– Да, – согласилась она, – и я точно знаю, где и когда это случилось. Это случилось в лесу, когда я искала корову, а нашла зеленую палатку.
И они смеялись, и в такие моменты в ее простоватом лице прорезывалась красота, как меч, выхваченный из ножен.
А вот на редкость шустрые дети Бруниллы, три мальчика и девочка, и так не ходили, а словно летали. В летнюю полуденную жару они мухоморами из-под земли появлялись рядом с дядюшкой Эйнаром и хором просили посидеть с ними под яблоней, пообмахивать их для прохлады крыльями и что-нибудь рассказать. И он рассказывал им, как дуют в поднебесье ветры, и какие бывают облака, и какая звезда словно тает у тебя во рту, и каков на вкус высокогорный воздух, и как себя чувствуешь, бросаясь вниз головой с вершины Эвереста, когда навстречу тебе мчатся извечные голубые снега и ты ждешь до последнего момента и лишь тогда распахиваешь крылья.
Вот такая была их семейная жизнь, тогда.
А теперь дядюшка Эйнар сидел под той же яблоней и дулся на весь свет не потому, что ему так хотелось, а потому, что прошло уже очень много времени, но его ночное зрение так и не вернулось. И не вернется, похоже, никогда. Он сидел там, весь поникший, как зеленый пляжный зонтик, забытый осенью уехавшими домой курортниками, которые вчера еще искали убежища в его щедрой тени. Ну и что же теперь? Неужели он обречен просидеть здесь до конца дней своих и использовать крылья только для того, чтобы обмахивать детей да подсушивать женушкино белье? О боги! А где же выход?
Прежде полет был его единственным занятием. Он летал по поручениям Семьи, относил записки быстрее ветра, передавал послания быстрее телеграфа, он носился над лесами и полями, как бумеранг, и опускался на землю, как пушинка.
А что осталось теперь? Обида и горечь. Его крылья затрепетали и снова обвисли.
– Папа, подуй на нас ветром, – прошептала его маленькая дочка.
Обступив Эйнара полукругом, дети заглядывали в его потемневшее лицо.
– Нет, – отрезал Эйнар.
– Пообмахивай нас, папа, – попросил его сын.
– Сейчас и так прохладно, скоро будет дождь, – сказал Эйнар.
– Так ветер же, папа, – рассудительно сказал другой, совсем маленький сын. – Ветер унесет облака, и дождя не будет.
– Папа, а ты пойдешь на нас посмотреть?
– Бегите играйте, – отмахнулся от них Эйнар. – Дайте папе спокойно подумать.
Он опять вспоминал прежнее небо, ночное небо, звездное и пасмурное, тихое и грозовое. Неужели теперь его судьба – скучно ползать над гладкими, как стол, пастбищами, чтобы, упаси бог, не поломать крыло о силосную башню, не напороться на плетень? Тьфу!
– Папа, – сказала девочка, – пойдем на нас смотреть.
– Мы идем на гору, – пояснил один из мальчиков. – Все ребята туда идут.
Дядюшка Эйнар задумчиво пожевал костяшки пальцев.
– На какую еще гору?
– На Змеевую, а то на какую! – возгласили дети.
Эйнар присмотрелся к ним получше.
Все трое прижимали к груди больших, старательно склеенных воздушных змеев, их лица светились восторженным предвкушением праздника, их пальцы с трудом удерживали большие клубки белой бечевки. Со змеев свисали длинные хвосты из синих, и красных, и зеленых бумажных и шелковых ленточек.
– Мы будем запускать воздушных змеев! Пошли смотреть!
– Нет, – покачал головой Эйнар. – Там меня самого увидят.
– А ты можешь спрятаться и смотреть из леса. Мы очень хотим, чтобы ты посмотрел.
– На воздушных змеев?
– Мы сами их придумали и сделали, мы знали, как их делать.
– И откуда ж вы это знали?
– Так ты же наш папа – вот откуда!
Эйнар снова обвел их глазами.
– Так это что, соревнование воздушных змеев?
– Да!
– И я победю, – пропищала девочка.
– Нет, я! – наперебой завопили мальчишки. – Я! Я!
– Боже! – Дядюшка Эйнар высоко подпрыгнул и забарабанил крыльями. – Дети, дети, ну как же я вас всех люблю!
– Что с тобой? – испуганно попятились дети.
