Тангейзер пил и ел, стараясь ничем не выделяться, хотя и чувствовал себя не то чтобы совсем уж чужим, все свои, но чем-то казался себе бывалым дедом среди буйной и гогочущей молодежи, и потому грусть не покидала душу.
На балкон выходили один за другим миннезингеры, там же гремели трубы, Тангейзер почти никого не слышал из-за этого шума, уже молча ел и пил, поглядывая на гостей, кое-кто из них будет на состязаниях, и он всматривался, стараясь определить, кто будет бороться за первое место.
Те, что поют сейчас, пользуются предоставленной хозяином возможностью показать себя, до участия в состязаниях их не допустят, отсеяв заранее, им еще долгий путь признания, а вот Гартман фон Хельдрунген или Бурхард фон Шванден, что сидят напротив друг друга за соседним столом и тоже присматриваются друг к другу, это соперники серьезные…
Вольфрам подсел в свободное кресло рядом с Тангейзером, радостный и возбужденный, быстро кивнул на распевающего под лютню барда с очень громким голосом.
– Как тебе вот тот? Поет все-таки хорошо…
– Неплохо, – согласился Тангейзер. – Но миннезингером ему не стать.
– В этот раз? Или вообще?
– Думаю… вообще.
– Почему так уверен?
– Я эту песнь слышал еще до отъезда в Святую землю, – пояснил он. – И слышать ее снова?
Вольфрам возразил:
– А почему нет, если песнь хороша?
– Я слушаю ее с удовольствием, – объяснил Тангейзер, – только не всякий поющий – певец, но даже хороший певец – еще не миннезингер! Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственней повторения. Миннезингер – это прежде всего сочинитель!
– А если он будет петь свои песни, – сказал Вольфрам, – составленные в молодости?
– Он останется миннезингером, – согласился Тангейзер, – но каково ему самому будет ловить сочувствующие взгляды и слышать разговоры, что когда-то в молодости был хорош, а сейчас лишь тень самого себя?
Вольфрам зябко передернул плечами.
– Я бы этого не хотел, – признался он.
Тангейзер взглянул с сочувствием.
– Но девяносто пять из ста, – сказал он, – заканчивают именно так. Невесело, верно?
– Еще как, – согласился Вольфрам. – Мы что, сумасшедшие?
– Все люди сумасшедшие, – сказал Тангейзер мирно. – Но миннезингеры – это сумасшедшие среди сумасшедших.
Вольфрам мягко улыбнулся, обнял друга за плечи.
– Пойду навещу Торона, а то что-то грустит…
Тангейзер проводил его недобрым взглядом. Вольфрам здесь уже чувствует себя как дома, даже берет на себя заботу о гостях, словно ничего не может измениться в его планах…
Слуги, неслышно ступая, подали на широких подносах орехи грецкие и лесные, а после них пироги с изюмом, но еще до них Тангейзер ощутил, что сыт, и потреблял понемногу только привезенное из Италии, южной части германской империи, сладкое и душистое вино, сохранившее в себе частицу теплых ласковых стран.
Вблизи заговорили об императоре, Тангейзер невольно начал прислушиваться. Находясь там почти рядом, он и не знал, что, оказывается, тамплиеры и госпитальеры вместе с патриархом Иерусалима составили план вернуть Иерусалим папе римскому. Император, вроде бы занятый своим гаремом да алгеброй, вовремя узнал об их заговоре, обвинил тамплиеров в предательстве и выслал их из Акры. Чтобы окончательно сломить хребет гордым тамплиерам, считавшим себя незаменимыми, он вызвал на помощь недавно созданный Тевтонский орден.
Вот почему при въезде в Иерусалим, подумал Тангейзер запоздало, императора окружали в основном тевтоны, а при коронации охраной руководил гигант Герман фон Зальц, магистр ордена…
Он не видел, что Елизавета поглядывает на него с живейшим интересом и странным щемом в груди. Этот старый друг детства уезжал высоким и нескладным юношей, но сейчас это могучий рыцарь, возмужавший и раздавшийся в плечах, только рост остался тот же, но лицо теперь суровее. На нем застыла некая печаль, хотя он часто улыбается и шутит, но ей видно, что на сердце у него не так безоблачно, как старается показать.
После застолья она сумела встретиться с ним в одном из пустынных залов, и хотя две фрейлины остались на расстоянии следить, чтобы молодые люди вели себя скромно и не прикасались друг к другу, но разговора они не слышали, Елизавета даже повернулась к ним спиной, чтобы не видели ее лица и движения ее губ.
– Тангейзер, – произнесла она с тревогой, – дорогой мой друг… что с тобой случилось в твоих странствиях?
