Вот так, запросто. Богатый.
Робику стало неловко. Он кивнул на машину: «Классный бенц».
«Мерина» отдать, прости, не смогу, – засмеялся Серый. – Полтора ляма – покупай. Венгерская сборка, машинка для бедных. Я вообще-то не автомобильный фанат». Вынул из кармана сигареты «Кент»: «Куришь? Или врачам западло?»
Закурили, а Элька стояла поодаль с отрешенным видом и смотрела на реку. Они стояли примерно в том месте, где Серый с белобрысым напали на троих малолеток из-за командирских часов.
Робик говорил без эмоций, только хмурил брови. Все эмоции были им, наверное, множество раз пережиты.
Серый разглядывал Эльку очень откровенно. И вдруг громко сказал: «Клевая шикса выросла. Что, приятно арийцу трахать жидовку?»
Робик поперхнулся от неожиданности, а Серый продолжил: «…с особым садизмом. Я бы тоже не прочь».
Элька повернулась и тихо пошла. Потом сняла туфли и понеслась босиком. Робик бросил недокуренную сигарету и побежал за ней. Бежал и слышал, как сзади хохочет Серый.
Элька летела во весь дух. Она и в детстве всегда обгоняла мальчишек. Робик кричал: «Эля, Эля!» Она не слышала. Она вообще его больше не слышала.
Элька иногда так быстро делала какие-то поступки, что судьба за ней просто не успевала. Матвей переваривал рассказ и чувствовал, что гневается на друга, хотя тот вроде не был виноват перед Элькой. Просто вдруг обнаружилось, что Робик – свинья. «Мерседес», блин. Бенц-бенц-бенц. А Серый… Что – Серый? Волк-оборотень. Таких выходцев из Бомжовок, полных тщательно скрываемого комплекса неполноценности и презрения к тем, кто не разделяет их мнений, со временем почему-то стало больше. Жаль Великанову.
Робик словно прочел мысли Матвея.
– Я – свинья?
– Элементарно, Ватсон.
– Но что я… не мог же я дать ему в морду.
– Почему?
– Я не догнал бы Эльку…
– Ты и так ее не догнал.
– И, кажется, не догоню, – пробормотал он. На ветру его светлый хохол трепетал флажком капитуляции.
Молчали, и Матвей думал о том родственнике седьмой воды, который занимается ресторанным бизнесом в итальянском городе с очень русским названием Пьяченца. Этот молодец водит дружбу с семьей китайцев, в его ресторане поют цыгане, у его матери в предках есть итальянцы и французы, а себя он считает русским. Жуткий патриот России и, хотя жить предпочитает не здесь, ревниво следит за всем происходящим на исторической родине. Двоюродная сестра Нина гостила у него и уверена, что он, если придется, не задумываясь отдаст за Россию последнюю каплю своей макаронно-лягушатной недорусской крови. Ну вот… а ведь Матвей говорил Робику, будто итальянского родственника ничего не интересует, кроме изготовления соусов и вин.
Робик сидел унылый и пьяченца. Хотел, видимо, облегчить душу, но стало еще горше.
– Не переживай, – сказал Матвей. – Элька не умерла.
– Бог с тобой, – вздрогнул Робик.
– Все можно исправить, кроме смерти. Ты же доктор, сам знаешь.
– Думаешь, когда-нибудь простит?
– Когда-нибудь. Если ты писал с девочкой в одном дворе и тебе нравится, как ее ноги пахнут морскими гребешками, это очень главное.
Робик засмеялся. На скулах проступили красные пятна. Теперь Матвей думал о том, что мужчине не нужна идеальная женщина. Ему нужна любимая со всеми ее недостатками. Любовь – это средоточие всех чувств, добрых и злых. Декарт ошибся в одном слове. Я люблю, следовательно, существую. Если человек – существо мыслящее и чувствующее – никого не любит, он не человек, а машина.
Матвей позвонил Снегирям. Отлучаясь из города, всегда сильнее тревожился за них.