– Ни-че-го, – пропел Эйнар, расправляя крылья во всю их необъятную ширину. Бах! Он с размаху их сдвинул, и дети повалились на землю от мощного толчка воздуха. – Я придумал! Я придумал! Я вновь свободен! Свободен! Как пушинка на ветру! Как облачко в небе! Брунилла! Брунилла! – Из окна высунулась голова недоумевавшей Бруниллы. – Слушай! Теперь мне не нужно ночи! Я буду летать в любое время. Каждый день, и никто не догадается, никто меня не подстрелит, и я… Господи, да зачем же я трачу время попусту! Смотрите!
На глазах у потрясенной семьи он оторвал у одного из змеев многоцветный хвост и привязал его к своему поясу, схватил клубок бечевки, зажал ее конец зубами, вернул клубок детям и взмыл в небо.
По полям и лугам бежали сыны его и дочка, с визгом и хохотом спотыкаясь и передавая друг другу клубок и все дальше отпуская бечевку в ярко-голубую высь, а Брунилла стояла на крыльце и смеялась, и махала им рукой, понимая, что теперь вся ее семья будет бегать и летать свободно и счастливо.
А дети взбежали на Змеевую гору и гордо встали там с клубком в руках, дергая по очереди бечевку и водя ею из стороны в сторону, дергая и водя.
Тем временем на гору сбежались дети со всего поселка, чтобы запускать по ветру своих маленьких воздушных змеев, и вдруг увидели огромного зеленого змея, который то плавно парил, то взмывал к небу, то стремглав бросался вниз, и тогда они закричали:
– Ой, ой, какой змей! Ну! Вот мне бы такого! Какой громадный змей! Где вы его взяли?!
– Это наш папа сделал! – гордо ответили два прекрасных сына и прелестная дочка и дернули бечевку; легко повинуясь их детским рукам, глухо гудящий змей начертал на облаке исполинский восклицательный знак!
Глава 16 Шепоты шепчущихся
Потребности были многочисленны, их проявления – многообразны. Одни из них были из плоти и крови, в то время как другие едва ощущались, как некое настроение, разлитое в воздухе, одни чем-то напоминали облака, другие напоминали ветер, третьи – ночь, и все они нуждались в крове, под которым укрыться, в месте, где уместиться, для чего были пригодны и винные погреба, и чердаки, и каменные статуи на веранде Дома. А некоторые нужды проявлялись исключительно в виде шепота, и нужно было очень прислушаться, чтобы их услышать.
И вот что шептали шептуны:
– Затаись. Не шевелись. Молчи. Не поднимай головы. Не слушай крики пушек, потому что они кричат о гибели и смерти, смерти полной, окончательной, без появления духов и призраков. Они говорят нам, легионам воскресших, не «да», а «нет», жуткое «нет», от которого летучая мышь теряет на лету крылья и падает на землю жалкой кургузой тушкой, у волка подламываются лапы, а все гробы покрываются инеем Вечности, сквозь который не пробьется на волю ни одно Семейное дыхание… Затаитесь, о, затаитесь в огромном Доме; спите, проникая стуком своих сердец сквозь половицы. Затаитесь, о, затаитесь и храните молчание. Спрячьтесь. Ждите. Ждите.
Глава 17 Фивейский голос
– Я был, – сказал он, – побочным отпрыском петель крепостной стены великих Фив. Вы спросите, что значит «побочным отпрыском», при чем здесь петли? В стене Фив были огромные ворота, понимаете?
Все сидящие за столом нетерпеливо закивали: да, да, не тяни.
– Ну так вот, – сказал клочок тумана внутри прозрачного облачка пара внутри мимолетного отблеска тени, – когда была воздвигнута эта стена, когда были вытесаны из огромных бревен двойные для нее ворота, тогда и была изобретена первая в мире петля для подвески ворот таким образом, чтобы они легко открывались. А открывали их часто, чтобы пропускать толпы людей, желавших поклониться Изиде и Озирису, Бубастис и Ра. Но в те времена верховные жрецы не изощрились еще в магических трюках, не осознали еще, что богам нужны голоса или хотя бы воскурения, чтобы в клубах и завитках плывущего к небу дыма можно было читать знамения. Воскурения появились позже.
А пока жрецы ничего этого еще не знали, но голоса были нужны. Таким голосом стал я.
– Да? – заинтересовалась Семья. – Как?
– Они изобрели петлю, выкованную из бронзы, металла вечности, но не изобрели еще смазку, чтобы петля поворачивалась бесшумно. А потому, когда распахнулись огромные фивейские врата, родился я. Очень слаб был сперва мой голос, еле слышный взвизг, скрип, но вскоре он окреп и начал звучно возвещать волю богов. Мною говорили тайные, невидимые Ра и Бубастис. Теперь мои слова, мои скрипы и скрежеты интересовали жрецов и молящихся ничуть не меньше, чем золотые маски.
