И хотя был конец ноября, Монька оголил плечо — все в родинках и веснушках:
— Попробуй, какой я соленый! — попросил он. — Я в трех морях купался, ни разу не мылся, специально, чтобы ты меня лизнула!
Я наотрез отказалась.
— А может, ты просто вспотел? — сказала я. — И вообще, это негигиенично!
Мы шли по набережной в сторону Нескучного сада. В те дни быстро темнело, дул холодный ветер, и он сказал:
— Когда ты придешь ко мне в гости, я тебе все-все расскажу. И у меня есть вино «Ахашени». Пойдем сейчас, я хочу с тобой выпить.
— Поздновато, — сказала я.
— Ну и что? — вскричал Монька. — Мы так давно не встречались. Я даже забыл — какая ты — маленькая или большая, толстенькая или тоненькая, черненькая или беленькая? Все спрашивают, а я не помню…
Я твой, только твой, возьми меня! — зашептал Монька. — Хочешь, я прыгну в реку? Не хочешь? А хочешь — я вспрыгну на парапет? Ну, тогда я крикну, что я люблю тебя, на весь парк культуры!..
Не забывай, — говорил он, ведя меня вверх по лестнице в свою предусмотрительно оставленную московскую квартиру, — кому-то ты мать, кому-то ты жена, а кому-то ты любимая женщина.
— Слава богу, что я не всем мать, — сказала я и вдруг с легкостью пошла за ним, как будто какой-то камень свалился с моей души.
Монька сразу, как только вошел, начал рыться в комоде, искать припасенную перед отъездом на всякий пожарный упаковку «вулкана».
— Для меня гигиена, — сказал он, — прежде всего. Мне только в страшном сне может присниться, что я трахаю кого-то без презерватива.
Пока он искал, мы с ним вспомнили, как у нас в подъезде жил метеоролог дядя Саша, который вместо презерватива, по свидетельству очевидцев, использовал метеорологический зонд — шар-пилот.
В поисках «вулкана» Монька вывалил на пол все вещи из комода, но нашел только руководство по его применению, отличавшееся поразительной ясностью изложения и непреодолимой силой доводов в пользу именно этого вида предохранения, а не какого-нибудь другого. Там было отмечено, что оно должно находиться в сухом прохладном месте, как можно дальше от источников тепла, прямого солнечного света, тщательно избегать механического воздействия и контакта с маслами. Это руководство наконец навело Моньку на след самого изделия. Исполненный торжества и ликования, Моня Квас выудил из дальнего угла пожелтевшую упаковку и сдул с нее пыль веков.
— Так, — сказал он, — теперь вот о чем хочу тебя предупредить. Или сыграло роль обрезание, или тоска по родине, или климатическая и психологическая адаптация, или неуверенность в завтрашнем дне… Короче, я уже не с пол-оборота завожусь, как раньше, более того…
Он замолчал и стал раздеваться. Моня снял рубашку, брюки, майку, трусы, ну и стоит передо мною голый, как на приеме у врача.
— Вот, — говорит, — полюбуйся, — он опустил голову и безнадежно развел руками.
Будь я простой русской женщиной, теки в моих жилах ясная славянская кровь без примесей гуннов и иноверцев, я бы, наверно, заголосила:
— Ой, Моня-я-я! Что ж они, супостаты-ы-ы, с тобою сделали-и-и, чтобы им окая-анным в День Страшного суда ответить за твое оснащение-е-е!!!
Но эти чертовы примеси не дают ни на что однозначно реагировать: вечная моя беда — никогда не знаю — плакать мне или смеяться.
— Видишь? Видишь? — бормотал Монька. — Слушай, придумай что-нибудь. На тебя моя последняя надежда.
— Ладно, — пообещала я, — что-нибудь придумаю. Только давай не будем пороть горячку. Тут надо все как следует обмозговать. А пока надевай штаны и тащи свое «Ахашени»! Я хочу выпить за твою потенцию.
В эту ночь, как ни странно, позвонил Левик. Он давно уже не звонил.
— Как твое настроение? — кричал он мне в трубку сквозь космическое потрескивание.
— Хорошее! — кричала я ему. — Когда тебя нет со мной рядом, мой любимый, у меня всегда хорошее настроение!..
Следующую свою триумфальную любовную линию, чтоб вас не утомлять, я намечу пунктиром. Это был очень нежный человек, абсолютно преданный мне, который и слыхом не слыхивал о проблеме бедного Мони Кваса. Когда он приближался, он издавал звук горлицы в лесу, но, даже утолив любовную жажду и обессилев от чувственного наслаждения, он продолжал созидать храм любви, рассказывая о мгновенно вспыхнувшей страсти, едва он меня увидел, и безграничной печали, не покидающей его, когда мы находились в разлуке.
