Гений безответной любви. - Марина Москвина 8 стр.


Какая-нибудь ничего не значащая фраза, не имевшая ни для кого никаких последствий, типа: «Заходите! Вы всегда тут желанный гость», вдохновляла меня на свитера с картинами «Утро стрелецкой казни» и «Запорожские казаки пишут письмо турецкому султану».

Антонов Андрюха в заздравной речи по случаю моего дня рождения при великом скоплении народа торжественно произнес: «Больше всего мне у тебя нравится, Люся, не шнобель твой кривой, не глаза, не зубы, не уши, а жопа и улыбка!» И в благодарность за эти теплые слова получил от меня музейную вещь с эпизодами путешествия Данте и Вергилия по Аду и Чистилищу.

В этом смысле я страшный крохобор, я пытаюсь сберечь каждый жест, хоть каким-нибудь боком касающийся любви, каждый взгляд, слово, прикосновение и отблагодарить — это самое трудное, Анатолий Георгиевич, чтоб вы знали, вязать такой свитер — долгая история, а чувства, которые испытывали ко мне во все века мои избранники, очень скоротечны, поэтому задача всегда одна: успеть вручить связанную вещь ДО того, как твой возлюбленный бесследно исчезнет с горизонта.

Иной раз не успевала. Тогда моя мама звонила этому человеку по телефону и говорила:

— Друг мой! Зайди к нам на одну минуту. Мы хотим вернуть тебе твои книги.

Этот испытанный маневр срабатывал даже в тех случаях, когда в наших отношениях к н и г и вообще не фигурировали.

«Друг мой» приходил и глядел недоверчиво, нутром чуя подвох, опасаясь упреков, слез и подозрений. И тут ему в наипомпезнейшей обстановке вручался свитер с детальной проработкой композиции «Воскрешение Лазаря», где белым бисером по золотому вышиты исторические слова Иисуса: «Лазарь, иди вон!»

Конечно, стать носителем подобных экстремальных сюжетов мог себе позволить не каждый. Некоторые заранее начинали об этом беспокоиться, задолго до того, как я обращала на них свое внимание.

Приятель моей негасимейшей любви Сени Белкина философ Петя Щедровицкий говорил ему:

— Скажи Люсе, пускай мне что-нибудь свяжет. Только попроще.

— П о п р о щ е она не может, — отвечал Белкин, шагая по Тверскому бульвару весь в эпизодах жития Франциска Асизского. Левый рукав — Франциск проходит сквозь огонь; правый — разговор Франциска Асизского с волком. Перед: святой Франциск Асизский катается по снегу — борется с вожделением. Снег тает, вокруг него расцветают лилии, на деревьях поют соловьи. А во всю спину гобелен: голый человек на голой земле — так умер Франциск Асизский.

Так будет умирать и сам Белкин. Мы гуляли с ним в парке — листопад, ветер теплый, безмолвие неба сливается с вечерней тишиной, он шел-шел, вдруг лег на траву, руки раскинул, глаза полузакрыл, листья падают на него, и безумная улыбка бродит по лицу.

— Я бы хотел так умереть, — сказал он. — Почувствовать, что пора, уйти в лес, идти, идти и упасть, и — все. Только записку написать, что меня никто не убил. Пусть милиционеры закопают, раз это принято.

— Или, — он попросил, — еще лучше — предайте мое тело огню, а пепел развеешь над этими ромашками.

— Черта с два твоя мама отдаст мне твой пепел! — сказала я.

— Ну половину, — он говорит. — Половину отсыпешь себе, а половину оставишь маме.

А я бы хотела, чтобы, когда я умру, все эти люди, которым я вязала свитера, а также шапки, варежки, шарфики и носочки, пришли проводить меня в последний

путь — вот будет сильное зрелище! И тот цыган пусть явится обязательно, и его конь копытом тихонько откроет дверь…

Мне Левик обещал:

— Не беспокойся, я их всех сгоню, заставлю, велю им встать за гробом и скажу: «А ну встаньте, я вас сниму, у меня заряжено!..» Там, откуда я родом, у нас это

принято! — рассказывал Левик. — Как только я начал ходить, я стал фотографироваться за гробом. Сначала дяди Саши, постарше — тети Кати, потом уж тети Лели, дяди Вани, деда Бирбасова с внуком, их в поле во время грозы под дубом убило молнией, у нас на Урале любят и умеют хоронить, — заметил мой Левик.

