Истоки контркультуры - Теодор Рошак 11 стр.


Рассмотрим ситуацию, в которой оказались французские студенты во время общей забастовки в мае 1968 года. На повестке дня тогда стоял «рабочий» контроль во французской промышленности. Хорошо, но разве рабочий контроль обладает иммунитетом к технократической интеграции? К сожалению, нет. Нетрудно представить, как технократия восстанавливается в системе, эшелонированной представителями профсоюзов и промышленных «советов», и использует новые, уже более послушные профсоюзы к своей немалой выгоде. Лакмусовая бумажка в этом вопросе была бы такой: насколько рабочие готовы распустить целые сектора промышленного аппарата, если нужно преследовать и другие цели, помимо эффективной производительности и высокого уровня потребления? Насколько они готовы отказаться от приоритетов технократии ради возрожденной простоты, замедления ритма общественной жизни и такого важного свободного времени? Над этим нелишне задуматься энтузиастам рабочего контроля. Предположим, французские рабочие взяли под контроль экономику – цель, которая вроде бы утратила актуальность в свете новых соглашений о зарплатах, подписанных де Голлем и его правительством. Готовы ли рабочие «Рено» закрыть свой сектор промышленности на том основании, что автомобили и дорожный трафик скорее уничтожают, чем приносят удобство в нашу жизнь? Станут ли французские рабочие на самолетных заводах ломать «Конкорд» ССТ на том основании, что это чудо аэрокосмической техники инжиниринга неизбежно превратится в социальное уродство? Станут ли французские рабочие на военных заводах прекращать производство ядерного оружия, узнав, что «сдерживающий эффект» ядерной бомбы – одно из гнуснейших преступлений технократии? Подозреваю, что ответ на все эти вопросы – «нет». Социальный состав технократии изменится, но перемены приведут лишь к расширению основы, на которой покоится технократический императив.

Как только отношения молодежной контркультуры и униженных-оскорбленных минуют этап интеграции последних, обязательно возникнет огромная неловкость. Стратегические культурные ценности недовольной молодежи всегда кажутся странными тем, кто сосредоточен (что вполне понятно) на том, как оторвать и себе хорошей жизни среднего класса[79]. Людям, знающим страдания и нищету, должно казаться непостижимым видеть, как дети «нового изобилия» одеваются в лохмотья, превращают свои ночлежки в настоящие обитаемые трущобы и ведут жизнь уличных попрошаек. Ну что последняя долгоиграющая сюрреалистическая пластинка «Битлз» может значить для безработного шахтера или батрака-иммигранта? Что голодающим беднякам в Нантерре делать с новой постановкой Аррабаля[80] на Левом берегу[81]? Конечно, они не считают подобные странности частью своей культуры, воспринимая их как любопытные чудачества, забаву избалованной молодежи среднего класса. Не исключаю даже, что, будучи марксистскими блюстителями социальной справедливости, они считают недопустимыми проявлениями «декаданса» невротическое неудовлетворение тех, кто не может угомониться и с благодарностью принять образ жизни при развитом промышленном строе.

Но тупик, в котором оказывается диссидентская культура в попытках привлечь неблагополучные социальные элементы, для нее самой еще безысходнее. Как уже говорилось, контркультура – это молодежный эксперимент, а молодежь часто подвергается опаснейшему риску хищной коммерциализации, способной рассеять, ослабить силу их инакомыслия. Культурные эксперименты привлекают к себе легкомысленный интерес ультрасовременных представителей среднего класса – оплота технократического строя. Этот интерес – совершенно ненужного плана. Посещать богемные кварталы, чтобы поглазеть на «детей цветов», заглянуть в рок-клуб, выложить минимум пять долларов, чтобы бездумно посидеть на «Кладбище машин»[82], стало современной версией «игры в бедность» у наших транжир. Легкомысленный флирт с новым и нешаблонным неизбежно искажает истинность феномена.