– Костя травит меня лекарствами, – пожаловался папа.
– Ему было плохо, – пропыхтел дядя Костя. Похоже, они рвали друг у друга трубку.
– Не волнуйся! – закричал папа. – Теперь нормально!
– Матиуш, ты ему скажи, чтобы пил все прописанные таблетки, а то он вредничает! На, возьми трубку, осел Насреддина!
– Папа, пей все прописанные таблетки. Прошу тебя.
– Ладно, – буркнул он. – Хотя эти дозы, честное слово, убийственны для ослов.
– Не вздумай откинуть копыта!
– Не откинет, – ввернул дядя Костя.
– Как давление?
– Стабилизировалось. Элька бдит. Завтра начнет систему ставить. Ты, главное, не волнуйся…
Через полчаса Матвей опять позвонил.
– Точно все нормально?
– Да точно, точно, – проворчал папа. – У тебя что?
– Отлично. Не доехал пока.
– Как «доехаешь», звякни.
Матвей побрызгал на розы водой из распылителя. Покурил, глядя на закат, раскидавший по краю неба розовые и красные букеты. В смуглых сумерках кротко пахло талой землей. Запах был вязкий, теплый, земля собралась рожать. Скоро вспыхнут звезды и фонари. Мечты и женщины станут доступнее. Ночь что-то меняет в человеке, и одиночество чувствуешь резче. Одиночества нужно столько, чтобы понять, что оно совершенно не нужно. Если, конечно, ты обычный человек, а не мизантроп и не представитель семьи Буэндиа[5].
Выспавшийся, взбодренный кружкой кофе, Робик сел за руль. Утром в дорожном кафе между столиками, вытирая их после посетителей, сновала девушка лет семнадцати. У нее было детское лицо, а глаза пронырливые и плутоватые. Глупая девочка, подумал Матвей, не смотри на меня так, я тебе в отцы гожусь.
Настил поступающей трассы скользил под шины с послушным шелестом. Матвей запоздало рассказал Робику о Марине. О том, как Снегири собирались женить его на Эльке, потому что Робик – Петрарка и любит издалека, а Валерке нужен отец. Луна смотрела вполоборота, блестя перламутровым боком, – так с портрета Вермеера смотрит девушка с жемчужной сережкой.
– Элька меня ненавидит.
– Неправда.
– Ты думаешь, правда, что неправда? – устало улыбнулся Робик.
– Она любит тебя на самом деле. – (Иногда человек лжет не потому, что не может сказать правду, а потому, что не может не солгать.)
– Врешь.
– Любит, – снова солгал Матвей… А может, не солгал.
– Ты всегда врешь, но все равно спасибо.
– Верь – мы с тобой везучие.
Матвей не нашел дерева, о которое мог бы постучать костяшками пальцев, и легонько тюкнул Робика по лбу, чтобы не сглазить.
25
Добрались до города вместе с солнцем. Лавируя в плотных автомобильных шеренгах, «Шкода» побежала по проспекту с булыжным променадом, утонувшим в пестрых каскадах щитов, растяжек и электронных табло. Потребительская мозаика забила собой старую архитектуру центра, но разбегающиеся улочки были живописны, сплошь в тополях с канделябрами веток, готовых к зеленым свечам. Старик на автобусной остановке подсказал дорогу: напрямик до леса и направо к пустырю. Меньше чем через полчаса машина свернула с шоссе на грунт, в микрорайон с частной застройкой. Нужная улица тянулась через дорогу от пустыря. Дом, еще дом, домик-сторожка. На крыльце курил охранник. В глубине просторной усадьбы открывался вид на грандиозное сооружение со стрельчатыми башнями, словно перенесенное сюда из старинных английских романов, но еще недостроенное. Рядом возвышались стройные кубы кирпича, у ворот рычал экскаватор.
– Ого, я управлял таким! – обрадовался Робик.