Он говорил, что я была первой женщиной в его жизни, а то, что он заразил меня всеми мыслимыми венерическими заболеваниями — кроме — слава Аллаху! — сифилиса и СПИДа, — это просто-напросто сам он заразился в бане от шайки.
Этот человек, пошли ему, Господи, здоровья, преподал мне великий урок зоологии, ибо никогда я не знала и не подозревала, что существует такое количество мелких, почти неизлечимых недугов, передающихся половым путем.
Мой Левик уже летел в Москву.
Счастливый, как Бекенбауэр, глядел он в иллюминатор на столь близкую его жизни жизнь облаков. Я слышала шум мотора его самолета, когда в венерическом диспансере мне перечислили весь набор инфекций, нашедших приют в моем гостеприимном лоне. Такую сумму денег, которую я должна была выложить за лечение, я даже никогда не держала в руках, хотя на все про все, они меня приободрили, уйдет совсем немного времени — всего каких-нибудь года полтора, причем лечиться надо всей семьей.
(Боже мой! Как меня полюбили в кожно-венерическом диспансере! Нигде меня так больше никогда не любили: ни в психоневрологическом, в туберкулезном — не знаю, Бог миловал, полюбили бы меня так или нет…)
Я не собираюсь ворошить прошлое. Я только скажу, чего я больше всего боялась. Я боялась, мой Левик посмотрит на меня удивленно и спросит:
— У тебя что, Люся, были случайные связи?
Тогда я ответила бы ему:
— Что ты, Левик, разве ты не знаешь, у такой женщины, как я, не может быть случайных связей, ибо все мои связи предопределены на небесах.
Но мой Левик, мой лучший в мире Левик не спросил ничего. Он просто начал со мной пить таблетки и делать нам с ним уколы — он этому вмиг научился. Хотя произнес-таки свою коронную фразу:
— Как я люблю наблюдать непредсказуемость жизни!..
— Я вижу, у вас есть претензии к Богу? — спросил Анатолий Георгиевич.
Я отвечала:
— Во всяком случае, к людям у меня нет претензий.
— Закройте глаза, — сказал он, — а теперь идите! Смелее, не бойтесь, я трону вас за плечо, если вы соберетесь на что-нибудь налететь. Это упражнение называется «Слепец и поводырь». Идите!!! — крикнул он.
Как это ни странно, я зашагала быстро и легко. Границы тела, дома, мира исчезли без следа. Вокруг простирались зеленые холмы, передо мной лежала залитая солнцем дорога, солнечные лучи пронизывали меня от макушки до пяток, ветер дул сквозь меня, вся Земля была моим телом, душа спокойно вмещала небо, мир был разумен и справедлив, лишь только иногда рука Бога касалась моего плеча, едва заметно направляя, и это будило во мне забытое детское ощущение, что на кого-то вполне можно положиться.
…Я поворачивала ключ в замке, а у меня в квартире на всю катушку трезвонил телефон.
— Послушай! — Коля Гублия звонил мне из Гваделупы. — Как я был бы наг и сир, если бы не ты! Вчера в редакцию журнала «Боливар», где собралась вся местная поэтическая элита, входит некто в длинном пальто благородного табачного цвета, в перчатках и вязаной шапочке с колокольчиком. Он смело сдает вещи в гардероб… (ты слушаешь? Я так счастлив, что могу иногда говорить с тобой, что мне кажется, это сон) и остается в свитере, от которого все ахнули. На груди — архангелы с трубами, живот и ниже — города в огне, на рукавах тонущие в море корабли. Когда он повернулся, все вообще обалдели: по его спине проносилась туча саранчи, нападающей на каждого, кто не отмечен Божьею Печатью. «Кто вам связал такой свитер???» — стали его спрашивать наперебой. И хотя имеющий халву не кричит на каждом перекрестке, что у него есть халва, ясно и по аромату, который от него исходит, я им ответил гордо:
Недавно с некоторой обидой на природу я обнаружила, что у меня первый номер лифчика. Мне уже немало лет, в моем возрасте женщины могут позволить себе куда более внушительные размеры, хотя и я тоже в этом смысле претерпела определенный рост — лишь на пятом десятке достигла я первого номера, зато всю мою половозрелую жизнь я имела нулевой.
Боже мой! Стала бы я так усердно стремиться к писательским лаврам, сквозь тернии рваться к звездам, вещать по радио, протыриваться на телевидение, летать на воздушном шаре, раскапывать кости мамонта, пытаться в одиночку на утлой лодчонке обогнуть земной шар, вовсю выдвигать свою кандидатуру от Союза журналистов на космический полет наедине с монгольским космонавтом, делать головокружительную педагогическую карьеру, если б у меня был чуть-чуть покороче нос, на два сантиметра длиннее ноги и хоть немного крупнее грудь?!.