Диссидентской контркультуре нельзя недооценивать опасность быть нейтрализованной этим ложным вниманием. Несогласным приходится всячески изощряться, чтобы не попасть в какое-нибудь коммерческое шоу – в «Тайм», в «Эсквайр», к Дэвиду Сасскинду[83] – в качестве забавных представителей фауны, привезенных живьем из джунглей. На этой предательской почве шансы просчитаться огромны. Боб Дилан, глубоко переживающий чудовищную коррупцию нашего века, все же имеет свои проценты с альбома, приносящего «Коламбии» миллион долларов в год. Да и альбом, кстати, скорее окажется рядом со стереофонической радиомагнитолой на полированной консоли красного дерева где-нибудь в пригороде, чем на богемном чердаке. Ванесса Редгрейв, ветеран комитета ста сидячих демонстраций на Уайт-холл, которая в форме «фиделиста»[84] поет кубинские революционные баллады на Трафальгарской площади, тоже одалживает свой талант глянцевой «плейбойской» порнографии вроде фильма «Фотоувеличение». Даже Герберт Маркузе, к своему вящему огорчению, стал в Европе и Америке горячей сенсацией после студенческих бунтов 1968 года в Германии и Франции. «Я очень этим обеспокоен, – прокомментировал ситуацию Маркузе. – Однако это лишний раз доказывает правоту моей философии: в нашем обществе решительно все может быть ассимилировано и переварено»[85].

От умышленного запутывания истинных целей диссидентства недалеко и до поглощения контркультуры циничными или введенными в заблуждение оппортунистами, ставшими или позволившими превратить себя в глашатаев молодежного диссидентства. Дизайнеры, стилисты, издатели модных журналов и целая фаланга поп-звезд без единой мысли в голове, кроме вложенных пиар-агентами, вдруг начинают комментировать «философию сегодняшней мятежной молодежи» на радость воскресным приложениям, которые поместят комментарий между статьей об эксклюзивном нижнем белье и цветным разворотом о последнем неоткрытом рае для аквалангистов, где можно провести незабываемое лето. Понятно, что в результате контркультура начинает выглядеть всего лишь глобальным рекламным ходом. Есть от чего впасть в отчаяние – вряд ли диссидентская культура избежит двойной опасности: с одной стороны, слабость культурных связей с бедняками, с другой, уязвимость самой контркультуры перед эксплуатацией в качестве развлекательного аттракциона для жизнелюбивого общества.

* * *

Идти этим нелегким социально-политическим курсом для контркультуры задача ответственная: на ее решение может уйти добрая половина жизни следующего поколения. Чтобы победить технократическую тактику коммерциализации и не превратиться в очередную банальность, надо переждать атмосферу новизны, которая сейчас окружает молодежную культуру, сообщая ей характер преходящей причуды. Нужно непременно дать созреть тому, что для молодежи зачастую лишь верные догадки и развитая интуиция. Если контркультура увязнет в пестром болоте неизученных символов, жестов, одежды и лозунгов, тогда она мало что даст из области убеждений или целей жизни, кроме разве что совсем жалкой – для тех, кто согласен жить вечным студентом, приживалом в кампусе, и таскаться по собраниям хиппи и рок-клубам. Контркультура станет модой, постоянно меняющей кожу и неинтересной для новых подростков: много обещавшее начало останется всего лишь началом. Что касается ассимиляции в контркультуру угнетаемых меньшинств, подозреваю, что с этим придется подождать, пока черная революция в Америке не произойдет своим чередом. Новый черный средний класс получит своих собственных неблагодарных юнцов, которые, будучи наследниками всего, за что боролись их родители, начнут, как их белые собратья, с боем прорываться из технократической ловушки.

Но за пределами проблем, поднятых этим социальным маневрированием, существует стратегический проект определения этических достоинств культурного движения, радикально противоречащего научному мировоззрению. Проект этот крайне важен – должен же быть ответ на вызов, брошенный встревоженными интеллектуалами, боящимися прихода контркультуры не в облаках славы, а с отметиной зверя. Едва заговорили о высвобождении неинтеллектуальных способностей личности, как многие тут же увидели безудержную аморальную одержимость, которая под маркой вседозволенности ввергнет нас в дикость и мрак. Обеспокоенные люди не без оснований спешат строить баррикады в защиту рассудка. Например, Филип Тойнби[86] напоминает нам о «старой нигилистической жажде безумия, отчаяния и полного отрицания», опоре фашистской идеологии:

«…важно помнить, что Гиммлер среди них был самым правоверным нигилистом. Важно помнить, что самые эффективные средства против возрождения фашизма в Европе – это надежда, порядочность и рациональность. Это надо по возможности довести до сознания всех молодых людей, которые называют себя левыми, но любят играть с нигилистическими игрушками в искусство и споры. Абсолютно фашистский клич – фраза Милана Эстрея «Вива, вива ля муэрте!»[87]. [ «Да здравствует, да здравствует смерть!»]

«…важно помнить, что Гиммлер среди них был самым правоверным нигилистом. Важно помнить, что самые эффективные средства против возрождения фашизма в Европе – это надежда, порядочность и рациональность. Это надо по возможности довести до сознания всех молодых людей, которые называют себя левыми, но любят играть с нигилистическими игрушками в искусство и споры. Абсолютно фашистский клич – фраза Милана Эстрея «Вива, вива ля муэрте!»[87]. [ «Да здравствует, да здравствует смерть!»]