– Я никогда об этом не думал, – вскинул глаза Тимоти.
– Думай, – сказал голос фивейских петель, затерявшихся в трехтысячелетней тьме.
– Продолжай, – поторопила его Семья.
– И, видя, – сказал голос, – как напряженно вслушиваются богомольцы в мои таинственные, нуждающиеся в толковании вердикты, никто не стал смазывать бронзовые крюки; вместо этого был назначен верховный жрец, толковавший малейшее поскрипывание петель как намек Озириса, совет Бубастис, одобрение бога Солнца.
– И, видя, – сказал голос, – как напряженно вслушиваются богомольцы в мои таинственные, нуждающиеся в толковании вердикты, никто не стал смазывать бронзовые крюки; вместо этого был назначен верховный жрец, толковавший малейшее поскрипывание петель как намек Озириса, совет Бубастис, одобрение бога Солнца.
Бесплотная сущность помедлила и продемонстрировала несколько образчиков скрипа и пения проворачивающихся петель. Это звучало как истинная музыка.
– Родившись, я никогда уже не умирал. Почти умирал, но не совсем. И сколько бы люди ни умащивали маслами свои двери и ворота, всегда оставалась хоть одна петля, куда я вселялся на ночь, на год, на век человеческий. И вот я пересек континенты, со своим древним языком и сокровищницей своих знаний, чтобы стать здесь, у вас, представителем всех открываний и закрываний, происходящих в этом огромном мире. Не смазывайте мои упоры ни коровьим маслом, ни оливковым, ни свиным жиром, ни бараньим.
Его мягкий смех поддержали все сидевшие за столом.
– Так как же мне вас записать? – спросил Тимоти.
– Как члена племени говорящих без воздуха и дыхания, самодостаточных рассказчиков дня и ночи.
– Повторите, пожалуйста.
– Негромкий голос, вопрошающий мертвых, стучащихся в райские врата: «За всю твою жизнь знал ли ты энтузиазм?» И если ответ «да», вас пускают на небеса, а если ответ «нет», вы низвергаетесь в геенну огненную.
– Чем больше я вас спрашиваю, тем длиннее ваши ответы.
– Запишите тогда «Фивейский глас».
Тимоти начал писать, но потом остановился и поднял голову:
– Глас или голос?
– Пусть будет «голос».
Глава 18 Спешите жить
Кто-то назовет мадемуазель Анжелину Маргариту странной, кто-то – необычной, кто-то – гротескной, кто-то – кошмарной, но в любом случае следует признать ее опрокинутую жизнь крайне загадочной.
Тимоти и узнал-то о ее существовании только через много месяцев после великой достопамятной Семейной Встречи.
Потому что она жила, или существовала, или, что будет еще ближе к истине, скрывалась на тенистом участке земли за великим Деревом, где стояли памятные камни с именами и датами, особо важными для Семьи. Даты относились к тому времени, когда испанская Армада разбилась у берегов Ирландии, что дало жизнь многим темноволосым мальчикам и еще более темноволосым девочкам. Имена восходили к счастливым временам инквизиции и крестоносцев – детей, радостно въезжавших в мусульманские склепы. Некоторые камни, большие прочих, напоминали о страданиях ведьм в массачусетском городе. Все эти знаки были установлены по мере того, как Дом постепенно наполнялся жильцами. Что лежало под ними, было известно только маленькому грызуну и совсем уже крошечному арахниду.
Но только одно из имен, имя Анжелины Маргариты, заставило Тимоти затаить дыхание. Оно очень мягко перекатывалось на языке. Оно было прекрасно.
– Когда она умерла? – спросил Тимоти.
– Спроси лучше, – сказал отец, – когда она родится.
– Так она же уже родилась, и давным-давно, – удивился Тимоти. – Я не смог разобрать дату, но уж точно…
– Уж точно, – прервал его высокий, сухопарый, бледный человек, сидевший во главе стола и час от часу становившийся все выше, сухопарее и бледнее, – уж точно, если я могу верить своим ушам и нервным окончаниям, она родится не позже чем через две недели.
– Насколько не позже? – спросил Тимоти.
– Посмотри сам, – вздохнул отец. – Она не станет залеживаться под этим камнем.
– Ты хочешь сказать…
– Понаблюдай. Когда надгробие задрожит и земля зашевелится, ты получишь наконец возможность посмотреть на Анжелину Маргариту.
– А она будет такая же прекрасная, как ее имя?
