Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга III. Вознесение - Личутин Владимир Владимирович 53 стр.


А боярыне-то Морозовой что за причуда была тащиться саньми за приставом из одной тюремки в другую? да то государю приспичило вдруг сорвать непокорницу с обжитого места и задвинуть подальше от родимого дворища... Ах, царь-непуть, услышал ты стенания благоверной инокини: де слишком благостна и сытна жизнь, в мыленку водят и еству носят из дому со своей поварни, какая по душе... Да и не изжарил на Болоте, как обещался, а снова решил подклонить под себя, дал наказ игуменье силком волочить строптивую на службу в церковь по три раза на дню.

... А как хорошо, оказывается, прищемить дверьми хвост у вьюги и окунуться в жилое намоленное тепло, чуя обожженными щеками и воспаленными глазами сухой печной жар. Конечно, каждое новое место – новые хлопоты. Нужно притерпеться, притереться к стенам и углам чужой келеицы, чтобы не только спальная лавка, и тябло, и припечек, и чулан, но даже и сам воздух стал твоим, и только тогда, привыкнув, почуяв сердцем Богом данную камору, можно потиху тащиться дальше с кочки на колдобину, славя Христа...

В Новодевичьем затворы крепки, стены высоки, но служба еретическая, просвиры кощунные, а ества поганая, покроплена сатаниной малакией и пахнет блудом; вот и монашены круглощеки, глазами востры, походкой разврастительны.

... Эй, Федосья Прокопьевна, опомнись, да кого ты видала с саней из-под куколя на голове, залепленного снегом? И тут, праведница, каждой жилкой боятся бесов, жаждут чистоты и чтут Иисуса.

Сенная девка Стефанида Гнева, что в прислугах у боярыни, еще бедные узлы не разобрала, как явилась из поварни служка, принесла трапезовать рыбы-щуки гретой, да блинков с медом, да тыквенной кашки горшочек, да киселька, узварцу грушевого и квасу туес. С такою трапезой разве вспомнишь когда истинного Бога? и угождая досадному брюху своему, как не заблудиться в похотях? Знать, совсем призабыли монашены преподобного Ахилу Печерского, великого постника, который ни вареного, ни сладкого никогда не ел и овощей избегал до крайнего случая, но питался лишь просвиркою в день; нет, и здесь не угождают Ахиле, не просят избавления от черевных страстей.

«Ясти – это стыд великий, а выливать вон – еще больший грех, – сказала боярыня, с пристрастием разглядывая кушанья. – А я-то разве не экая же прелестница и потворщица поганой утробе своей? Ведь просила Меланию: матушка, вели ясти, как преподобный Ахила, благослови на подвиг, так нет же, отказала, говорит, ешь-де в неволе, что давают... Ты-то угащивайся, Стефанида, не гляди на меня, грешницу. Ино подташнивает меня, и в груди тесноты. Не ждать ли откуда худа какого?»

Федосья Прокопьевна, не раздеваясь, сиротливо притулилась к слюдяному оконцу, забранному в тесную решетку; запуржило окончину, навесило горностаевых ожерелий, света белого не видать... Ишь вот, расщедрился зубастый волк, приразжал клыки; и не только дубовую колоду с шеи снял, но и служанку не отнял, да и жизнь решил устроить слаже прежней. Ах, овчеобразный волк, левиафан в овчей шкуре, принавык притворно слезы лить да вместе с сатаною блудить по святым книгам... Как ввести в келеицу, игуменья в сенях воскликнула с жаром: «Очнися, боярыня! Милости государя безграничны. Он долго попускает во гресех наших, да после сурово казнит». Хотела Морозова отрубить: попутала-де царишку с Господом; Христос попускает, а царишко наш лишь отрезает пути к Господу. Но смолчала, язык от дороги окоченел. Еще будет времени для прений, раз от костра оттащили.

