С приступом угрызений совести я осознала, что лучшей одеждой отца был воскресный костюм, в котором его увез инспектор Хьюитт. (Я не позволяла себе произнести слово «арестовал».)
Возможно, он спрятал проколотую «Пенни Блэк» где-то в другом месте — в бардачке «роллс-ройса» Харриет, например. Насколько я знала, он мог уже уничтожить ее. Теперь, когда я остановилась обдумать эту мысль, она показалась мне весьма разумной. Марка уже была повреждена и поэтому утратила ценность. Хотя что-то в ней расстроило отца, и было логично, что, как только он ушел в свою комнату в пятницу, он поднес к ней спичку.
Это, конечно, должно было оставить следы: пепел от бумаги в пепельнице и сгоревшая спичка в мусорной корзине. Это было легко проверить, поскольку то и другое находилось прямо передо мной и было пустым.
Может быть, он утопил улику в туалете.
Я знала, что цепляюсь за соломинку.
Отступись, подумала я, оставь это дело полиции. Возвращайся в свою уютную лабораторию и займись делом своей жизни.
Я подумала — но лишь на миг и с легкой дрожью, — что смертельные капли могли быть дистиллированы из участников весенней цветочной ярмарки: какой дивный яд можно извлечь из жонкили и какой смертоносный напиток сделать из нарцисса! Даже обычный тис в церковном дворе, так любимый поэтами и влюбленными парочками, содержит в семенах и листьях достаточно токсина, чтобы отравить половину Англии.
Но этим удовольствиям придется подождать. Мой долг — помочь отцу, и он пал на мои плечи, особенно потому, что он теперь сам не может помочь себе. Я должна отправиться к нему, где бы он ни находился, и возложить свой меч к его ногам, как средневековый сквайр, клянущийся служить своему рыцарю. Даже если бы я не могла помочь, я могла хотя бы побыть с ним рядом, и с внезапной мучительной болью я осознала, что ужасно по нему скучаю.
Неожиданно меня захватила идея: сколько миль до Хинли? Могу ли я успеть туда до темноты? И если да, позволят ли мне увидеться с ним?
Мое сердце заколотилось, как будто кто-то подлил мне в чай наперстянку.
Время идти. Я провела тут уже много времени. Я глянула на прикроватные часы — они показывали 3:40. Каминные часы торжественно тикали, устремив стрелки на 3:37.
Отец, видимо, был слишком расстроен, чтобы заметить это, предположила я, поскольку обычно, когда дело касалось времени суток, он был приверженцем строгой дисциплины. Я вспомнила, как он отдает приказы Доггеру (хоть не нам) — в военной манере:
«Отнеси гладиолусы викарию в тринадцать часов ноль минут, Доггер, — говорил он. — Он будет тебя ждать. Возвращайся в тринадцать часов сорок пять минут, и мы решим, что делать с ряской».
Я уставилась на часы, надеясь, что меня озарит. Отец однажды нам сказал в редком для него приступе откровенности, что он полюбил Харриет за ее способность размышлять. «Замечательное свойство для женщины, на самом деле, когда задумываешься об этом», — сказал тогда он.
И тут до меня дошло. Одни часы были остановлены — остановлены ровно на три минуты. Часы на камине.
Я медленно придвинулась к ним, словно подкрадываясь к птице. Их темный похоронный корпус делал их похожими на викторианский катафалк с лошадиной упряжкой: сплошные ручки, стекло и черный шеллак.[39]
Я наблюдала, как моя рука протягивается — маленькая и белая в затененной комнате; почувствовала, как пальцы касаются холодной поверхности; ощутила, как большой палец открывает серебряную защелку. Теперь медный маятник оказался прямо на кончиках пальцев, покачиваясь взад-вперед, взад-вперед и неприятно тикая. Я почти боялась прикасаться к этой штуке. Я глубоко вдохнула и схватила пульсирующий маятник. По инерции он продолжал еще какое-то время тяжело подергиваться в руке, словно пойманная золотая рыбка, как предательское сердце, перед тем как остановиться.
Я ощупала заднюю сторону тяжелой бронзы. Там что-то было прикреплено, что-то приклеено — крошечный конвертик. Я потянула за него, почувствовала, что он отклеился и упал мне в ладонь. Уже вынимая пальцы из нутра часов, я не была уверена, что увижу… Но я оказалась права. В моей ладони лежал маленький полупрозрачный конвертик, внутри которого, четко видимая, находилась почтовая марка «Пенни Блэк». «Пенни Блэк» с отверстием посередине, проколотым клювом бекаса. Что в ней такого, что так испугало отца?
Я выудила марку из конвертика, чтобы рассмотреть получше. Для начала, там была королева Виктория с дыркой в голове. Непатриотично, возможно, но вряд ли достаточно, чтобы потрясти взрослого человека до глубины души. Нет, должно быть что-то еще.
