– Многим, – сказал Вольфрам и поморщился, – такая песнь, может, и понравится. Ну, как нам нравятся некоторые простонародные, но мы же их не исполняем в замке?.. Есть все-таки рамки приличия…
Тангейзер смотрел на него оценивающе.
– Думаешь, – проговорил он, – даже если такая песня понравится, то никто просто не покажет вида?
– Во всяком случае, – ответил Вольфрам, – никто из приличных людей не назовет ее лучшей. Или даже хорошей.
– Твои бы слова, – пробормотал Тангейзер, – да прямо Богу в уши…
Вольфрам улыбнулся, лицо осветилось и стало чистым и нежным, как у ребенка.
– Ты беспокоишься за меня, – сказал он растроганно, – мой лучший друг, о котором я тосковал все эти годы… Но я заверяю тебя, что приложу все силы, чтобы победить на этом состязании!
– Не сомневаюсь, – сказал Тангейзер, – что приложишь. Но что-то тревожно мне…
– Почему?
Тангейзер тяжело вздохнул.
– Церковь слишком высоко вознесла человека и заставляет его там жить среди благородных идей и чистых помыслов. Словно в нас и нет похотливого наследия Змея. Меня это в последнее время… пугает.
Вольфрам посмотрел на него в удивлении.
– Почему?.. Люди никогда-никогда не сорвутся в похоть! Мы будем становиться только еще чище, правда-правда!..
Тангейзер посмотрел на него почти с нежностью.
– Господь любит тебя, Вольфрам, – сказал он. – И есть за что.
Глава 11
Оставшись один в своей комнатке, Тангейзер напряженно раздумывал над раскладом сил участников состязания. Вольфрам слишком оптимистичен, он не учитывает, что новые миннезингеры растут, как грибы после теплого дождя, и они старательно ищут новые способы воздействия на слушателей. В том числе время от времени пробуют и вот такие приемчики, как воспевание плотской близости, что понятно как простолюдинам, так и благородным.
Но настолько ли прочен забор моральных устоев высшего общества? Взаимопроникновение идет в обе стороны: благородные стараются облагородить простолюдинов и привить им высокую нравственность, а те в свою очередь расшатывают устои благородных своей доступностью и почти откровенным предложением незамысловатых утех в постели.
В этом соревновании пока что побеждает высокое, что заслуга суровой и беспощадной церкви, но все чаще даже благородные срываются и уходят в безобразные загулы…
Да, потом раскаиваются и отбывают накладываемые епитимьи, но что, если все больше людей начнет поддаваться низменным соблазнам, оправдывая себя тем, что ничего, дескать, страшного не случилось, ведь не убил же, не ограбил…
Он зябко передернул плечами. И ни с кем не поделишься подобными опасениями. Они все чисты и безгрешны… ну, в сравнении с ним, к примеру.
Даже слушать не захотят, а если заговорит – заткнут уши, чтобы не слышать такие непристойные предположения насчет столь низкого падения человека.
Готфрид, высокий и хорошо сложенный, виски уж начинают седеть, но еще красив и силен, лицо волевое, в глазах уверенность, только губы показались Тангейзеру чем-то нехорошими, некая порочность в них, затаенное сластолюбие, несдержанность в чувствах… хотя это общая черта всех людей искусства, однако здесь особенно видна, словно этот миннезингер предается разнузданным порокам настолько давно, часто и усердно, что они наложили на его облик заметный отпечаток.
Как заметил Тангейзер, он тоже внимательно присматривается к прибывшим и прислушивается к их речам. Конечно, слова не говорят о том, что будут петь и как именно, однако дают представление об уровне самих миннезингеров.
Наконец наступил день турнира, знатные и знатнейшие гости входили в главный зал в сопровождении своих вассалов, кичась тем, что у них в услужении прославленные в боях и турнирах рыцари. Вдоль стен раскоряченные светильники, каждый на дюжину свечей, и в зале такая толкотня, что Тангейзер уже дважды натыкался на эти железные сооружения и закапал расплавленным воском рукав.
На столах тоже свечи в медных подставках, красивые такие ряды, поставленные строго посредине, разделяя правую и левую сторону.
На помосте, откуда временно убрали трон ландграфа, теперь возвышение, покрытое красным бархатом, и огромная люстра сверху, чтобы исполняющего песни миннезингера было хорошо видно даже из самых дальних уголков зала.
Ландграф вышел на балкон, величественный, вся одежда расшита золотом, даже сапоги словно пошиты ювелиром.
Трубы тотчас же умолкли. Он вскинул обе руки, все в зале обратили к нему лица.