И сейчас запоздало, мысленно споря с игуменьей, добавила боярыня: «Лопата в Его руке, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым». Ишь вот, Иоанн Креститель не вам был чета, и через толщи временных лет прозрел истину, и все исполнится невдолге, как заповедал он. Мало вам осталось сроку угождать брюху своему червей могильных ради.

И тут в келейку, не спросясь, вошел поп в овчине и шапке колпаком из собольих пупков, принес на широких плечах сугроб снега, отряхнулся у порога, как пес, оббил о колоду пимы, обстучал шапку о косяк и грузно опустился на коник, широко разоставя ноги. Бегло оглядел келейку, мелко окстился щепотью:

– Ну и погодушка, эка страсть. Не приведи Господь кому в пути оказаться... Спаси его, Николай Угодник. – Строго оглядел Стефаниду, добавил: – А ты, девка, хватит есть, ступай вон. У меня разговор до Федосьи.

– Не ты здесь хозяин-то распоряжаться. Чего ширишься, сын йюды. Сиди, Стефанида, кушай, милушка, не слушай щепотника поганого. Правда, от него дух больно тяжелый, как из отхожего места. Любит наш поп свинину с капустой да горох с редькою...

У попа закуржавленная борода лопатою, щеки и глубокие морщины на лбу багровы от ветра, просторная плешь блестит до затылка. Гость не обиделся на ругань, а куражливо молчал, деловито обирая пальцами снег из бороды. Видно, знал человек себе цену.

– Что за вести принес с собою, еретник?

Сердце у Федосьи екнуло; ничего доброго не ждала она из мира.

– Великий князь, царь и государь Алексей Михайлович послал до тебя с посылкою... Кресник егов, а твой сын Иван Глебович испустил дух нонеча. Царствие ему, ушедшему от материна греха.

Гость упер сталистый взгляд в боярыню; ему непременно хотелось знать, как отзовется слух на боярыне, чтобы и об этом тоже доложить при Дворе, коли спросят.

Стефанида Гнева ойкнула от испуга и заплакала тихохонько, давясь слезами в плат. Боярыня же на миг лишь замглилась, тень пробежала по лицу. И сказала Федосья Прокопьевна каким-то нутряным чужим голосом, едва разжимая сведенные в нитку посиневшие губы:

– Он ведь, Глеб-от Иванович мой, был неплодущий мужик. От Бога сын-от. Бог вот и прибрал в свой час.

Глаза у боярыни стали пустые, как бельма. И вдруг боярыня мягко так улыбнулась чему-то своему, сокровенному, и участливо, будто не у нее случилось горе, взглянула на попа:

– Принес добрую весть, батько, так и ступай. Ступай давай, ступай, не замай света. Я давно ждала такого приговору. И что сатана измыслил в преисподней, то вы исполнили, чужесердые...

Поп натянул колпак, сокрушенно покачал головою, а потоптавшись у двери, кинул сурово, так и не дождавшись от боярыни несчастного горестного вопля:

– Ты – чудовище. Ты – вражья страдница... Срони слезу-то, еретница. Иль не мати была покойному? Сама под ярмо, блудница, а сына в смерть. И пожить не дала. Эх ты, бесова дудка...

И скорее шагнул за порог.

Федосья Прокопьевна запоздало очнулась, закричала неистово вослед:

– Левиафаны!.. Псы смердящие! Это вы загрызли сына моего! Это вы убили и обесчестили поганой верой своею... Будьте вы прокляты до скончания веку. Провалиться вам на сто сажень вглубь! Пусть враны исклюют вашу требушину, а демоны пожрут ваши души...

Гость в досаде хлопнул дверью в сенях, и она приотдалась; пурга втянулась за порог и по-щенячьи заскулила, вылизывая из кельи тепло. Экая непогодушка разгулялась на воле, обрядила престольную в смертный саван; оплакивает замятель невинные души, что нынче по ангельскому зову, одевшись в папарты, воспарили к Господеву престолу... И только Ивану Глебовичу нет средь них места...

