Но страшнее всего глаза. Белые, пустые. Мертвые глаза, чтобы смотреть на мертвых.
Я так вжалась в стену, что еще немного — и растекусь по обоям. Многое мне довелось повидать на своем коротком веку, но такой страшный припадок я вижу впервые. Наконец Роза дергает ногами, как петух, которому я пустила кровь, и резко затихает. Не помня себя от страха, бросаюсь к ней. Хлопаю ее по щекам, трясу за плечи, но она не отзывается, только таращится на меня белками глаз. Шарю рукой по ее груди, нащупывая стук сердца. Оно не отзывается. Изо рта няньки разит ромом, но дыхания тоже нет. Она мертва, понимаю я и мечусь по комнате, заламывая руки. Что же делать? Звать взрослых? Или попытаться как-то ее откачать?
Но, похоже, сама судьба делает за меня выбор. Дверь, которую мы забыли запереть на засов, отворяется, и лунный свет выхватывает из темноты фигуру моей матери.
* * *В то время как мсье Фариваль топил огорчение в роме, его супруга вотще пыталась облегчить душу слезами и молитвой. Она даже подумывала о том, чтобы, упредив угрозу мужа, самой собрать сундук и вернуться в Натчез, но не оставлять же дочь во власти этого сластолюбивого скота! Ради своей малютки она готова была на многие жертвы. Все свои жертвы она мысленно заносила в долговую книгу, чтобы затем пролистать ее вместе с дочерью, а сегодняшний случай тянул на солидный вексель. Можно понять досаду Селестины, когда ее подсчеты нарушил стук в дверь.
В спальню вошла Нора, чем немало озадачила свою госпожу.
— Что тебе нужно, блудодейка? — изумилась мадам. — Валла пришла потешаться над Рахилью, а Зелфа — над Лией?[50]
— С вашего позволения, мадам Селестина, — бормотала Нора, приседая. — Уж простите негодную рабу…
— Ну, что ты заладила? Что тебе от меня надобно?
— Там мамзель Флоранс… она… уж простите, мадам…
— Флоранс? Что с моей дочерью? — встрепенулась Селестина.
— Мамзель Флоранс того… не знаю, как вымолвить… мамзель Флоранс продала душу сатане.
Нора хотела как лучше. Подслушанный разговор потряс ее гораздо сильнее, чем несостоявшаяся продажа Дезире. Весь день мамушка места себе не находила, а под вечер, услышав, как Роза вошла в детскую, решила известить обо всем мадам. Ибо нет на свете ничего могущественнее материнской молитвы. Авось мадам Селестина, ангел во плоти, отмолит дочь и вырвет ее из-под ига дьявола. Откуда рабыне было знать, что она застигнет Селестину в том настроении, когда жечь еретиков сподручнее, чем кормить хлебами голодных?
* * *Что было дальше, я помню как будто вспышками. Мать волочит меня за волосы к себе в спальню. Швыряет с такой силой, что я скольжу по полу и торможу, ударяясь головой о край платяного шкафа. Щелчок засова. В руках матери — плеть-девятихвостка с мелкими узелками. Этой плетью она истязает свою плоть в Страстную пятницу («слегонца», по словам служанок). Онемев от ужаса, я смотрю, как она высоко замахивается, и вовремя успеваю сжаться в комок, иначе удар пришелся бы по лицу. По спине не так больно.
— Ведьма, чудовище, дьяволово отродье! — заходится криком мать, нахлестывая меня плетью, не делая перерыва между ударами, чтобы дать мне отдышаться или самой перевести дыхание. — Изыди, отродье дьявольское, вспоенная кровью блудницы! Ведьма, ведьма, сатана вошел в твое черное сердце! Посмотри, он отметил тебя кровавой печатью! О, почему ангел смерти не прибрал тебя, как первенцев египетских?!