Что в этой марке такого, что отличает ее от других таких же? В конце концов, разве они не печатались десятками миллионов совершенно одинаковые? Или нет?
Я подумала о том разе, когда отец — в целях расширения нашего кругозора — неожиданно объявил, что отныне вечера по средам будут отводиться для серии обязательных лекций (читать которые будет он) о различных аспектах британского правительства. «Серию А», как он ее назвал, предполагалось, вполне предсказуемо, посвятить теме «История “Пенни Блэк”».
Даффи, Фели и я приносили с собой в гостиную записные книжки и делали вид, что записываем, в то время как на самом деле обменивались записками, нацарапанными на клочках бумаги в духе «Долой лекции!» и «Одолеем скуку!».
Почтовые марки, как объяснял отец, печатаются на листах бумаги по двести сорок штук — двадцать горизонтальных рядов по двенадцать штук, эти сведения я легко запомнила, потому что «20» — это атомное число кальция, а «12» — магния; мне надо было лишь подумать о карбонате магния. Каждая марка на листе содержала уникальный двухбуквенный идентификатор, начинающийся с «АА» на верхней левой марке и далее в алфавитном порядке слева направо до сочетания «ТЛ» в правом нижнем двадцатом ряду.
Эту схему, рассказывал отец, ввел почтамт, чтобы предотвратить подделки, хотя не совсем ясно, как она должна была работать. Были неистовствовавшие параноики, говорил он, которые считали, что мошенники в своих логовах днем и ночью усиленно трудились, изготавливая копии, чтобы обмануть ее викторианское величество на пенни за раз.
Я внимательно посмотрела на марку в руке. Внизу, под головой королевы Виктории, была написана цена: «ОДИН ПЕННИ». Слева от этих слов находилась литера «Б», справа — «Г».
Это выглядело следующим образом: «Б ОДИН ПЕННИ Г».
«БГ». Марка была из второго ряда листа, восьмая колонка направо. Два-восемь. Это имеет значение? За исключением того, что «28» было атомным числом никеля, мне больше ничего не приходило в голову.
И потом до меня дошло! Это не число, это слово!
Бонепенни! Не просто Бонепенни, но Бонепенни Г.! Гораций Бонепенни!
Наколотая на клюв бекаса (кстати, школьное прозвище отца было Джако!), эта марка служила визиткой и смертельной угрозой. Угрозой, которую отец увидел и понял с первого взгляда.
Птичий клюв пронзил голову королевы, но оставил имя пославшего, очевидное тому, у кого есть глаза, чтобы видеть.
Гораций Бонепенни. Покойный Гораций Бонепенни.
Сгнивший деревянный крест на вершине холма — все, что осталось от виселицы XVIII века, — показывал двумя пальцами в противоположные направления. Я могла добраться до Хинли, насколько мне было известно, либо по дороге на Доддингсли, либо более длинным и менее оживленным путем, который проведет меня через деревню Святой Эльфриды. Первый вариант быстрее, но второй, поскольку им пользовалось меньше народу, более безопасен в том случае, если меня объявили пропавшей.
— Кар-кар-кар! — иронично сказала я. Кому есть до меня дело?
Тем не менее я выбрала дорогу направо и направила «Глэдис» в сторону Святой Эльфриды. Вся дорога шла под гору, и я набрала большую скорость. Когда я тормозила, втулка в заднем колесе «Глэдис» свистела, словно клубок разъяренных, исходящих ядом гремучих змей. Я представляла, что они прямо за мной, преследуют меня по пятам. Это было прекрасно! Я не чувствовала себя так замечательно с того дня, когда я впервые изготовила, путем успешной экстракции и выпаривания, синтетический кураре из болотного аронника из пруда викария.
Я положила ноги на руль и позволила «Глэдис» катиться по своему усмотрению. Мы неслись вниз по грязному холму, и я пела навстречу ветру:
13
Внизу оаксшоттовского холма я снова подумала об отце, и опять подкралась печаль. Они на самом деле считают, что он убил Горация Бонепенни? И если да, то как? Если бы отец убил его под окном моей спальни, он сделал это в полной тишине. Я с трудом представляю, чтобы отец убил кого-то без единого звука.
Но не успела я дальше обдумать эту мысль, как дорога выровнялась перед поворотом на Коттсмор и к Доддингсли-Магна. В тени древнего дуба на автобусной остановке стояла скамейка, на которой восседал знакомый персонаж: старый гном в брюках гольф, похожий на Джорджа Бернарда Шоу, съежившегося от стирки. Он сидел так безмятежно, болтая ногами, на четыре дюйма не достававшими до земли, что вполне мог родиться на этой скамейке и провести на ней всю жизнь.