– Ой-ой, – внезапно, по-волчиному, с протягом взвыла боярыня, будто из горла выпала душная затычка. – Сынуш-ка-а! Сынуш-ка-а мой! – И как подкошенная повалилась на пол под образа и давай кататься и по-худому вопить. – Кро-виночка моя!.. Единственная надежа моя! Птенец мой сизокрылый! Сокол ты мой ясноглазый! Да на кого меня споки-нул, сиротею, рабу грешную, надсаду твою, погубительницу! У плохой матери ты родился, свет ты мой ненасмотренный, радость душе моей, утеха сердцу сокрушенному!..

Служанка подскочила, повалилась подле, закричала, умоляя опомниться:

– Матушка моя, боярыня-государыня, Федосья Прокопьевна, войди в ум, не рви сердце... Бог прибрал, куда деться? Тамотки рассудят, Христос на небеси не с пустыми очами, от него не скрыться. Не убивайся, госпожина, зачтет Спаситель молодость Иванову, и глупость его, и сиротство, и многих погубителей силу. Ну куда было совладать ему? Сила солому ломит. Проклятущая та сила, дьяволиная...

Стефанида положила голову боярыни себе на колени, приобняла и давай укачивать, прибирая волосы и целуя в лоб и в мокрые от слез щеки.

Долго не могла утихнуть Федосья Прокопьевна. Рыданья наплыли на груди и вырывались из горла с клекотом. Потом дрожь овладела боярыней, и, дробя зубами в лихорадке, боярыня сказала отрешенно:

– Недолго и мне ждать осталося... Нажилась я, Стефанида. Скоро, скоро свидимся с сыночком, да уж и навсегда. Тамотки-то я на коленях вымолю у Христа прощенья... Глупенький же он... Одинакий. А они навалились ордою и давай умучивать...

А замятель гуляла по престольной, выставляя сугробы под самые крыши. Иван Глебович смирено лежал в домовинке в хоромной церкви, и дворцовый поп Никодим, посланный государем, читал отходную, дивясь красоте усопшего.

... Карла Захарка, вновь осиротевший, протачивая тщедушным тельцем снежные заставы, упрямо стремился к усадьбе боярина Богдана Хитрова, надеясь, что там обогреют и оприютят его.

... Карла Захарка, вновь осиротевший, протачивая тщедушным тельцем снежные заставы, упрямо стремился к усадьбе боярина Богдана Хитрова, надеясь, что там обогреют и оприютят его.

Глава четвертая

Распалилась весна и слизнула снег жадным языком в три дня. Ручьи скоро отгремели, скатились в Печеру и в низинные тундряные озера; в осотных лайдах и в болотных клочах летошней перестоялой травы загомозилась кочевая птица, торопливо устраивая гнездовья. Солнце ярилось, дворишко острога просох, и лишь промоины и заилившаяся от воды травяная ветошь, прошитая мышиными лазами, напоминали недавний буйный разлив.

Только на душе Аввакума саднило от тех дней. Не мог понять протопоп: иль его облыжным словом облевали с макушки до пят, иль он сам, горячка и невоздержный человек, напрасно обидел Федьку-дьякона и Епифания, смирного старца. Того нынче в прорубе тоже не видать, знать зализывает словесные раны, не лезет к солнцу его редковолосая, похожая на щаный горшок, ушастая голова; верно, затаился в норе, на Аввакума держит сердце... И пусть, и пусть коченеют! А на кого обижаться? Самих себя надобе казнить за глупость, что Господь умом обошел, и за маловерие. Ой, дурни-дурни, не чуя всей сокровенной правды, свое овечье блеянье выдают за вещие истины. Ишь ли, им небеса открылись!.. Да хлевная дверца приотпахнулась вам, чтобы вытащить в заулок за рога, да по лбу топором! – суровил себя Аввакум, хотя так хотелось замиренья... Но при этом нищем прозябанье в земляной норе на краю света, когда так мало со стороны участия и подмоги, каждая обыденная словесная перепалка в острожке виделась такой обидной и непростимой, словно бы в самых лучших чувствах предали; будто бы от коварных пустых словес дьякона разъярилась небесная твердь, и шатнулись горние престолы, и райские птицы навсегда покинули светозарные кущи, и пеплом и горючей серою засыпало по колена те благоуханные тропы, где гуляют святые благочестивые души...