Вот так и живу, — сказал он,


— Удивительно, — сказал Анатолий Георгиевич, когда все это внимательно выслушал. Он поднялся из-за стола, открыл шкафчик и налил себе рюмочку

коньяка. — С такой креативной сублимацией сексуальной энергии, как ваша, признаться, я сталкиваюсь впервые. Вам нужно больше бывать на свежем воздухе. И, главное, не стоять в стороне от спорта. Ваше здоровье! — Он выпил коньяк и съел кусочек шоколадки. — Вы бы записались на стадионе «Динамо» в секцию ОФП.

— Я записалась, — говорю, — в Доме ученых — школа Айседоры Дункан. Это пластика, основанная на греческих скульптурах. Там руководитель — настоящая ученица Айседоры Дункан. Она очень старенькая, и она говорила нам: «В истинном балете не должно быть никакого духа соревнований. Что могут одни балерины, могут и другие».

Но вопреки этой революционной теории, сильно вдохновлявшей меня своим демократизмом, как она ни билась, ей не удалось вылепить из меня ни одной древнегреческой скульптуры, проникнутой дыханьем вечной юности, воплощения разумности и ясности, величия, отрешенности, неземной красоты и лучших черт гражданина.

Отчаявшись, она отправила меня в Пушкинский музей.

— Только в Греческом зале, — сказала она, — вы сможете преодолеть оцепенелость и схематизм вашей фигуры!

По своему невежеству я, не дойдя до Греческого зала, осела возле статуи Давида, как я сейчас понимаю, довольно стоеросового юноши с пращой, который по задумке Микеланджело, этого возрожденца и макаронника, а никакого не древнего грека, того гляди, пристукнет Голиафа.

Я час, наверно, ходила вокруг да около, хотела понять — как он расположен в пространстве, где у него центр тяжести, на какую он опирается ногу, какие мышцы напряжены, какие расслаблены и в чем именно проявляется его устрашающая сила.

Все на меня смотрят, а я то одну позу приму, то другую, я делала отчаянные попытки его раскусить, добраться до самой сути, как вдруг, Анатолий Георгиевич, вы не поверите! мне показалось, что член Давида начал увеличиваться в размерах.

Я жутко смутилась, ну, вы представляете, дети, экскурсоводы, они могут увидеть… Член треснет и отвалится, не приведи Господь, пускай не мрамор, не оригинал, однако вполне приличная гипсовая копия! Это частое, видимо, явление, потому что многие статуи, я заметила, стоят в музеях с отбитыми снастями.

— Стоп! — сказал Анатолий Георгиевич. — Я давно хотел у вас спросить, вы вообще половую жизнь ведете?

— Половую жизнь??? О Господи, Анатолий Георгиевич, объяснитесь, что вы подразумеваете под этим идиоматическим оборотом? Есть ли кто-нибудь в целой Ойкумене, кто желал бы соединиться со мной, и закрыть глаза, и чувствовать меня, и увидеть меня, и утешить, и дать моим благословениям осыпать его? Тот, кто полностью готов и настолько мужественен, чтобы разделить со мной мой экстаз, мою радость, мое блаженство? Кто не спешит, когда рушатся стены, тает лед, стираются границы, развеиваются преграды, когда пустота поглощается пустотой, а секс превращается в молитву? И в жуткой бездне, куда я последнее время каждую ночь с криком лечу во сне, возникнет светящаяся тропа, и в кромешной тишине я услышу тоненький голосок своего сердца?

С моим Левиком было так, да, Левик знал это и понимал, но однажды он торопливо, на ходу, поцеловал меня в губы и ускакал на войну.

Левик не оставлял на мне пояса верности, нет, но тем не менее Левику я изменяла крайне редко. Первый раз — как бы точнее выразиться? — это приключилось со мной, когда Левик буквально в моем присутствии впервые по-настоящему влюбился в одну прекрасную девушку. Мы с ним поехали в санаторий на Сходню — и там в столовой п р я м о н а м о и х г л а з а х Левик был пронзен стрелой Амура. Ой, какая это была прекрасная девушка, знаете, такие бывают — с тонким профилем, кротким взором и очень тихим голосом. Она подарила ему стеклянную рыбку, совсем прозрачную, и Левик тут же позабыл обо мне.

В то время еще ничего ужасного со мной не случилось, я без труда обзаводилась друзьями, я была баловнем судьбы. И я попросила: Господи! Сделай так, чтоб и со мной тоже что-нибудь произошло в этом роде, ибо я не в силах перенести такую боль.

А надо вам сказать, Анатолий Георгиевич, я ничего не могу пожелать и ни о чем попросить, чтобы это тотчас не повалилось мне на голову, правда, не всегда точка в точку, слегка неуклюже сработанное, зато без малейшего промедления и в десятикратном размере.

Поэтому тот человек, который меня изнасиловал, был не виноват, это стряслось в Самарканде, куда я сразу после злосчастной Сходни отправилась в командировку от общества пропаганды выступать перед узбекским народом.