Перевернувшись на бок, поджав колени к подбородку, я принимаю позу, в какой лежала в ее чреве. Но это не смягчает ее сердце. Она же видела своими глазами, она же все видела! Обезглавленного петуха, чашу с кровью, сатанинские письмена на полу, жуткую гримасу на лице бездыханной негритянки. Мы вызывали дьявола, мы поклонялись ему и ставили свои подписи в его черной книге. Как ведьма Титуба и ее приспешницы, белые потаскушки из Салема. Я такая же тварь, как они. И при этом я ее дочь! Почему Господь попустил мне жить? После моего рождения у нее было два выкидыша — почему я не умерла вместо тех двух крошек? Почему, почему, почему?!
Кроме ее проклятий, свиста плети и треска двери, которую уже выламывают со стороны коридора, других звуков не слышно. От любого потрясения я ору как резаная, а тут молчу, стиснув зубы. Боль опаляет мне плечи и ребра, как будто Дух Святой снисходит на меня язычками пламени, и я радуюсь, что таким образом мне, быть может, дается искупление грехов. Хотя Роза сказала, что я пропала с концом, и ей я почему-то верю больше.
Когда Люсьену удается высадить дверь, сорочка на мне превратилась в лохмотья, а с кожаных узелков капает кровь. Начинается сумятица, мать оттаскивают от меня, но я слишком истерзана, чтобы открыть глаза или заговорить. Сильные руки Норы подхватывают меня с пола. Моя щека покоится на ее груди, в носу щекочет от запахов патоки и пота. Со всей осторожностью меня укладывают на что-то мягкое и, как тряпичной кукле, приподнимают руки, чтобы стянуть с меня рванье. Поблизости звенит голосок Дезире, но ей велят нарвать молодых банановых листьев, и она убегает. Нора плачет и во всем винит себя. Одна из горничных — кажется, Жанетта — говорит, что это все Розины проделки, колдунья проклятая, хотела дитя в жертву чертям принести, ну да ничего, как очухается эта черномазая, старая мадам ее на кусочки порежет и аллигаторам скормит.
Так я узнаю, что Роза жива. Она пришла в себя, хотя еще языком не ворочала, но хозяйка велела забить ее в колодки и запереть в дровяном сарае, а рот заткнуть кляпом, чтоб не могла волхвовать.
Порываюсь спросить о ней, но шиплю от боли, потому что мои рубцы мажут какой-то липкой гадостью и обкладывают банановыми листьями. Любой негр знает, как врачевать раны от бича. Даже доктора звать не надо.
* * *В гостиной между тем собрался семейный совет, на котором Селестина присутствовала in absentia, поскольку почивала, забывшись тяжелым опиумным сном, и не могла принимать осмысленных решений. Бабушка предлагала порешить ведьму. Пусть Эварист зарядит дуэльный пистолет и отведет гадину за дровяной сарай, а ее останками угостит аллигаторов. Произвести экзекуцию лучше без проволочек, пока ведьма не успела проклясть плантацию со всеми ее обитателями, навести порчу на скот и сглазить урожай.
Выслушав матушку, мсье Фариваль выдвинул сразу несколько возражений. Убийство раба — дело подсудное, пусть только в теории. Вместо того чтобы тратить деньги на подкуп прокурора, который может нагрянуть на плантацию с проверкой, не лучше ли продать наглую бабу и положить 800 долларов на банковский счет? Тут и прибыль, и хлопот никаких.
Что же до обвинений в колдовстве, мсье Фариваль был немало огорчен и даже взбудоражен тем фактом, что слышит эту несусветную чепуху не в хижине рабов, а в доме, где хранятся труды Вольтера и Дидро. Образованный человек не отрицает наличия зла, но при этом не плюет через плечо, чтобы попасть черту промеж рогов. Ведьмы, заклинания, колдовские шары, которые используют для гадания негры, — все это плоды невежества.