... Что с Федьки, молодого щенка, взять? Он и прежде плутал по Бытейским книгам и отцову церкву предавал. Но с соловецким старцем, с Епифанием-то, что приключилось, какого отравного сикеру подлили ему в квасок, что побрел несчастный по кривой стезе? Шатаются по вере, как последние пропойцы, что попадают домой ввечеру из кружечного двоpa, и тогда расступись улица, раззудись рука, а очнувшись поутру и устыдившись содеянного, ищут себе оправдания: де, не я виновен, это меня подзужили потаковщики, вражьи-де слуги толкнули под локоть, вот и оскользнулся на пробке... Не так ли и с Евой стало, притворщицей-прелестницей, что ради содомитского греха рай оставила и обрекла народишко на скверны и муки. Господь спрашивает сучку: «Устрашись, что ты натворила, любодеица?» Она отвечает, де, змея прельстила меня. Вот хороша: каков муж, такова и жена, оба бражники, а у детей и подавно добра нечево ждать, волочатся ни сыты, ни голодны. Змея же отвечает: «Дьявол научил меня». Бедные, все правы, и никого виноватого. А то и корень воровству сыскался, и все заодно с вором стакнулись...

Нет уж, встал за правду, так и стой до последнего, не спихивай на других свои вины... Ах, Федька-лярва, привык честь Писание по букве, а не по смыслу и духу; не знает того гордоус, что дух живит разумение, а буква письмена умерщвляет, отчего и в ересь впадают, и многие уже пострадали от такого недоумения... Дурак. У него Христос из боку Девы Марии вышел. А значит, и вовсе не было Божия на землю схождения и воплощения тоже не было?.. Ухом-де вошел, а боком вышел. Иль ребра ломала повитуха Богородице, чтобы достать из матницы дитя?

... И еще на меня злятся с Епифанием, что я проклял щенка, отрезал от себя. Да за такие клеветы убить мало, ей-ей! Была бы сила да воля, дак таких бы резал, как Илья пророк, а вместе с ним и жрецов мерзких всех, что сливают Троицу в жидовскую единицу...

... Кипел сердцем на узников-супротивников, а душа томилась в невольной скорби и в недоумении. Да и посудите сами, как в земляной норе жизнь коротать, когда час кажется за день, седьмица – за месяц, а лето – за вечность; когда спать ложишься в неведении, встанешь ли поутру, ибо от стужи волосы к сголовьицу примерзнут, и кабы ночью к молитве не просыпаться, то к зорьке и головы не оторвать от перьевой подушки. Невольно раза три в ночь подымешься на часы, да и простоишь в кромешной мгле на коленях не вем сколько, отбив поклонов триста и больше, пока голяшки не измозгнут и не зачужеют. А с рассветом к прорубу, чтоб скорее глянуть, живы ли братовья по неволе, не околел ли кто в кромешную стужу, не загнулся ли корчужкой так, что и в гробец не всунуть. И сколько радости вспыхнет, когда увидишь в окне морщиноватое рыло Епифания, синюшную редьку Федьки дьякона и багровую морду распопы Лазаря, что трубит в дыру, аки лось, Исусову молитву. Расцеловать тогда готов их... И как найдешь ватажку в целости и здравии, так и снова можно тянуться по дням, делая новую зарубку на дверном косяке... А нынче-то как которати проклятую неволю, как перемогать забвение, что хуже смерти? Хорошо, что плотский жар попритух, не так припекает, как в прежние годы, когда какого только сраму не заснится в потемни; невольно вспомянешь святых отшельников русских, кто неустанно боролся с дьяволом, кажинный день снимая поганому змию голову, а она к утру вырастала вновь... А было в молодых летах, когда сердитый уд свой готов был отрубить на колоде, чтобы не бередил похоти; при виде юницы и пальцы жег на свече, чтобы прогнать телесный жар... Ох-ох-ох! да скоро ли настанет то золотое времечко, когда доспехи обмякнут, как обмороженная морква, и не станут донимать православного... Блудодейка Ева столкнула невинного Адама во грех, и с той поры мучиться мужикам псовой похотью...