Он пробормотал:
– А что могло случиться?
Она помотала головой.
– Не знаю.
– Тогда почему…
– Я вижу, – сказала она горячим шепотом, – ты улыбаешься, а в глазах такая скорбь, что я готова заплакать!
Он спросил с удивлением:
– Что, настолько видно?
– Ну вот, – сказала она, – ты и сознался. Иди сюда. Садись…
Она повела рукой в сторону длинной скамьи под стеной, вблизи открытой двери в соседний зал, где с двух сторон прохода высятся громадные подсвечники с зажженными свечами.
Он подошел, учтиво выждал, пока она сядет первой, опустился на самый край и спросил тихонько:
– В чем я сознался?
– Что у тебя какая-то потеря, – объяснила она серьезно. – Очень-очень тяжелая. Тебе все еще плохо, ты веселишься… мрачно!
– Мрачно веселюсь, – повторил он. – Надо запомнить, хорошие слова для будущих песен. Лиза, мне действительно пока еще не совсем… но ты не права, моя тоска уходит, потому что я увидел тебя. Ты, как ясное солнышко, освещаешь мир, тебе радуются не только люди, но и стены замка, что сразу становятся теплее и даже нежнее, что ли…
Она с неудовольствием покачала головой.
– Только не надо этих красивостей!
– Насточертели? – спросил он мягко.
– Ты не представляешь, – призналась она, – что такое жить в окружении миннезингеров!
– Догадываюсь, – сказал он. – Вычурные и яркие, но все-таки похожие, как снегири, цветистые комплименты.
В сторонке раздался сухой треск, в полной тишине вроде бы что-то стукнулось о пол и покатилось.
Елизавета прислушалась, вскочила.
– Прости, Генрих…
– Да что там может быть, – сказал он досадливо.
– У нас может, – ответила она и пропала в дверном проеме.
В соседнем зале пахнет растопленным воском и гарью, свеча вывалилась из подсвечника на стене, а огонек в падении не погас, и теперь на ковре появляется рыжее пятно.
Елизавета подхватила белый восковый столбик, быстро затоптала вяло тлеющий ворс. Тангейзер хотел предложить помощь, но она уже вернулась к подсвечнику и, привстав на цыпочки, пыталась вставить свечу обратно, однако та уже погасла от быстрых движений, пришлось снова зажечь от двух соседних, потом она умело и точно покапала расплавленным воском в лунку подсвечника, вставила, сильно прижимая, чтобы прилипла получше.
– Курт ставил, – сказала она, не оборачиваясь, – а он такой небрежный…
– Так и до пожара один шаг, – согласился он.
Она оглянулась и наткнулась на его прямой мужской взгляд, он смотрит в упор, и ее щеки сразу же занялись жарким румянцем.
– Генрих, – сказала она полусердито, – вы не должны смотреть на меня так!
– Я не могу иначе, – сказал он честно. – В моих мыслях только ты.
– Мне казалось, – прошептала она, – ты меня ненавидел!
– Когда ты бегала за нами, – спросил он, – и подслушивала? Но то была не ты… Да и я был не я.
– А кто ты теперь?
– Сумасшедший, – ответил он, – меджнун.
– Меджнун? Кто это?
– Это такая история, – сказал он с неловкостью, – представляешь, я ревел, как девчонка. Но мне можно, я миннезингер, а тебе нельзя…
– Почему?
– Веки распухнут, – объяснил он с неловкостью, – и вообще глаза будут красные, как у кролика.
– Расскажи! Только вернемся…
Они столкнулись в дверях с бегущими к ним фрейлинами, Елизавета царственно отослала их обратно, а когда уселись снова на лавку, Тангейзер, втайне гордясь своей памятью на стихи, начал пересказывать всю поэму.
Он ощутил, что голос у него задрожал, а в глазах начало щипать, однако зарыдала раньше Елизавета. А потом и у него слезы побежали по щекам.
Фрейлины в испуге вскочили, одна заторопилась к ним, другая исчезла, а спустя несколько минут, когда Тангейзер и Елизавета рыдали, крепко обняв друг друга, в зал вбежали Вольфрам и несколько рыцарей.
Битерольф в гневе ухватил Тангейзера за плечо.
– Ты что себе позволяешь?
Вольфрам потребовал:
– Что случилось?.. Кто вас обидел?.. Елизавета, умоляю!
Елизавета, вся в слезах, не переставая рыдать во весь голос, проговорила с трудом:
– Генрих… расскажи им…
Тангейзер ответил сквозь слезы:
– Зачем?.. Они же как их мечи… такие же… бесчувственные.