Если Роза и заслужила страшную кару, так это за свою разнузданность. По всем признакам выходило, что она вовлекла Флоранс в ночные игрища самого гнусного характера. Но чего еще ожидать от рабыни непонятного роду-племени? Чтобы уберечь Флоранс от дурного влияния негров, следовало выписать для нее гувернантку из Парижа, которая обучила бы девочку все премудростям и привила ей хороший вкус. Общение с образованной белой женщиной пошло бы Флоранс на пользу. Непонятно, почему у нее до сих пор нет гувернантки-француженки!
На это мсье Фаривалю было отвечено, что Нанетт и сама подумывала о гуверняньке, но по трезвом размышлении отвергла сию идею. Вот если б он следил за своим гульфиком, так Нанетт давно уже выписала бы гуверняньку, а пока он озорует, ни о какой гуверняньке и речи быть не может. Мало ему черных ублюдков, так еще белых захотелось?
Дальнейших аргументов у мсье Фариваля не нашлось.
* * *Рано поутру управляющий вывел Розу из сарая. С нее сняли колодки и страшный намордник, но руки и ноги ей оттягивали кандалы, звеневшие на каждом шагу. Проснулась я не от их звона — я и вовсе спать не ложилась.
— Роза!
Тело саднит под платьем, но я со всех ног мчусь к ней. Я должна кое-что уточнить, прежде чем ее уведут навсегда.
Понимая, что проще устроить нам последнее свидание, чем стать свидетелем некрасивой сцены со слезами и заламыванием рук, управляющий подталкивает Розу ко мне. Сам он отступает к забору. Сорвав ветку кизила, объедает мелкие кислые плоды, но не сводит с рабыни глаз.
— Почему она не откликнулась? — запыхавшись, спрашиваю я. — Маман Бриджит! Почему она не помогла?
В уголках рта запеклась кровь, но Роза по обыкновению усмехается:
— А ее там не было. Я долго бродила среди духов и всматривалась в их лица, но Маман Бриджит я не повстречала.
— Но… как же так? Куда она подевалась?
— Неужели ты так ничего и не поняла, Флёретт? Ничего, поймешь в свое время.
Лязгая цепью, она поднимает руку и, как в нашу первую встречу, проводит пальцем по моей щеке. Потом я не раз повторяла маршрут ее пальца, потому что так нежно меня никто больше не трогал, а мне этого очень хотелось. Но кожа на подушечке ее пальца была шершавой и жесткой, как дубовая кора, а моя — мягкой, и обман не удавался.
— Что на самом деле случилось с твои лицом? — задаю давно мучивший меня вопрос. — Это ведь были не разбойники?
— Нет, это сделал мой хозяин. Я сильно провинилась перед ним… Но я не называла имя его ребенка, — сдавленно шепчет она, и впервые в ее глазах появляются слезы. — Только его миссис. Я только для его жены попросила смерти, потому что иначе она сгубила бы меня. А ребенок… мастер Уилли… такой славный, такой милый малыш… на него я не указывала. Откуда мне было знать, что получится… вот так. Что Барон решит за меня. Смерть забирает всех, кого пожелает, и не слушает ничьих указов.
Покрываюсь испариной, от чего струпья на плечах отчаянно зудят, словно их сбрызнули уксусом.
— Ты отомстишь им? Моей маме и бабушке? За то, что они тебя продают?
— Нет. Нет, не бойся. Я пожелала бы смерти им обеим, — спокойно отвечает Роза, чуть наклонившись ко мне, — но Барон не придет на мой зов.
— Почему?
— Потому что теперь у него есть ты, Флёретт. И ему с тобой интереснее.
И она уходит под конвоем управляющего, идет, тяжело переставляя ноги, а я гляжу ей вслед, пока ее фигура не тонет в зыбкой пелене зноя и пока сама я едва не слепну от ослепительной белизны дороги. Потом я сажусь на корточки и вожу пальцем по пыли, осторожно поглаживаю отпечатки ее ног и следы от кандалов, извилистые, словно на каждом шагу ей приходилось переступать через змею. «Ты одна из нас, — бездумно повторяю я вслед за эхом — Одна из нас». Слезы капают в пыль, собираясь в рыхлые комочки, и я разминаю их между пальцами.