– Я счастлив! – сказал он громко. – Вы оказали мне честь, посетив мой замок и общаясь здесь с друзьями, с которыми видимся так редко… Мне больше нечего сказать, кроме как повторить: я счастлив, что принимаю вас!
Молодец, мелькнуло у Тангейзера. Не чванится богатством и родовитостью, а подчеркивает значимость всех, кто приехал. Еще и за это так популярен, мы всегда больше любим тех, кто хвалит нас, а не себя.
Елизавета появилась в небольшой изящной короне, с которой на лоб свисает подвеска с большим красиво ограненным бриллиантом, а с нее, почти достигая переносицы, крупная празднично блестящая жемчужина. В ушах покачиваются золотые серьги с ярко-голубыми сапфирами.
Полная достоинства, она прошла через зал, сопровождаемая двумя фрейлинами, все расступались и почтительно кланялись. На точно выверенном расстоянии она остановилась, чтобы не слишком задирать голову, присела в церемонном поклоне.
Ландграф поклонился в свою очередь подчеркнуто почтительно, Тангейзеру показалось, что он испытывает некоторое чувство неловкости, что объявил свою любимую племянницу призом победителю турнира.
Слуга подошел к ней с подносом, поклонился и застыл, не смея поднять глаз. Она взяла серебряный кубок, каждый ее жест исполнен невыразимого изящества, Тангейзер чувствовал, как снова сладко заныло сердце. Пока он искал счастья в дальних странах, она медленно расцветала здесь, как дивный цветок.
Елизавета вскинула кубок по направлению к ландграфу, тот вытянул руку с кубком в ее сторону, словно соприкасаясь краями через расстояние в несколько ярдов.
Оба выпили, глядя друг на друга, после чего она опустила пустой кубок на поднос слуги, что так и стоит рядом со склоненной головой, красиво и гордо повернулась и пошла обратно.
Фрейлины расступились в стороны, она прошла между ними, и обе двинулись следом, словно закрывая ее от враждебных взглядов.
Тангейзер слышал, как один из знатных гостей проговорил тихо:
– Очень недовольна…
Второй поинтересовался осторожно:
– Поссорились?
Вельможа сдвинул плечами.
– А кому понравится, что отдают, как козу на базаре?
– Зато какой турнир! – сказал второй. – О нем будут говорить века!
– Но это нам хорошо, а ей?
Вельможа снова сдвинул плечами.
– Это мужской мир. Женщины всегда были разменной монетой.
Все с веселыми воплями вскинули наполненные кубки и чаши в направлении ландграфа, тот широко улыбнулся и картинным жестом обвел кубком в вытянутой руке всех в зале.
В зале орали и кричали хвалу все громче, многие, осушив кубки до дна, поставили их на столы и оглушительно хлопали в ладоши.
Никто не садился за стол, пока ландграф на ногах. Он ушел с балкона, а спустя некоторое время показался в дверях зала внизу. Его снова встретили аплодисментами, он улыбался и вздымал руки, затем торопливо сел в главное кресло и жестом попросил всех опуститься и начинать пир.
Тангейзер подумал, что все восемь люстр с зажженными свечами похожи на папские высокие тиары, а разряженные разноцветные гости в зале двигаются, напоминая ему начинающую закипать баранью похлебку, в которую щедро сыпанули зелени, золотого лука, и все это неспешно перемешивают незримой гигантской поварешкой…
Он отогнал от себя эти образы, что хорошо для поэзии, не весьма для реальной жизни, улыбнулся, стараясь быть таким же веселым и жизнерадостным, как и все.
Пока гости и участники соревнования насыщались, на свободной площадке между столами хорошо одетые актеры в масках, символизирующих Любовь, Ревность, Коварство и Добродетель, разыграли несложную пьеску, в конце им даже поаплодировали.
Рядом с Тангейзером опустился Вольфрам, спросил живо:
– Как тебе это театрализованное представление?
Тангейзер сдвинул плечами.
– Думаю, ты знаешь ответ.
– Но все же?
– Глупость, – сказал Тангейзер с сердцем, – сопровождаемая музыкой, танцами, обставленная блестящими декорациями, все же глупость, но ничего большего.
Вольфрам возразил примирительно:
– Ты слишком жесток и непримирим. Посмотри с другой стороны. Это двор ландграфа, а не императора. Вот если бы у императора Фридриха было такое, я бы тоже начал крутить носом. Он известен как тонкий знаток поэзии, музыки, у него чувство вкуса… и все такое, а наш ландграф просто добрый и радушный хозяин.
– Но он собирает к своему двору миннезингеров.