Подобная критика вызывает легкую оторопь и возмутительно несправедлива. «Занимайтесь любовью, а не войной» до сих пор остается знаменем, под которым сплачиваются большинство молодых диссидентов, а те, кто не в состоянии увидеть разницу между этим настроением и лозунгами гитлерюгенда, слепы, и слепы намеренно. Одной из необычных сторон контркультуры является культивация женственной мягкости среди мужчин. Это дало критикам повод для бесконечных насмешек, но очевидно, что это сознательная попытка молодежи ослабить грубую, компульсивную мачистскую маскулинность американской политической жизни. Коль скоро у нас есть этот щедрый и мягкий эротизм, правильнее его уважать, а не поднимать на смех.

И все же в крайних течениях контркультуры есть проявления, которые нельзя расценить иначе, как опасно нездоровые. Элементы порнографического гротеска и жутковатый садомазохизм снова и снова появляются в театрах и иных видах искусства молодежной культуры и буквально заполонили андеграундную прессу. Многие газеты словно решили, что писать честно означает выражаться как можно более грубо и неотесанно. Квазилибертарианский эротизм этого стиля выдает полную неспособность понять, что профессиональная порнография не отрицает, а, напротив, жиреет на похотливой сути сексуальности среднего класса и только рада внедрить в сознание идею, что секс – грязное дело. Чем запрет был для бутлегеров, тем пуританские принципы стали для порнографа: и те, и другие – антрепренеры деспотичного ханжества[88]. Даже там, где грубость призвана сатирически изобразить или без реверансов ответить коррупции доминирующей культуры, обязательно наступает момент, когда сардоническая фальшивка убивает чувства; возникает черствость. Меня невольно обескуражила случайно попавшаяся мне статья с восторженным отзывом о кислотной рок-группе «Дорс» (очевидно, почитали Хаксли с Блейком) в газете сиэтлского андеграунда «Хеликс» от июля 1967 года:

«“Дорс”: ранний куннилингвальный стиль с обертонами избиения младенцев. Электрифицированное сексуальное побоище. Музыкальная кровавая баня… “Дорс” – это хищники в землях музыкальных вегетарианцев… Их когти, клыки и сложенные крылья все время на виду. Они оставляют нас мокрыми в паху и обессилевшими, напоминая, что мы живы и что у нас есть предназначение. “Дорс” кричат в темный зал то, что весь андеграунд тихо шепчет в своем сердце: мы хотим мира, и мы хотим его… СЕЙЧАС!»

При подобном фальшиво-дионисийском безумии не приходится удивляться раздраженным воплям с призывом к «рациональности». Как гарантировать, что изучение неинтеллектуальных способностей личности не выльется в маниакальный нигилизм? Вопрос требует разбора, и я не уверен, что молодежь в основной своей массе достаточно над ним размышляла. Поэтому позвольте мне закончить главу предложениями, которые привнесут менее отталкивающий, но не менее радикальный смысл в основной проект контркультуры.

Рассматриваемая проблема сталкивает нас с известной, но зачастую неверно понимаемой дихотомией: противостоянием рассудка и страсти, разума и чувства, головы и сердца…Снова и снова в рассуждениях о морали нам навязывается эта раздражающая полярность, притворяющаяся подлинно этическим выбором. Но каков этот выбор? Ни один из элементов дихотомии не связан напрямую с какой-нибудь выраженной способностью личности, поэтому на этическом уровне выбор часто сводится к одному из двух стилей поведения. Мы говорим – этот человек рационален, если его поведение характеризуется бесстрастной сдержанностью, неизменной осторожностью, взвешенностью и очевидной логичностью. И напротив, человек иррационален, если он отказывается от бесстрастия, предпочитая интенсивную открытую эмоциональность, отказывается от взвешенности поступков, предпочитая импульсивность, отказывается от ясности и логики ради экстатической декламации или вовсе невербального выражения чувств. Как только названы эти крайности, дискуссия обычно переходит в бесконечное перечисление примеров и контрпримеров, доказывающих добродетели и опасности каждой из тенденций тому или другому полюсу континуума.