Мне хочется, поскуливая, забраться на колени к Норе, чтобы она гладила меня своими мягкими, пахнущими патокой пальцами и приговаривала, что ничего не произошло и моя душа — при мне.
Мне хочется стиснуть ладошку Дезире и вместе с сестрой пуститься наутек, бежать далеко-далеко, бежать на край земли и никогда больше сюда не возвращаться.
Мне хочется вернуться и разжать кулаки, выпустив на волю двух бабочек с жалами вместо хоботков. Одна пусть летит в «Малый Тюильри», а другая… другая задержится у нас дома.
Мне много, много чего хочется этим утром, когда я в одночасье становлюсь такой взрослой, что судьба отнимает у меня няньку. И лучшего друга заодно.
В тот же день отец увозит меня в Новый Орлеан. Наспех собирают вещи — не в сундук, ибо подходящего по размеру сундучка не нашлось, а просто суют несколько платьев и белье в шляпную коробку, которую я прижимаю к себе крепко, словно это моя точка опоры, пока меня ведут по двору и сажают в бричку. Бабушка торопливо крестит меня, Нора плачет, промакивая глаза фартуком, а матери нигде не видно — она так и не вышла меня благословить. Черные лица рабов кажутся одинаковыми и лишенными выражения, точно куски угля, а голоса доносятся откуда-то издали, словно я стою на дне глубокого колодца и мне кричат что-то сверху, но слова сливаются в монотонный гул. Где же Дезире?
Экипаж трогается и лишь когда выезжает за ворота, мягко пружиня колесами по пыли, с забора спрыгивает юркая фигурка в розовом ситцевом платье. Дезире мчится за нами, придерживая на бегу тиньон, который всегда соскальзывает с ее слишком гладких волос. Другой рукой она машет мне и что-то кричит. Ее слов я тоже не разбираю, но, встав коленями на сиденье, разворачиваюсь к ней и тоже ору до хрипоты:
— Orevwa, mo chè sè! Tout bagay va byen, m’ap retounen![51]
И я действительно вернусь. Через семь лет.
До Нового Орлеана мы добираемся на шатком речном пароходике, который одышливо пыхтит обеими трубами, но неутомимо движется вперед, поглаживая реку против течения. «К вечеру доберемся», — говорит папа, когда мы поднимаемся на верхнюю палубу. Там, в тени штормового мостика, что нависает над палубой, защищая ее от солнца, расставлены кресла. Присмотрев себе то, что почище, отец присаживается и достает портсигар. «Вот, дочку везу в пансион, — объясняет он полному лысоватому господину, который дает ему прикурить. — Двенадцать лет, самый возраст».
Папин собеседник смотрит на меня с сомнением, и я краснею до корней волос. Наверное, он собирался спросить, почем я. Вид у меня прежалкий, и на барышню я похожа даже меньше, чем обычно.
Не расставаясь с коробкой, я бреду к бортику и таращусь на нижнюю палубу, где между тюками с хлопком спят вповалку негры, и на мутно-зеленую гладь реки, и на камышовые заросли вдоль берега, и на аллигаторов, что нежатся на мелководье. И думаю… не, ни о чем не думаю. Внутри пустота. Я похожа на высосанное яйцо, надави посильнее — треснет.
Не замечаю, как начинает вечереть, и, перебирая онемевшими ногами, спускаюсь вниз за отцом, а на пристани жмусь к нему, чтобы меня не затолкали и не выбили мою ношу из рук.
— Что-то ты невесела, милая, — замечает папа и ловит открытую карету, приказывая вознице прокатить нас по старому городу.