Он даже спас меня, как он потом доверительно сообщил, от группового изнасилования, но не удержался от индивидуального. Хотя он поклялся сыном, мол, все будет честь по чести, чтоб я не боялась идти к нему ночевать. И в доказательство вынул из бумажника фотокарточку — хороший такой мальчуган, они жили с матерью и сестрой в Намангане.

Он даже спас меня, как он потом доверительно сообщил, от группового изнасилования, но не удержался от индивидуального. Хотя он поклялся сыном, мол, все будет честь по чести, чтоб я не боялась идти к нему ночевать. И в доказательство вынул из бумажника фотокарточку — хороший такой мальчуган, они жили с матерью и сестрой в Намангане.

Он выполнил волю небес, нет сомненья, иначе откуда взялось у нашего обычного современника, хоть он и узбек, столь торжественное и величественное выражение лица — такое, наверное, имеют служители культа, когда они приносят в жертву человека.

Вновь и вновь прокручивая эту киноленту, я вижу два раскаленных провода, две горячие линии, по которым шли токи моего сознания: в ы ж и т ь и н а б л ю д а т ь.

Тогда я еще не знала, что выжить в подобных случаях труднее всего потом, однако при общем оптимистическом настрое и некотором жизнелюбии стресс от насилия длится совсем недолго — лет пять или шесть.

Короче, мне было явлено лицо человека, свершающего насилие. Ей-богу, в таком состоянии лучше лежать в гробу, а не заниматься любовью: плотно сомкнутые веки, зубы стиснуты, губы сжаты, закрытое сердце — полная непроницаемость.

Я разглядывала все с тем холодным и ясным вниманием, которое появляется, когда что-то главное безвозвратно уходит из твоей жизни. Но только не сама жизнь. Жить! Уйти отсюда живой! К моей поруганной чести надо сказать — иной мысли у меня не было.

Я старалась разглядеть все, насколько это возможно, в ярком свете самаркандской ночи. Какая там яркая ночь, сейчас только вспомнила, ведь я никогда никому про это не говорила. Я замолчала событие, будто его и не было, я задавила его молчанием, но иногда ночами оно выбирается из тех подвалов, где я его держу, и встает передо мной, и смотрит в глаза, и обжигает своим дыханием.

Однажды я не выдержала и рассказала об этом Левику. Но Левику стало так страшно, что он ничего не услышал.

А тот человек, которого отныне ждала участь скитальца, лишенного загробного пристанища, клянусь, он был и сам в растерянности, что так получилось. И в связи с этим сделал мне ряд предложений.

Перво-наперво с кухни он притащил довольно увесистый молоток, вложил мне в руку и говорит:

— Я отвернусь, а ты меня стукни по голове, хорошо?

Он встал ко мне спиной и замер.

— Покорно благодарю, — ответила я, возвращая ему молоток. — Вообще, я, пожалуй, пойду…

— Сумасшедшая!!! — закричал он. — Ты знаешь, что тут в Самарканде на улице ночью с тобой могут сделать? Наш Самарканд, — он заявил не без гордости, — в криминальном отношении оставил далеко позади себя Чикаго.

— По этому случаю, — сказала я, — вам надо бы сделаться городами-побратимами.

— Шутки в сторону. — Его азиатское лицо снова стало торжественным и величавым. Замечу вскользь, этот человек имел очень небогатую эмоциональную палитру — всего две краски: пафос и растерянность.

— Дай твой билет на самолет, — он произнес, протягивая руку. — Я разорву его, и ты останешься со мной в Самарканде.

— Не дам, — ответила я дружелюбно.

Тут он опять растерялся. Казалось, он перебрал все возможные варианты. И вдруг ему пришла отличная идея — устроить меня на автобусную экскурсию по городу.

— Самарканд, — он снова впал в амбицию, — один из древнейших городов мира. Недавно общественность отметила его две тысячи пятисотлетний юбилей! Ты не пожалеешь, — горячо уговаривал он меня, — тут такие мемориальные ансамбли!!!

Вот это я одобрила, проявив свою ни при каких обстоятельствах не меркнущую любознательность и живой интерес к шедеврам старинного зодчества.

В семь часов утра, когда весь трудовой Самарканд выходил из дома на работу, он — в синем стеганом халате и шлепанцах вел меня на остановку автобуса, воодушевленно приветствуя каждого на своем пути. Его окликали с балконов, салютовали из окон домов — что он так рано утром шагает в халате и шлепанцах с неместной девушкой, а сам герой — повелитель пресмыкающихся и насекомых — имел настолько победоносный вид, что даже я начала испытывать за него гордость.