Впрочем, кто сказал, что речь идет о счастии или несчастии моей жизни? Слаба ли я до такой степени, что доверяю свое счастье судьбе, или настолько мудра, что считаю его зависящим только от себя самой? Короче, дело бы мое совсем было «швах», не вздумай я на заре туманной юности отправиться в универмаг, чтобы купить там раз и навсегда немецкий лифчик «триумф» на толстом-толстом поролоне.
Черт побери, все-таки память — это какая-то адская костюмерная. Заденешь вешалку — и оживают — костюм, герой, эпоха, мизансцена, завязка, фабула, пылища декораций, твой монолог и реплики партнеров, буфет и туалет, черный рояль в фойе, балясины на фронтоне театра, зима, освещенные улицы, темные подворотни, огромнейший город с горящими окнами и вороньем на деревьях, материки, океаны, в конце концов, вся Земля, летящая в тот вечер в пространстве.
Входи, Роальд, не стесняйся, явись перед моим мысленным взором, я хочу вновь напомнить тебе о нашей любви!
Да, надо вам сказать, в универмаге — на возвышении — в центральном зале стояли потрясающие манекены. Когда-то их принес в дар магазину прославленный и щедрый Пьер Карден. Это были натуральные дьявольские отродья с живыми лицами и телами, все было там живое, теплое, я их потрогала — и губы, и носы, и уши, в глаза им вообще лучше было не заглядывать, а то мурашки бежали по коже, и я, едва завидя их, подолгу стояла в полнейшем оцепенении.
Внезапно я уловила движенье в их рядах, кто-то прошмыгнул между ними, типа кота, я так и подумала сначала: «кот!», но он еще раз возник на мгновенье, и мне показалось, что это кролик.
С самого начала все предвещало несчастья и чудеса, рушились привычные декорации, путь, по которому легко было идти день за днем, заметала пурга, но я еще не подозревала об этом, я мирно стояла в очереди, вдруг кто-то неожиданно произнес мне в самое ухо:
— Сзади вы похожи на актрису Монику Витти!
— Мы все сзади очень похожи друг на друга, — сказала я, обернулась и похолодела.
За мной стоял кролик, обычный кролик с усами, зубами, ушами, правда, какая-то феноменальная крупная особь.
— И это ОН сказал??? КРОЛИК??? — мой доктор Анатолий Георгиевич вообще ничего не мог понять, когда я рассказывала ему об этой полосе моей жизни.
— Что?
— То, что вы похожи на Монику Витти?..
— Ой, ну какие мелочи! ОН, ОН это сказал, не перебивайте меня, я забуду, на чем я остановилась…
— Давайте познакомимся! — предложил он и, не долго думая, представился: — Роальд! — Вид у него был вполне бесшабашный.
— Милочка моя! — закричал он, когда увидел, что я совершаю за покупку. — Да вы же в этом лифчике запаритесь! Вы в нем упреете! Голубушка! — он голосил на весь магазин. — В таких толстых лифчиках только на Шпицбергене щеголять, Земля Франца-Иосифа по вас плачет, зимовка на станции «Мирный»!
Все смотрят на меня, обращают внимание, я говорю:
— Какое ваше дело?! Еще мне кролики будут указывать!
А он мне заявляет:
— Я и не скрываю, что я кролик. Я этим даже бравирую. Берите уже вашу водолазную деталь для погружения в холодную пучину Баренцева моря, и можно я понесу вас из магазина на руках?
— Идите к черту, — говорю я.
— Давайте вместе куда-нибудь пойдем? — он предложил миролюбиво. — Пропустим рюмочку?
— Трезвость для меня очень неестественна, — доверительно сообщал он, ведя меня через дорогу в какую-то забегаловку. — Пока я не выпил, я чувствую себя смущенно и неуверенно.
И вот мы сидим, пьем «Рислинг», и с каждым стаканчиком этот Роальд нравится мне все больше и больше. Там было так тепло, я выпила, согрелась, народ в ушанках и пальто ел пельмени. Не знаю, мне всегда были бесконечно милы тепло одетые посетители пельменных. Мне с ними нечего терять и нечего делить, я вся светилась от счастья! Я вдруг почувствовала, что по уши влюбляюсь в этого кретина Роальда, в весь сумасшедший карнавал, на котором он буйно веселился.
Мне казалось, что это сон. Потому что мне часто снятся зайцы.
— А я никогда не помню свои сны, — сказал Роальд. — Только неприличные. Зато неприличные помню очень хорошо. И надолго их запоминаю. …И помню с кем. Можно я тебя поцелую?
— Конечно, поцелуй! — говорю я.