Перестук копыт, дребезжание колес. Вот театр Сент-Чарльз, рассказывает папа, а вот мы свернули на Канал-стрит, отделяющую американские районы от тех, где исстари селятся французы и испанцы. Оттуда наш путь лежит на рю Бурбон, куда ездят за покупками городские модницы. Остановиться где-нибудь? Хорошо, в другой раз. А вот этот домишко с просевшей крышей — кузня, которую держали братья-пираты Жан и Пьер Лафитт. И где-то под полом припрятаны их несметные сокровища. Тоже можно посмотреть, кстати. Ну, ладно, еще успеется.
Новый Орлеан прекрасен пьянящей, головокружительной, какой-то судорожной красотой, от которой перехватывает дыхание, как от глотка крепкого рома.
Стены домов подрумянены оттенками красного и охряного. От них почти ощутимо исходит жар, а язычки газа в фонарях пляшут, словно под стекло посадили по саламандре. Взгляд путается в ажурном кружеве чугунных балконов и утопает в пене магнолий, стекает вниз по длинным языкам папоротников, что колышутся от частого дыхания города. Повсюду люди — неспешно прогуливаются по улицам, выглядывают из лавок, опираются на перила балконов. Мужчины громко смеются, взбалтывают лед в бокалах и выпускают облачка душистого табачного дыма. Женщины поводят обнаженными плечами цвета карамели и накручивают на пальчики пряди распущенных черных волос. Их платья полыхают яркими красками и вздымаются воланами, они похожи на гомонящую стаю райских птиц, и даже пот их пахнет бурбоном и розовой водой.
— Где же вас так долго носит, мсье Эварист? — каплет сверху медовый голосок.
Красавица-квартеронка свешивается с балкона так низко, что грудь едва не вываливается из глубокого, отороченного золотистым кружевом декольте.
— Мы уж заждались!
Не дожидаясь ответа, она откалывает розу с корсажа и бросает моему отцу. Ленивым движением он ловит цветок и вставляет в петлицу.
На углу рю Бурбон и Тулуза, где корабельным носом выдается вперед здание оперы, отец подзывает уличную торговку. Необъятных размеров негритянка сыплет в кулек пралине, руками зачерпывая их из корзины. Кругляши карамели с орехами выглядят подозрительно. Засахаренные, засиженные мухами. На вкус совсем не такие, как делает Лизон: одновременно и приторные, и чересчур соленые — от моих слез. Грызу их через силу, чтобы не обидеть папу. Кулек он передал мне с такой галантностью, словно подносил букет роз.
Наша последняя остановка — собор Святого Людовика. Вечерня закончена, и запах ладана еще витает под гулкими сводами. Запах едва уловим, но меня начинает мутить, и, похолодев от ужаса, я прислушиваюсь к своим ощущениям. Значит ли это, что я стала нечистью? Кто, как не черти, боится ладана?
Вслед за папой я преклоняю колено и макаю палец в плошку с освященной водой, чтобы перекреститься. Капли воды приятно остужают лоб. Только в прохладной полутьме собора я замечаю, что у меня начался жар, да притом сильный. Зачерпнуть бы святой воды пригоршней и смыть пот с лица, но это совсем никуда не годится. Нужно перетерпеть.
Когда мы приезжаем в пансион урсулинок, отцу приходится нести меня на руках, так я утомилась. К векам подвесили по гирьке. В голове и за пазухой — горячая пыль. Когда же она туда набилась?
Прохладные хрусткие простыни принимают мое тело. Надо мной склоняется женщина в черном одеянии и с черным покровом поверх белого апостольника. Она бормочет что-то утешительное и пытается стянуть с меня платье, но я вскрикиваю от боли. Кровь и сукровица впитались в шелк, и ткань присохла к плечам, как вторая кожа. Нахмурившись, женщина быстро уходит прочь и возвращается с двумя помощницами. Они несут губку и тазик с водой. Только так, смачивая мне плечи и спину, монахиням удается снять платье. «Боже праведный!» — вскрикивает одна, та, что помоложе, и убегает. А затем вроде бы совсем близко, но в то же время далеко я слышу чей-то разговор.