Величие готического бегхауза, способного впечатлить кого угодно, подпортил соседский особняк – двухэтажный, когда-то беленый, а теперь весь в бурых потеках и струпьях облезшей краски. В палисаднике стоял железный короб, полный мусора и залитый помоями. Дом был похож на бобыля, о котором некому стало заботиться.
Матвей дернул железное кольцо на калитке – заперто. За воротами откликнулся пес – огромный, судя по бухающему, как в бочку, лаю. В окне показалось щекастое лицо, чуть погодя хлопнула дверь. Грубый мужской голос приструнил собаку:
– Годзилла, ша!
Послышались шаги двух пар ног, и тот же голос неприветливо осведомился за калиткой:
– Кому чё надо?
– Добрый день, – сипло сказал Матвей и прокашлялся. – Извините, здесь живет Марина Крайнова?
Калитка распахнулась, за ней стояли двое. Грузный мужчина, примерно ровесник друзей, в тельняшке и грязных резиновых сапогах, и тощий хмырь неопределенных лет.
– Н-ну, – толстяк пробуравил гостей голубыми глазками, неожиданно яркими на испитом лице. – Зачем вам Марина?
– Мы хотели посмотреть на картины, – заторопился Матвей. – Видите ли… господин из Германии купил картину Марины и заинтересовался ее творчеством.
– Где купил?
– У художника… Вермеерского.
– Аtrovent, canesten, trasilol, ospamox[6] Крайнова, – сказал Робик.
Хмырь вытянул шею из-за плеча толстяка:
– Чего он шпрехает?
– Надеется, что у Крайновой есть еще что-нибудь на продажу. Яа, херр Ватсон? – повернулся Матвей к Робику.
– Wenn auch nicht sehr teuer[7], – подтвердил тот.
– Хер Ватсон, – хохотнул хмырь, стыдливо прикрыв ладонью ущербный рот. Это был явно блатарь, из тех смолоду порченых особей, чья сознательная жизнь начинается в колонии для малолетних. На его безымянном пальце синела наколка-перстень со знаком «Х».
– Хер Ватсон, – хохотнул хмырь, стыдливо прикрыв ладонью ущербный рот. Это был явно блатарь, из тех смолоду порченых особей, чья сознательная жизнь начинается в колонии для малолетних. На его безымянном пальце синела наколка-перстень со знаком «Х».
– Сам-то кто будешь? – мрачно выпялился на Матвея толстяк.
– Михаил Васильевич Куприянов, компаньон немецкого гостя (Матвей был уверен, что они не знают имени художника из Кукрыниксов). – Я когда-то учился с Мариной у Вермеерского.
Привалившись грудью к палисаднику, толстяк поднял голову к окну и гаркнул:
– Мамаша, выйди-ка!
За стеклом мелькнуло и погасло плечо в красном.
– Обождите, – кинул блатарь. – Мы быстро.
Калитка за ними закрылась. Матвей не знал, что думать. Они что-то скрывают?
Совещание во дворе превысило шепот. Риторику блатаря, возбужденного явлением иностранца, перекрыл властный голос женщины, привыкшей много кричать. Она и выступила первой, кутаясь в пуховый платок, накинутый поверх красной кофты, – дородная матрона с мясистым лицом бывшей кустодиевской красавицы, хорошо попользовавшейся радостями жизни. Оглядев приезжих испытующим взглядом, она констатировала преподнесенное Матвеем событие в виде вопроса:
– Немец купил картину, которую Марина оставила у художника?
– Да.
– Деньги привезли?
– Но… Марина продала ее художнику, – нашелся Матвей. – Владельцем картины был он.
Женщина прищурилась так же недоверчиво, как сын.
– Продала, говорите…
– Sorry, wo sind die bilder?[8]
– Господин Ватсон желает увидеть художницу и ее произведения. Она на работе?