Глава 10
Когда он закончил печальную повесть, Битерольф ревел, весь в слезах, как раненый зубр, Шрайбер рвал на себе волосы, а Райман плакал чисто и безнадежно, как несправедливо обиженный ребенок. Вольфрам, с опухшим лицом и красными глазами, пытался успокоить Елизавету, но у самого слезы бегут и бегут по лицу, губы трясутся, а голос срывается на мышиный писк, он без конца вытирал лицо уже мокрым рукавом, у Елизаветы все платки хоть выжимай, но больше всего горя выказывали рыцари, борцы за справедливость, ибо чувствовали свою полную беспомощность в спасении Лейлы и Меджнуна.
Тангейзер оставил их переживать горе, а в своей комнате вытер опухшее от слез лицо, посмотрел на себя в зеркало и сказал себе холодно и трезво, что вот так нужно уметь создавать песни.
Тот, кто написал это, кто сумел задеть струны в людских душах, – гений из гениев. Даже в плохом пересказе такое действует, а что, если бы они понимали сарацинский, а он прочел им в оригинале?
Конечно, германцы – самый сентиментальный народ на свете, однако же он видел, как роняли слезы итальянцы и англичане, прибывшие с императором из разных и далеких друг от друга стран.
Так что да, этот прием нужно взять на вооружение…
Для предстоящего турнира миннезингеров готовят в замке самый большой зал, там заново перестлали ковры, сменили гобелены, сейчас опускают люстры и меняют старые свечи на новые, потому пир перенесли в левый корпус, что стоит чуточку в стороне, но и там он всегда готов к обороне, хотя сейчас весь расцвечен огнями и свешенными с крыши длинными пурпурными полотнищами.
Во дворе с наступлением темноты зажигали по всему двору смолу в бочках. Освещение показалось Тангейзеру диким, но все же лучше, чем бледная луна в небе.
Во дворе уже множество гостей, некоторых Тангейзер знал, к ландграфу прибыли все знатные люди Тюрингии. Состязание поэтов за звание лучшего – всегда праздник, а здесь еще и такой необычайный приз, подстегивающий азарт и воображение…
Со двора на миг донеслось мычание волов, забиваемых для пира, но тут же веселые звуки музыки заглушили все.
Ландграф почти все время либо встречал гостей, либо следил, чтобы подготовка к турниру шла, не прерываясь.
Битерольф заметил недовольно:
– Да пусть за этим слуги смотрят! Не ландграфье это дело.
– Луций, великий полководец, – ответил ландграф, – как-то заметил, что устроить пир и выстроить боевую линию – задачи весьма сходные. Первый должен быть как можно приятнее в глазах гостей, вторая – как можно страшнее в глазах врагов.
– А-а-а, – сказал озадаченно Битерольф, – тогда да, конечно… А вообще вы хорошо выбрали место, мой лорд. К вам добираться легче всего. Хорошие дороги.
– Потому что я сам слежу, как их строят, – ответил ландграф и, взглянув на молчаливого Тангейзера, добавил с улыбкой, – дороги долговечнее даже храма Соломона!
Под стенами на каменных плитах полыхают крупные угли в массивных чугунных жаровнях, но воздух в большой зале прогревается медленно, и многие за столами сидят в теплой одежде.
Во второй половине дня тучи разошлись, выглянуло солнышко и даже прогрело воздух, но, несмотря на это, ландграф велел хорошенько растопить все камины, чтобы никто из гостей в замке не ходил в шубе.
Тангейзер чувствовал, как его бьет радостная дрожь, но он заставил себя хотя бы попытаться думать о состязании, которое просто обязан выиграть.
Он, как и все, присматривался к прибывшим труверам, вагантам, менестрелям, бардам и миннезингерам, стараясь заранее определить самых сильных, что будут реально бороться за первое место.
По совету своего сенешаля ландграф учредил еще два утешительных приза: пятьсот марок серебром за второе место и памятную медаль на серебряной цепочке, а также сто марок серебра занявшему третье место.
Тангейзер сразу отсеял тех, кто и не собирался сражаться за первые места, эти трезво оценивают свои возможности и сейчас старательно урывают все радости жизни, доступные в огромном и богатом замке, не помышляя о тщательной подготовке, в то время как другие и вина стараются употреблять в меру, и холодную воду не пьют, чтобы не простудить горло, и спать ложатся вовремя, в то время как для других это самое время для любовных свиданий под покровом ночи.
Наиболее опасным Тангейзеру показался Готфрид Вильгельм Лейбнер, прибывший из Верхней Саксонии, где одержал три оглушительные победы на состязаниях, устраиваемых князьями.
Саксония далеко, никто не знает ее миннезингеров, а сам Готфрид держится сдержанно, со всеми вежлив, многих терпеливо выслушивает, сам говорит мало, за столом весьма умерен, как в еде, так и с вином.