Но не успела я дальше обдумать эту мысль, как дорога выровнялась перед поворотом на Коттсмор и к Доддингсли-Магна. В тени древнего дуба на автобусной остановке стояла скамейка, на которой восседал знакомый персонаж: старый гном в брюках гольф, похожий на Джорджа Бернарда Шоу, съежившегося от стирки. Он сидел так безмятежно, болтая ногами, на четыре дюйма не достававшими до земли, что вполне мог родиться на этой скамейке и провести на ней всю жизнь.
Это был Максимилиан Брок, сосед, и я взмолилась, чтобы он не заметил меня. В Бишоп-Лейси шептались, что Макс, отошедший от мира музыки, теперь зарабатывал на жизнь писательством — писал под женским псевдонимом (вроде Лалы Дюпре) скандальные рассказы для американских журналов с названиями типа «Тайные признания» и «Знойные истории любви».
Из-за манеры совать нос в дела всех, кого он встречал, и затем превращать то, что ему рассказывали по секрету, в газетное золото Макса называли, во всяком случае за глаза, Сельским Насосом. Но поскольку он был одно время учителем фортепиано у Фели, я не могла его вежливо игнорировать.
Я съехала в неглубокую канаву, притворяясь, что не вижу его, и возясь с цепью «Глэдис». Если мне повезет, он продолжит смотреть в другую сторону, и я смогу прятаться за кустами, пока он не уйдет.
— Флавия! Haroo, mоn vieux![40]
Черт! Меня засекли. Игнорировать «ару» от Максимилиана — даже когда он сидит на скамейке на автобусной остановке, — значит нарушать одиннадцатую заповедь. Я притворилась, что только что заметила его, и нацепила фальшивую улыбку, подъезжая к нему на «Глэдис» по сорнякам.
Максимилиан жил много лет на Нормандских островах, где служил пианистом в симфоническом оркестре Олдерни, должность, как он говорил, требовавшая большого количества терпения и значительного запаса детективных романов.
В Олдерни было необходимо (или так он мне однажды рассказывал, когда мы болтали о преступлениях на ежегодной цветочной ярмарке святого Танкреда), дабы призвать на помощь всю силу закона, встать посредине городской площади и прокричать: «Haroo, haroo, mon prince. On mе fait tort!» Это именовалось «призывом преследовать преступника» и дословно переводилось: «Внимание, мой принц. Мне наносят ущерб!» Или, другими словами, против меня совершают преступление.
— Как ты, мой маленький пеликанчик? — спросил Макс, наклоняя голову, как сорока, в ожидании ответа.
— Я в порядке, — осторожно ответила я, вспомнив, что Даффи однажды сказала мне, что Макс как паук, который парализует тебя укусом и не уйдет, пока не высосет до последней капли кровь из твоей жизни — и из жизни твоей семьи.
— А твой отец, достойный полковник?
— У него много дел, то одно, то другое, — сказала я. И сердце заколотилось у меня в груди.
— А мисс Офелия? — продолжил он. — Она продолжает раскрашивать лицо подобно Иезавели и любоваться своим отражением в чайном сервизе?
Удар попал точно в цель, это было слишком даже для меня. Его это не касалось, но я знала, что Максимилиан мог прийти в неистовую ярость из-за любого пустяка. Фели иногда именовала его за глаза Румпельштицхеном, а Даффи — Александром Поупом-или-ниже.[41]
Тем не менее я временами находила Максимилиана, несмотря на его отталкивающие пристрастия и, может быть, из-за сходства нашего телосложения, интересным и полезным собеседником — до той степени, пока не принимаешь его крошечный рост за слабость.
— У нее все хорошо, спасибо, — сказала я. — Сегодня утром у нее был хороший цвет лица.
Я не стала добавлять «раздражающе».
— Макс, — спросила я, до того как он успел задать следующий вопрос, — как ты думаешь, могу я научиться играть ту маленькую токкату Парадизи?
— Нет, — ответил он без малейшего колебания. — Твои руки — не руки великого артиста. Это руки отравителя.
Я ухмыльнулась. Это была наша маленькая шутка. Было очевидно, что он не в курсе убийства в Букшоу.
— А вторая? — продолжил он. — Дафна? Неуклюжая сестрица?
«Неуклюжая» относилось к мастерству игры Дафны на рояле или, вернее, к его отсутствию: бесконечные, мучительные попытки поставить непослушные пальцы на клавиши, казалось, ускользавшие от прикосновения. Борьба Даффи с инструментом напоминала борьбу курицы с лисой, проигранную битву, всегда заканчивающуюся слезами. И тем не менее, поскольку отец настаивал, война продолжалась.