– Потому что тянется к нам, – пояснил Вольфрам, – но сам он не миннезингер! Он всегда говорил, что его пальцы лучше держат рукоять меча, чем перо…
– И все равно пьеска слабовата, – сказал Тангейзер, взглянул на изменившееся лицо Вольфрама, сказал виновато: – Прости, я не подумал, что ты автор… Вообще-то больше виноваты актеры, не поняли твоего замысла…
Вольфрам поморщился.
– Да ладно, не извиняйся.
– Все равно прости…
– Не за что, – ответил Вольфрам. – Мы живем здесь в глуши и многое понимаем не так, как в столицах или других странах. И даже тот, кто тянется туда, не понимает…
– Тянутся к свободе чувств, – ответил Тангейзер. – Простому человеку телесные ласки постигать хватит всю его жалкую жизнь. Я же за семь лет узнал не только все… да-да, все!.. но и понял, как это мало для человека.
Вольфрам спросил настороженно:
– И что же ты вынес?
Тангейзер вздохнул.
– Это не объяснить словами. Давай лучше расскажи, что ты приготовил к соревнованиям.
Вольфрам улыбнулся с неловкостью.
– Я рассчитываю на победу, ты прав, но…
Он запнулся, замявшись на миг, Тангейзер спросил с тревогой и одновременно подленькой, как сам чувствовал, надеждой:
– Что?
– Я не так уж и уверен, – проговорил Вольфрам, в его серьезном голосе звучала тревога.
– Ты? – переспросил Тангейзер. – Ты же лучший!
– Спасибо, – ответил Вольфрам упавшим голосом, – но… понимаешь, я тоже полагаю, что не стоило все-таки главным призом ставить Елизавету! Я теперь ночами не сплю, тревога душит меня. В замок все еще съезжаются миннезингеры…
– Все равно ты лучший, – сказал Тангейзер.
– Откуда ты знаешь, – возразил Вольфрам. – Ты давно не слышал моих песен. Тем более, не слышал новых певцов.
– В чем я полностью согласен с церковью, – сказал Тангейзер, – так в ее полном отрицании чудес. О всех миннезингерах Тюрингии, близких вам по уровню, вы все знаете. Да они и сами прибиваются к двору ландграфа, а тут вы их видите как облупленных.
Вольфрам тяжело вздохнул.
– Понимаешь, я очень боюсь потерять Елизавету.
Тангейзер спросил дрогнувшим голосом:
– Она… тебе что-то обещала?
– Да, – ответил Вольфрам почти шепотом.
– Что? – спросил Тангейзер и добавил торопливо: – Ты можешь не говорить, если это нельзя…
Вольфрам поднял на него взгляд чистых светлых глаз, почти таких же прозрачных, как у Елизаветы.
– Но ты же мой друг? Как могу тебе не доверять?
– Ну, – пробормотал Тангейзер, – если слишком личное…
Вольфрам покачал головой.
– Нет-нет, она непорочна и незапятнанна, я скорее умер бы, чем позволил в отношении нее что-либо недостойное. Просто…
Он умолк, сунул руку в ворот рубахи, на лице появилась мечтательная улыбка. Тангейзер смотрел, как он бережно вытаскивает серебряный медальон на тонкой цепочке, счастливо вздохнул и бережно открыл обеими руками.
Сердце Тангейзера оборвалось. Внутри цветное изображение Елизаветы, очень точное, она там как живая с башней золотых волос и тремя нитками жемчуга на обнаженной шее, бледным овалом лица и внимательным взглядом больших тревожных глаз.
На внутренней стороне крышки сложная чеканка по серебру, изображая герб рода Гогенштауфенов. Все это украшено огромным количеством крохотных сапфиров, что так идут ее чистому светлому облику.
– Откуда это у тебя? – спросил Тангейзер с тяжелым холодом в груди.
Вольфрам даже не заметил, что это прозвучало почти оскорбительно, с той же мечтательной улыбкой прижал ее изображение к губам, сладостно вздохнул.
– Она подарила…
– Давно?
– Нет, – сообщил он, – совсем недавно. Как раз перед тем, как мы отправились на охоту, с которой привезли кабана, трех оленей и тебя!
Сердце Тангейзера болезненно екнуло. Если бы он выбрался из недр Герзельберга хоть на день раньше…
Вольфрам медленно и с великой неохотой закрыл медальон, крохотный замочек звонко щелкнул. Тангейзер мрачно смотрел, как друг снова приложился губами, на этот раз к гладкой поверхности из серебра.
Нет, мелькнула злая мысль, лучше бы на неделю раньше.
– Тогда тебе нужно постараться, – сказал он с подчеркнутой сердечностью, – хотя я и не сомневаюсь в твоей победе, но все-таки хоть в лепешку расшибись, но победи!