Стрелец за дверью шумно помочился, заржал удоволенный; скоро пересменка и, сдавши вахту, поплетется служивый в Пустозерскую слободку до питейного двора, где, быть может, обломится ему даровая чарка, а приняв ее за воротник, самое время станет податься во вдовий дворишко, где и скоротать котовью ночь...

А протопопу как избыть время, сочащееся словно капель из водостока? как похерить бесконечный северный день, когда солнце не слезает с небес? тот и сумрак лишь, коли затмится ярило тучею. Потолокся Аввакум у печи, сварил мучницу, горячей, прямо с огня, позобал, как птица, ложки две, не более; хороша житенная похлебка для беззубого рта – кусать не надо и в брюхе тепло. Кабы еще ломоть редьки настрогать во шти да постного масла ленуть с ложку, вот и расчудесное станет брашно, коему и царь позавидует. Что нынче ему стерляжьи расстегаи и лебяжье жареное крылышко, ежли утроба тоскнет... А для Аввакума и огурец в брюхе жилец! ха-ха, царишко, я еще тебя перетолкую!

Пока колотился узник в насущных заботах, пора и полдневные часы чести. За молитвой-спасительницей и Настасья Марковна вспомнилась, и чады с домочадцами; и за них попросил у Господа, и памятуя о тугой жизни родной семьицы на Мезени, невольно возроптал на власти... И снова сердце в беспокойстве, а ум в возбуждении. Самый тот жар в голове, чтобы за писание сесть... Где-то еще в зиму было начато послание еретикам; надо псам подпазушным отповедь хорошую дать, высечь по жирным мясам, чтобы взбесились со зла скудоумные и стали порскать за верными христианами и гонять их по пажитям, чтобы не засыпали те и вечно бодрствовали, помня о грядущих муках... Не спи и ты, воинская спира, пырнувшая рогатиной мертвого Христа на кресте; не дремли и ты, Пилат, до гнойных язв упитавшийся у трапезы Иезавелины, мучьте Русь, кидая из огня да в полымя, то и вам зачтется в будущие веки. Вздумали посулами подманить всех к жалким крохам с господского стола? захотели всех непокорников угрозами подпятить под свой обман и принять его за веру? Ату и на вас! Агаряне и те лучше вас, они хоть не напяливают для обмана подлой лярвы. Но скоро и по вам сыщутся горячие борзые, спосыланные Спасителем, и станут они кусать за пятки, и за голяшки, и за лядвии, и за шулнятки, годя пока хватать за глотку, чтобы пуще мучились...

«... Гордецы, обмишулились, – не так, не так! Не лгите на истину, пение в Соловках церковное и келейное по старому православию, и книги имеют старопечатные, вашим б... противятся, того ради от вас в осаде сидят седмь годов милые, алчни и жадни, наги и босы, терпят всякую нужду ради веры и православия...

... Жиды лгали Пилату на Христа, говоря, де распни его, и если сойдет с креста, уповая на Бога, тогда станем верить ему. И нынешние жиды, в огонь сажая правоверных христиан, тоже ругаются: ежли праведен и свят, то и не сгорит...»

* * *

Накарябал Аввакум писаньице сажными чернилами как курица лапой, нагородил сослепу огорожу – не разобрать. А как писать, братцы, коли на глазах кисель и веки чесотка нудит; поутру едва расковыряешь зеницы от липкого студеня. Прежде-то старец Епифаний перебелял, у него рука спокойная, художная, буквицы ровно стелются, как ковыль под полуденным ветром. А тут вот повздорили, и надо Аввакуму переломить норов. Попыхал протопоп, испуская последний норов; нет, в осердке с товарищами жить нельзя, съест колодника тоска.

Назад Дальше