Тангейзер лишь однажды сумел услышать, как он играет, тот настраивал лютню, струны ослабли за время долгой дороги, и у Тангейзера дрогнули колени, узнал знакомые чувственные мотивы, словно и этот побывал в каких-то далеких краях, где строжайшая христианская мораль не сковывает чувства, позволяет им говорить свободно и беспрепятственно…
Перехватив Вольфрама, что помогает ландграфу в приеме гостей, словно уже близкий родственник, он поинтересовался:
– Как тебе этот Готфрид? Миннезингер, который Вильгельм Лейбнер из Саксонии?
Вольфрам взглянул с недоумением.
– В смысле?
– Как исполнитель, – объяснил Тангейзер терпеливо.
Вольфрам сдвинул плечами.
– Не знаю, еще не слышал. Но он старше всех нас, так что, думаю, у него все спокойнее и филиграннее.
– Как знать, – сказал Тангейзер.
Вольфрам всмотрелся в его лицо внимательнее.
– Тебе что-то известно?
– Нет, – ответил Тангейзер, – но я слышал, как он пробовал лютню, не слишком ли отсырела за долгую дорогу в нашей мокрой стране.
– Наша страна не мокрая, – возразил Вольфрам с достоинством. – И что?
– У него есть новые приемы, – сообщил Тангейзер.
Вольфрам посмотрел исподлобья.
– Я полагал, все приемы уже знакомы всем. Лютня не такой уж и сложный инструмент…
– Он использует сочетания нот, – объяснил Тангейзер, – что взывают к нашей чувственности.
Вольфрам поморщился.
– Это низко. Чувственность – это у животных и простолюдинов. Люди благородные не выказывают даже намека на нее в обществе.
– Да, – согласился Тангейзер.
– Тогда он избрал ложный путь?
Тангейзер ответил с некоторым колебанием:
– Не уверен. Все-таки чувственность сидит в каждом из нас. И жажда плотской любви…
Вольфрам отшатнулся в негодовании.
– Как ты можешь о таком говорить так спокойно? Это же… это же грязно! Нечисто!..
– А мы и не говорим, – сказал Тангейзер. – Потому что наш дух силен, и он сверху. Но и плоть не умолкает. И стоит только ослабить волю, как она заговорит во весь голос.
– Никто из нас не ослабит!
– Точно, – согласился Тангейзер. – Но мы прекрасно понимаем того, кто… ослабил. Сочувствуем и жадно слушаем.
Вольфрам вскочил, глаза метнули молнию.
– Нет! Я такого слушать не хочу и не буду. Такому не место в приличном обществе!
– Таким песням?
– И таким людям!
Тангейзер сказал успокаивающе:
– Я с тобой полностью согласен, дружище. Опасаюсь просто, как бы наши слушатели, особенно судьи, не сочли, что его песни лучше наших церковно-возвышенных.
Вольфрам отрезал:
– У нас песни не церковные!.. Просто у нас творения благородных людей о благородных чувствах и помыслах, исполняемые для благородных людей вне зависимости от сословия.
– Хорошо сказано, – одобрил Тангейзер. – Но этот Готфрид, боюсь, делает ставку как раз на слабости в наших душах. А человек, ты же знаешь, слаб и весьма порочен…
– Нет, – отрезал Вольфрам. – Господь сотворил человека беспорочным!
– Все верно, – согласился Тангейзер, – да только потом Змей совратил Еву и засеял ее лоно своим семенем. Теперь его порочная кровь и животные страсти в каждом из нас. И они тянут в пучину низменных удовольствий.
– Нет!
– Тянут, – сказал Тангейзер непреклонно. – Еще как тянут!.. Да, мы постоянно боремся и, что удивительно, побеждаем, но все мы знаем про этот порочный зов, хотя в приличном обществе говорить о таком не принято, ты прав. Так вот, если этот Готфрид заговорит в песне, воспоет, то многим это понравится даже очень…
Вольфрам в святом негодовании вскинул голову, лицо бледное и решительное, заходил взад-вперед по комнате, заложив руки за спину.
– Нет, – повторил он и остановился перед Тангейзером, требовательно заглянул ему в глаза. – Нет!.. Ты слишком долго отсутствовал в дальних неведомых странах, мой дорогой друг.
– И что я не понимаю?
– Самое главное, – сказал Вольфрам.
– Но что?
– Многим, – сказал Вольфрам и поморщился, – такая песнь, может, и понравится. Ну, как нам нравятся некоторые простонародные, но мы же их не исполняем в замке?.. Есть все-таки рамки приличия…