня сотворил?
Шрайбер посмотрел на него странно, снова лег на лавку, меч поставил у изголовья, проворчал негромко:
– Господь создал сон, а черт – сновидения.
Тангейзер буркнул:
– А как же вещие сны, что посылает Господь?
– Но дьявол вторгается в эти сны, – напомнил Шрайбер, – и так их запутывает, что лучше не выискивать в них вещесть. Спокойной ночи, дорогой мой убийца неверных, их жен и детей!
– Это тебе спокойной, – ответил Тангейзер с тоской. – Вот и преимущества человека простого и цельного…