На лице матроны зримо отпечатался бухгалтерский труд мысли. Притихшее семейство смотрело по-разному – угрюмо, льстиво, настороженно; карикатурные лица этих людей заставили Матвея сжаться в неприязни. У толстяка был тот же цвет глаз, что у Марины, редкие волосы золотились на концах. Матвей хорошо помнил ее рассказ о семье и подумал, что толстяк – брат сестер по отцу. «Мамаша», конечно, жена отца, то есть та, к которой он ушел от матери девочек за несколько лет до ее смерти, а тощий хмырь приходится им сводным братом. Но где сами сестры, их отец и ребенок Матвея… если он есть?
Состроив горестную гримасу, женщина, наконец, шумно вздохнула:
– К сожалению, Марина не оставила нам картин. Она умерла.
Сообщение было столь же немыслимым, как удар ниже пояса в честной драке.
– Умерла?.. – пробормотал Матвей и на несколько секунд потерял сознание, – так было в детстве, когда после пинка Серого он очнулся на набережной со стесанной асфальтом кожей щеки.
Хозяева стояли в почтительном оцепенении. Робик тоже замер, но Матвей обнаружил на локте его поддерживающую руку.
– Почему? – прохрипел он сквозь спазматическое удушье.
– Родила девочку и умерла. Сердце было больное.
– Where the girl?[9] – спросил Робик по-английски.
Уловив знакомое слово, блатарь растянул губы в подобие скорбящей улыбки:
– Девчонка у Доры.
– Дора – сестра Марины, – пояснила женщина и с подозрением уставилась на Робика: – Он что, понимает по-русски? Зачем ему девчонка?
– У сестры, наверное, остались картины, – выговорил Матвей с усилием.
– Да, были, – нехотя обронила она.
– Где ее можно найти?
– На «курчатке» торгует.
– Рынок «Курчатовский», овощные ряды, место двадцать восемь, – подобострастно уточнил блатарь.
– Спасибо.
– Езжайте, езжайте. Продаст, ей деньги нужны.
– Alles gute[10].
…Прочь. Скорее прочь от матроны и ее тошнотворного выводка. Пока Матвей шел до машины пять напряженных шагов, в нем пружиной раскачивалась звериная сила, готовая раскрутиться и подбросить тело в обратном прыжке. Обрушиться на толстяка, на тощего урку – бить их, бить – бить, пока не наступит облегчение. Матвей не сомневался, что они обижали сестер, и в эту минуту ненавидел мерзавцев до сердечных конвульсий.
Взглянув на себя в зеркало заднего обзора, он обомлел: глаза были страшные, как у маньяка из фильма ужасов. Машина дала задний ход и, чуть не врубившись в забор, пустилась по тряской дороге почти на автопилоте.
– Давай я поведу, – вызвался Робик.
Матвей промолчал, бессильный перед концом света. Между вздохами умирали люди. Они умирают и рождаются на земле каждую секунду. Человечеству наплевать на чью-то смерть, а когда человек теряет любимого человека, ему наплевать на человечество.
Автомобиль подъехал к пустырю перед лесной зоной. С краю леса белели столбики кладбища. Пока Робик курил, выйдя из машины, Матвей взял из бардачка бутылку водки, выдернул пробку зубами и сделал длинный глоток. В ушах зашумело. Ослепительно белое солнце полыхало вокруг над дрожащей, как в пустыне от зноя, землей. Резко открыв дверь, Робик выхватил бутылку из рук, и Матвей уткнулся лбом в руль. Внутри невыносимо ныла пустота. Смерть выломала в груди ребро, о котором он долго не вспоминал, а теперь не мог понять, как жить без него. Хотелось врезаться головой в стекло – вышибить из себя если не дух, то память. Поблизости, чуя чье-то временное помешательство, кружили невидимые стервятники. Матвей придавил пальцем прикуриватель, задрал левый рукав свитера и прижал руку над кистью к раскаленной спирали. В ноздри ударила вонь паленых волос и горелого мяса. По телу полоснул палящий кнут, выбив слезы и зубовную дробь. Три отрезвляющие метки – жрите, стервятники, мне так легче. Мне так легче и несравненно лучше, чем вбивать боль кулаками в чужую плоть. Робик оглянулся. Закричал…
– Слабак! – кричал он и волок из кабины. Матвей не сумел разжать его руки и, обессилев, лег щекой к нему на плечо. Сам ты слабак. Только слабаки, привычные, казалось бы, к посторонней смерти в больничной палате и на операционном столе, расстраиваются при виде каких-то мелких ожогов. Не впадай в мое эмоциональное состояние, Робик, ты спасаешь людей, а я только что уничтожил в себе зверя.