Однажды я наткнулась на нее, когда она рыдала, сидя на табуретке и уронив голову на закрытую крышку рояля, я прошептала ей: «Брось ты это, Даффи», и она набросилась на меня, как бойцовский петух.
Я даже пыталась ее приободрить. Когда я слышала ее за «Броудвудом», я перемещалась в гостиную, прислонялась к роялю и устремляла взор в никуда, как будто ее игра очаровала меня. Обычно она меня игнорировала, но однажды, когда я поинтересовалась: «Что за милая пьеса! Как она называется?», она чуть не прищемила мне пальцы крышкой.
«Это гамма соль-мажор!» — завопила она и вылетела из комнаты.
— Она в порядке, — ответила я. — По уши в Диккенсе. Не могу добиться от нее ни слова.
— А-а, — протянул Максимилиан. — Старый добрый Диккенс.
Похоже, он не знал, что еще спросить на эту тему, и я воспользовалась секундным молчанием.
— Макс, — приступила я. — Ты светский человек…
При этих словах он напыжился и вытянулся, насколько позволял его маленький рост.
— Не просто светский человек — булевардье, — заявил он.
— Именно, — согласилась я, думая, что значит это слово. — Ты когда-нибудь был в Ставангере? Ты мог бы сэкономить мне время на поиски в атласе.
— Где? В Ставангере в Норвегии?
«Попала!» — чуть не закричала я. Гораций Бонепенни был в Норвегии! Я глубоко вдохнула, чтобы взять себя в руки, надеясь, что Макс примет мою реакцию за нетерпение.
— Конечно, в Норвегии, — сказала я свысока. — Разве есть другие Ставангеры?
На миг я подумала было, что он вспылит. Его глаза сузились, и я похолодела, когда грозовые облака Максимилианова гнева застили солнце. Но затем он хихикнул, словно ключевая вода с бульканьем пролилась в стакан.
— Ставангер — первый камень по пути в ад… которым является железнодорожный вокзал, — сказал он. — Я проезжал его по пути в Тронхейм, а оттуда в Ад — веришь или нет, это крошечная деревушка в Норвегии, откуда туристы часто посылают открытки друзьям с надписью «Желаю тебе попасть сюда!». Я исполнял там концерт Грига ля-минор для фортепиано. Григ, кстати, в той же мере шотландец, в коей и норвежец. Отец из Абердина, с отвращением уехал после Куллодена[42] — должно быть, засомневался, когда понял, что просто променял лиманы на фьорды.
Тронхейм стал большим успехом, я должен сказать… Критики доброжелательные, публика вежливая. Но эти люди, они не понимают свою музыку, знаешь ли. Я еще играл Скарлатти, чтобы пролить немного итальянского солнечного света на заснеженные северные края. И во время антракта случайно услышал, как один коммивояжер из Дублина прошептал другу: «Это все Григ для меня, Тор».
Я послушно улыбнулась, хотя слышала эту бородатую шутку уже раз сорок пять.
— Это было давным-давно, конечно, еще до войны. Ставангер! Да, разумеется, я там был. А почему ты спрашиваешь?
— Как вы туда добрались? На корабле?
Гораций Бонепенни в Ставангере был еще жив, и теперь он мертв в Англии, и я хочу знать, где он был в промежутке.
— Конечно, на корабле. Ты же не собираешься сбежать из дому, а, Флавия?
— Мы говорили об этом — вернее, спорили — вчера за ужином.
Это был один из способов оптимизировать ложь: закопать ее под чистой правдой.
— Офелия думала, что надо сесть на корабль в Лондоне; отец настаивал на Халле; Дафна голосовала за Скарборо, но только потому, что там похоронена Анна Бронте.
— Ньюкасл-апон-Тайн, — сказал Максимилиан. — На самом деле это Ньюкасл-апон-Тайн.
В отдалении послышалось громыхание — это подъезжал коттсморский автобус, покачиваясь на дороге между рядами деревьев, словно цыпленок-канатоходец. Он остановился перед скамейкой, протяжно захрипев по случаю того, что его тяжелый путь по холмам подошел к концу. Дверь распахнулась с металлическим лязгом.
— Эрни, старичок, — сказал Максимилиан. — Как поживает транспортная промышленность?
— Садись, — потребовал Эрни, глядя прямо вперед сквозь лобовое стекло. Если он и понял шутку, то не подал виду.
— Сегодня никуда не еду, Эрни. Просто грею свои косточки на твоей скамейке.
— Скамейки предназначены только для пассажиров, ожидающих автобус. Это записано в правилах, Макс. Ты знаешь это точно так же, как и я.
— Да, знаю, Эрни. Спасибо, что напомнил. — Макс соскользнул со скамейки на землю. — Так что чао, — сказал он и, приподняв шляпу, зашагал по дороге, как Чарли Чаплин.