Те, кто выбирает рациональность, мрачно предостерегают нас против ужасов, возникающих при затоплении интеллекта приливом чувств. Нам напоминают о линчующих шайках и погромах, о безрассудных массовых движениях и охоте на ведьм, которой предавались обуреваемые страстями мужчины. Нам напоминают, что Гитлер всего лишь повторил слова Д.Х. Лоуренса[89], призывавшего своих последователей: «Думайте кровью!» В противовес этим варварским проявлениям поборники рассудка ссылаются на примеры великих гуманистов – Сократа, Монтеня, Вольтера, Галилео, Джона Стюарта Милла и многих других, защищавших достоинство разума перед дикостью и суевериями своего времени.

Но если задуматься, мы сразу увидим, что та же самая линия аргументов подходит и тем, кто выбирает жизнь чувств. Разве нельзя подогнать любое совершенное сгоряча преступление под пример не менее чудовищной хладнокровной жестокости в истории человечества? Если бы в христианстве XIII века преобладало порывистое сочувствие простодушного святого Франциска, а не холодная рассудочность Иннокентия III, возникла бы вообще инквизиция? Каким был святой Иоанн, неграмотный визионер, казненный бездушными интриганами, интеллект которых никто не ставит под вопрос? Многие ли люди исключительной рациональности могут сравниться с квакерами, которые, ведомые чувством морали и «внутренним светом», поднялись против войны, рабства и социальной несправедливости?

Если обратиться к примеру нацистов, который чаще всего приводят в доказательство опасности несдерживаемых страстей, здесь тоже можно использовать ту же линию аргументов. Допустим, нацисты облачились в одежды вульгарного романтизма. Но если мы спросим, какого типа людьми были укомплектованы нацистские кадры, получится совсем иная картина фашистского режима. Без абсолютно бесстрастных, абсолютно рациональных специалистов и административных машин вроде Адольфа Эйхмана невозможно представить, чтобы нацистское государство продержалось бы дольше года. Те, кто винит нацизм в коррумпирующем влиянии романтического движения, ошибочно принимают пропагандистскую обложку за истинную политическую подоплеку. Вряд ли «новый порядок» был детищем очарованных луной поэтов и мечтательных дионисийцев. Вместо этого существовала точнейшая технократия, не хуже любой из нынешних: прочнейшая, выверенная бюрократическая военная машина, основанная на безжалостном режиме и четко управляемом терроризме. Если нацистское движение и сталкивалось с горячими страстями народных масс, его успех заключался в организации этих страстей в дисциплинированную государственную машину с тем же хитроумием, с которым наши исследователи рынка манипулируют иррациональностью потребителей. Может, Гитлер и подражал позе Зигфрида, но его приспешники были настоящими сыновьями лесов в вопросах, как, например, заставить поезда ходить по расписанию. За вагнеровским фасадом скрывались нацистские лагеря смерти, этот шедевр социального инжиниринга, в которых крик души систематически заглушался потребностью в эффективном геноциде[90].

Спрошу просто ради обновления реестра: что сейчас в дефиците у технических экспертов, которые управляют мировым равновесием страха? Нашим ученым, стратегам и аналитикам операций не хватает именно рассудка? Люди, которые равнодушно управляют системой массового уничтожения, способной разрушить больше, чем все шайки линчевателей и охотники на ведьм за всю историю, – неужели у них недоразвита способность мыслить рассудочно? Льюис Мамфорд попал в самую суть проблемы, утверждая, что ситуация сталкивает нас с тем, что нельзя назвать просто «сумасшедшей рациональностью»; он напоминает нам о леденящем душу признании капитана Ахава[91]: «Средства мои здравы; безумны мои мотивы и цель»[92].

Нас не обманывает ощущение, что серьезная этическая дискуссия должна выйти за пределы импровизированной оценки конкретных действий, но эту сферу жизни мы в основном оставляем закону. Однако мы ошибаемся, считая, что дихотомия рационального и импульсивного, рассудочного и чувственного поведения находится на более глубоком уровне умозаключений. Более того, я утверждаю, что эта дихотомия сталкивает нас с внеэтическими по своей сути соображениями. Ни рациональное, ни чувственно-импульсивное поведение ничего не гарантирует в отношении этического качества действий. И тот, и другой стиль включает в себя терминологию поведения, которой можно воспользоваться для выражения самых разных вещей. Поэтому выбирать между ними столь же бесполезно, как пытаться решить, проза или поэзия являются истинной областью благородных чувств. И я не думаю, что мы продвинемся в дискуссии, задавшись целью прийти к половинчатому компромиссу, предположив, что между рассудком и чувством есть золотая середина, гарантирующая хорошее поведение. У нас есть слишком много примеров абсолютно рациональной и абсолютно бесстрастной человеческой порядочности, чтобы отказаться от обеих. Нельзя отрицать этической красоты ни импульсивных святых, ни гуманистов-интеллектуалов.

Назад Дальше