Глава 12
Торжественно загремели трубы, управляющий замком звучно прокричал о начале жеребьевки.
Для того чтобы все шло честно, сперва избрали комиссию из самих же миннезингеров, что тщательно следили, чтобы все бумажки с именами были одинакового размера и цвета, потом их скрутили в трубочки, высыпали в большой серебряный таз и по очереди перемешивали под веселые вопли из зала.
Для вытаскивания привели пятилетнюю девочку, дочь придворной белошвейки, нежную, пухленькую и в золотых волосиках, похожую на ангела, какими их рисуют на стенах церкви.
Управляющий объяснил ей:
– Будешь вытаскивать оттуда бумажки, поняла? Но только по одной. Поняла?
Она важно кивнула.
– Поняла…
– Начинай, крошка.
Все наблюдали за нею с умилением и одновременно напряжением. Она сунула детскую ручонку в таз, цапнула две бумажки, одну тут же оставила, а вторую подала управляющему.
Он церемонно развернул ее на виду у всех, вчитался и сказал громко и ясно:
– Первым выступает… Карл Фридрих Иероним фон Мюнхер!
В зале захлопали, а управляющий передал смятую бумажку членам комиссии, те прочли и кивками подтвердили залу, что да, первому демонстрировать свое умение поэта и музыканта предстоит Карлу Фридриху Иерониму фон Мюнхеру.
Управляющий ободряюще улыбнулся ребенку.
– Доставай следующую бумажку. За эту работу ты получишь сладости.
Она сказала грустно:
– Мне сладкое мама не разрешает…
– А мы разрешим, – заверил управляющий. – Видишь, весь зал за то, чтобы тебе дать сладостей!
В зале довольно заревели, затопали, послышались голоса:
– Обещаем!
– У ребенка счастливая рука!
– Дети невинны!
– Она же ангел.
– Я ей сам конфет куплю!
Осчастливленная девочка снова запустила тонкую ручку в таз. Управляющий взял из ее пальчиков бумажку, развернул и прочел:
– Либих Юстус!
В одном из уголков зала началась веселая суматоха, кого-то там хлопали по плечам и спине, то ли поздравляли, то ли жалели, что идет в самом начале.
Тангейзер наблюдал за жеребьевкой и смутно дивился реакции: примерно половина тех, кто жалеет, что попал в первую десятку, и столько же горюющих, что им выпало выступать в конце.
Доводы у всех одинаково несокрушимые: первые утверждают, что, какие бы яркие песни ни прозвучали в начале, их впечатление сгладится, а то и вовсе забудут, когда придет время петь последним, что и захватят все внимание, но те, кому выпало выступать в конце, утверждали с такой же убежденностью, что первые впечатления самые яркие, и как бы хорошо ни пел кто-то потом, их будут сравнивать с первыми и отсеивать.
Ему самому выпало выступать в последней пятерке, но, что важнее, Вольфрам и Готфрид идут впереди, он решил, что ему повезло: увидит их выступления и успеет скорректировать свое.
У него приготовлены две песни «Песнь о доблести» и «Гимн прекрасной даме», он так и не решил, какая из них подойдет больше. На состязаниях такого ранга нужно смотреть, именно что подойдет именно этой публике и судьям, а не что понравится вообще.
Слуга поднес на особом церемониальном подносе корону ландграфа и золотые цепи с драгоценными камнями. Ландграф в торжественном молчании присутствующих рыцарей взял ее обеими руками и водрузил на голову.
На подносе оставались цепи, сенешаль указал на тонкую с топазами, красиво обрамленными золотом, но ландграф покачал головой.
– Это событие, – произнес он раздумчиво, – и мы отнесемся к нему со всем уважением.
Сенешаль поклонился, не смея перечить, а ландграф взял широкую золотую цепь с крупными рубинами, передал другому слуге, и тот почтительно надел ему на шею, поправил на груди, чтобы головной кулон смотрелся выигрышно даже на изящном красном жилете с золотым шитьем.
Вольфрам не находил себе места, хотя Тангейзер пока что не видел ему достойных соперников. В первый же день, когда он исполнил свои последние песни Тангейзеру, тот поразился, насколько тот далеко продвинулся. Хотя, конечно, восемнадцать лет и двадцать шесть – немалый срок, чтобы развить свой талант, но сколько тех, что не только не развивают, но и гасят в душах тот слабый огонек, что загорелся в молодости?
В первый день турнира он отметил только двоих, оба хороши, но все-таки ничего нового, только перепев старых идей и аранжировка мелодий, добросовестные такие ремесленники, для победы на турнире такого уровня этого маловато…