— Вообще, мне на женщин везет, — сказал Роальд, не двинувшись с места. — Вчера я в метро поздно вечером увидел девушку. Я ей говорю: «Сударыня! Мы оба с вами случайно оказались в метро. Вы шлюха, я богач. Давайте выйдем и сядем в мой мерседес?» Она отказалась выходить, и мы стали близки в метрополитене. Она диктор на телевидении. Сообщения синоптиков. Вот ее визитная карточка.
Я говорю (а я уже к тому времени основательно нагрузилась):
— Я смотрю, у тебя, Роальд, п-повышенные з-запросы!..
— Если б у меня были повышенные запросы, — он отвечал, — я бы тут сидел сейчас не с тобой, а с Наоми Кэмпбел!
— Какая Наоми Кэмпбел, что вы городите? — воскликнул Анатолий Георгие-вич. — Вы взрослая женщина, можно сказать, пожилая. Наоми Кэмпбел вам в дочери годится!
— Ну нет, — говорю, — Анатолий Георгиевич, в дочери она мне совершенно не годится! Куда мне такие дочери? Вы соображаете? Она один раз поздно бы пришла, не позвонила, второй, а если бы вообще всякую совесть потеряла — явилась бы под утро, что тогда?! Кому звонить и где мне ее, такую, искать? Тем более, я про нее
читала — она приревновала какого-то типа к другой женщине и по этому поводу, не моргнув глазом, выпила баночку седуксена. Ее теперь мало, наверно, что волнует, но куда это все годится и какие надо иметь железные нервы, чтобы чучкаться с подобными неготовыми к суровой жизненной борьбе дочерями? И где бы я, скажите на милость, вы оглянитесь вокруг себя, нашла верного ей человека? А главное, сразу бы мировая общественность отметила: это она в свою ненормальную ревнивую мамашу, у них вся родня такая, их родственник — это мой дядя по материнской линии, приревновал жену, она интересная такая особа, блондинка, работает директором библиотеки, так вот он решил повеситься и написал записку: «Прошу винить в моей смерти Червякова!» Тетка входит — он вешается, она: «Ах!..» Он — ей, стоя уже на обеденном столе с петлей на шее: « Говори, кто такой Червяков?! И в каких ты с ним состоишь отношениях?» Она плачет: «Не знаю я никакого Червякова!» И вдруг вспоминает — у нее в ежедневнике (а эта дура вела ежедневник) на каждой странице:
«Так это я напоминание себе пишу, — кричит она, — чтобы в зоомагазине рыбкам купить червяков. Вот мое алиби!» И она показала своему Шерлоку Холмсу промокший бумажный кулек с червями.
Признаться, чем он мне нравился, этот сукин сын, ему было начихать на весь свет. Милиционеры по сто раз на дню проверяли у него документы. Не верили своим глазам, что по центральным улицам Москвы, весело посвистывая, на законном основании фланирует на свободе и культурно проводит время в обществе приличной девушки настоящий кролик, причем такой монстр. И у него значок на груди — он все время носил: « Я — Шекспир!»
Мы с ним шлялись везде, всюду целовались, он звонил мне по телефону круглые сутки и говорил:
— Люся! Какое счастье, что я живу с тобой в одном тысячелетии. Как ты такая за пятьдесят лет нашего тоталитарного режима сумела сохраниться? Я хочу сказать тебе кроме шуток: давай встречаться почаще? Я обожаю тебя. Пойди скажи своим родителям: Роальд любит меня и не может этого скрывать.
В конце концов он к нам приехал знакомиться с Мишей и Васей, без звонка, в двенадцатом часу ночи, с бутылкой красного вина, как фраер, и снулым карпом, завернутым в газету.
В гости Роальд надел свою парадную фирменную футболку, на которой большими буквами спереди было написано: «COITUS».
Я ожидала, что Вася с Мишей придут от этого зрелища в содрогание, но, к счастью, мои целомудренные родители, будучи воспитанными на старых порядках, понятия не имели, что такое «coitus».
Меня всегда изумляли неискушенность и, я бы сказала, отсутствие научно-художественного интереса наших сограждан советского периода к подобным вопросам.
В одном издательстве, куда я частенько захаживала, я всякий раз поражалась удивительному цветку тропического происхождения, росшему на подоконнике в обычном глиняном горшке под присмотром пяти интеллигентных редакторш.
Именно интеллигентность этих редакторш удерживала меня и других авторов этого издательства, кто хоть в малейшей степени обладал образным мышлением, от комментариев по поводу разнузданной и непристойной формы этого растения. Хотя он вялый был какой-то, дряблый, и, как они его ни удобряли, ни поливали и ни вытирали с него раз в неделю тряпочкой пыль, имел он крайне осовелый, унылый и отнюдь не победоносный вид.
Ну я возьми и спроси однажды:
— Как этот ваш потрепанный жизнью питомец, интересно, называется?