— Послушайте, это все правда было или вы выдумываете? — спросил Анатолий Георгиевич.

— Не знаю, — ответила я. — Вот этого я не знаю.

— Вы понимаете — странно, — он говорит. — У вас такой взлелеянный вид. И вообще, давайте сразу договоримся: друг другу не врать.

Я отвечала ему:

— Во-первых, в моем случае это невозможно. А во-вторых, я никогда не вру. И если вас начал грызть червь сомнения, пока речь идет о пустяках моей жизни, то как мне поведать о самом главном? О том, что, болтаясь без всякой надежды по городу, я думала о своем прошлом, я думала о словах, которые могла бы сказать, но не сказала, о поступках, которые могла бы совершить, но не совершила в те горькие минуты, когда совсем у чужих людей выпрашивала монетку любви.

Вдруг около какой-то мечети я услышала: «Купол ее был бы единственным, если б небо не было его повторением, единственной была бы арка, если бы Млечный Путь не был ее парой».

Собственно, тут нет ничего, заслуживающего внимания, нормальная восточная напыщенность, но эти слова произнесли на полностью незнакомом мне языке. Боюсь, на подобном наречии разговаривал еще царь Агамемнон со своим верным конем и неверной Клитемнестрой.

Но я его понимала!

Я приближалась то к одной экскурсии, то к другой — их там под купольной сенью старинных усыпальниц бродило штук пятнадцать. Вместе они являли собой вавилонское столпотворение, население всех континентов Земли было представлено там — плюс Океания, а я понимала, что они говорят!..

С того утра, доктор, этот разноязыкий мир прозрачен для меня, не все, конечно, нюансы, но смысл произнесенного на любом человеческом наречии кристально ясен мне, особенно зарубежные песни по радио!

А между тем Левик стал лучшим фотографом в мире, невиданная слава обрушилась на него, море лиц улыбалось моему Левику, океан рук ласкал его, бездна объятий распахивалась ему навстречу, и он опять исчез в полосе неразличимости.

— Люся, как ты? — звонил он мне ночью из Парижа, из Александрии, с Мадагаскара… Венесуэла, Китай, Род-Айленд, Карибское море, Земля Королевы Мод… — Люся, ты заметила, — спрашивал он, — что я еще не вернулся?

— Левик, радость моя, возвращайся! — кричала я. — Без тебя я чувствую себя под водой!..

— И я себя чувствую под водой, — говорил Левик, — но рыбой или водолазом. Люся, Люся, — он успокаивал меня, — что наши неприятности в сравнении с неприятностями афганистанского президента Наджибуллы, которого повесили?..

— Наш Левик — самый лучший из всех Левиков на свете, — рассказывала я мальчику, — он нам сегодня звонил и говорил, что скоро вернется, причем с заграничными подарками!

— …сказала Люся и посмотрела на Луну, — подхватывал мальчик, — где ее муж Левик работает на станции «Мир», изучает лунный грунт.


О, как я была одинока! Даже мой брат Коля у себя в Гваделупе гадал мне на кофейной гуще. И он сказал: «Утешься. И готовься. К тебе идет Машиах».

В тот день мой старинный приятель Монька Квас спустился со снежных гор. Худой, одетый в звериные шкуры, но в глазах его сиял свет. Он стоял, опираясь на посох, и над головой у него дрожал золотистый нимб.

Вообще, это феноменальный тип, когда-то он жил у нас по соседству со своей мамочкой и играл на барабане, сводя с ума все Новые Черемушки. Моня страстно ухаживал за мной, и как знак боевой мощи Моньки всегда в нагрудном кармане у него просвечивал презерватив, на котором, и это тоже просвечивало сквозь карман его шелковой рубахи, большими печатными буквами было написано, как сейчас помню, клокочущее слово «ВУЛКАН».

Потом я переехала, мы несколько лет не виделись, но как-то я плавала по Москве-реке на теплоходе, там в ресторанчике играли цыгане. Каково же было мое изумление, когда в яростном барабанщике, выкрикивающем надо и не надо « чавела!», я узнаю Моньку Кваса, и он узнает меня, тут я начинаю приглядываться к физиономиям остальных «цыган»… Короче, неудивительно, что вскоре всем табором они снялись с теплохода и эмигрировали в Израиль.

Прошло три года. И вот Монька легким шагом идет по Крымскому мосту, улыбаясь горожанам, собравшимся поглазеть на пришельца, и притрагиваясь посохом к головкам детей.

Первое, что он мне сообщил, это то, что он сделал обрезание!

Я спросила — можно ли его с этим поздравить? Он ответил: учение, которое он теперь исповедует, гласит, что поздравлять человека нужно со всем, что бы с ним ни случилось.

Назад Дальше