Сквозь влажный туман плыли в синюю горизонталь облака. Тающая стрелка самолета указывала им путь к неведомой гавани. Матвей был благодарен другу, что не услышал от него оскорбляющих жалостью слов. Ничего, кроме тихого мата.
Только сели в машину, как запел телефон. Звонил папа. Дай Снегирям волю, они ходили бы за Матвеем по пятам и подстилали соломку всякий раз, когда жизнь вздумает дать ему под дых. Вот и в Робике встрепенулся охранный инстинкт.
– Хочешь, я поговорю?
– Спасибо, сам.
На метках вспучились пузыри. Кипящая боль пульсировала в руке. Матвей надеялся, что сможет говорить, не лязгая зубами.
– Матюша, ты где?
– Мы доехали.
– Будь осторожен на дорогах, сердце мое.
– Как твое сердце, пап?
– В норме. Хочу мяса – Костя посадил меня на овощную диету. Морковка, свеколка… У вас что?
– А у нас пахнет жареным мясом. – Матвей крепко прислонился виском к окну, усмиряя обуявший его постапокалиптический смех. Робик смачивал в кружке чайные пакетики, чтобы приложить их к ожогам.
– Шашлыки ели? – с завистью спросил папа.
– Жаль, недоставало специй…
– Не сыпь мне соль на рану!
Матвей захохотал. Папа обиделся:
– Чего ржешь?
– Прости, тут Робик анекдот смешной рассказал.
– Рассказывай, – потребовал он.
– Ну вот, сидят, значит, Абрам с Сарой…
Матвей не имел права зацикливаться на смерти, как бы ей ни хотелось. Рядом был его Ватсон, дома ждали Снегири. А еще в этом городе Матвея, может быть, ждала дочь.
26
Крестьянский рынок «Курчатовский» благоухал в открытое окно петрушкой, зеленым луком и предчувствием лета. С выходом из машины пряные ароматы перебил нутряной запах натурпродуктов: цельное молоко, парное мясо, овощи, на вид только что с навозной грядки. Автомобильное зеркальце явило Матвею улыбку, выжатую из сиюминутных возможностей и напоминающую оскал. Ладно, сойдет. Вытер лицо носовым платком, причесался – к даме все-таки идти.
Брезентовые тенты были пронумерованы. Девятое место, пятнадцатое, двадцать третье… Нырнув в тень, он остановился напротив двадцать восьмой палатки. Интуитивно.
Федора торговала польскими яблоками. На портрет сына Тропинина она уже не походила, но, будучи женщиной из тех, что мало поддаются годам, стала даже интереснее. Волосы спадали из-под берета на плечи русыми кольцами, чуть подсеребренными сединой, нежная «семечковая» форма лица нисколько не потеряла прежней отчетливости. Сколько же ей лет? Где-то в диапазоне «баба-ягодка», но эта фактическая дефиниция для нее не годилась. Федора выглядела скорее как женщина бальзаковского возраста. Отвечая покупателю, она взлетела на него глазами, и Матвей вздрогнул от укола возвращенного времени: каре-зеленые молнии не поблекли. Федора поставила пакет с яблоками на допотопные весы. Движения казались слишком порывистыми для ее по-мальчишески тонкого в кости и все-таки женского тела. Матвей снова дрогнул: из-за пирамиды пустых коробок высунулась кукла, потом помпон зеленой шапки, и на свет выбралась девочка. Со своего места Матвей видел прозрачность кожи ее лица. Девочка сняла шапку, и вдоль щек упали мягкие спиральки льняных кудрей. Милое дитя… Но не его. Его ребенку не могло быть четыре года.