– Уж не сомневайся. Я бы очень не хотел наблюдать, как старая карга понемножку молодеет, год за годом приближаясь к своей былой красоте. Если нам повезет, она будет подобна кастильской розе. Анжелина Маргарита ждет. Беги посмотри, проснулась она или нет. Живо!
И Тимоти побежал; один крошечный друг висел у него на щеке, другой затаился в его рукаве, третий следовал за ним по пятам.
– О Арах, Мышь и Ануба, – говорил он, поспешая к выходу из старого темного Дома. – Что же все-таки имел в виду отец?
– Тихо, – прошелестели ему в ухо восемь тонких ног.
– Слушай, – донеслось из его рукава.
– Отступи в сторону, – сказала кошка. – Я пойду первой!
Добежав до могилы с белым, гладким, как девичья щека, надгробием, Тимоти встал на колени и приложил к холодному мрамору ухо, в котором сидел невидимый ткач, чтобы слушать с ним вместе.
И закрыл глаза.
Сперва: мертвая тишина.
И опять тишина.
Он был уже готов разочарованно вскочить на ноги, когда легкое щекотание в ухе сказало ему:
– Подожди.
И откуда-то из безмерной глубины до него донеслось что-то похожее на одиночный удар погребенного сердца.
Земля под его коленями трижды вздрогнула.
Тимоти смятенно отпрянул.
– Отец говорил правду!
– Да, – прошептало в его ухе.
– Да, – эхом отозвался пушистый шарик в его рукаве.
– Да,– мурлыкнула Ануба.
Это было так жутко и непонятно, что Тимоти расплакался и продолжал плакать всю дорогу домой.
– О бедная леди!
– Чем же она бедная? – удивилась мать.
– Но она же мертвая!
– Теперь уже ненадолго. Успокойся и жди.
Но он не нашел в себе сил вторично навестить белое надгробие, а только отряжал к нему своих посланцев, чтобы послушали и доложили.
Сердце билось день ото дня сильнее. Землю пронимала нервная дрожь. В его ухе выткалась паутинная завеса. Карман его куртки ходил ходуном. Ануба носилась кругами.
Близилось время.
А затем, на половине долгой ночи, после только что отгремевшей грозы, в кладбище ударила одинокая молния.
И земля разрешилась наконец от бремени, и было это так.
В три часа поутру, в полночь души, Тимоти выглянул в окно и увидел свеченосную процессию, устремлявшуюся по тропинке к Дереву и тому, особому надгробию.
Процессию возглавлял отец с многолапым канделябром в руке; он взглянул и сделал знак. Испуганный или нет, Тимоти должен был участвовать.
Когда он догнал Семью, та стояла уже вокруг могилы, освещая ее высоко воздетыми свечами.
Отец протянул Тимоти маленькую лопату.
– Одни лопаты скрывают, другие раскрывают. Будь первым, кто откинет ком земли.
Пальцы Тимоти выронили инструмент.
– Подними и копай, – сказал отец. – Живо.
Тимоти неловко воткнул лопату в могильный холмик. Грянули три новых сильных удара сердца. Мраморное надгробие треснуло и развалилось надвое.
– Прекрасно!
Отец начал энергично копать, к нему присоединились остальные. Вскоре на свет показался изумительной красоты золотой гроб с гербом кастильских королей на крышке; его извлекли из ямы под общий радостный смех и положили под Деревом.
– Как могут они смеяться? – вскричал Тимоти.
– Милое дитя, – сказала мать, – это победа над смертью, а потому здесь все наоборот. Ее не погребли, а разгребли – чем не повод для ликования? Сбегай принеси нам вина.
Он принес две бутылки вина, вино разлили по дюжине стаканов, которые были подняты и выпиты под напевное бормотание дюжины голосов:
– О явись нам, Анжелина Маргарита, юной девой и начни свой путь из девы в девочку, в младенца, в материнскую утробу и в Вечность, что превыше времени!
А затем крышка гроба была откинута.
И под ней был толстый слой…
– Это что, луковицы? – поразился Тимоти.
И действительно, там были луковицы, сочные и ароматные, свежайшие, словно только что с берегов Нила.
А под луковицами…
– Хлеб! – воскликнул Тимоти.
Шестнадцать маленьких, не больше часа как испеченных хлебов с золотыми, как снятая с гроба крышка, корочками наполнили все вокруг теплом и ароматом закваски.
– Хлеб и лук, – сказал старейший из вроде-как-дядюшек, выделявшийся среди прочих членов Семьи древнеегипетским погребальным одеянием. – Я сам положил эти луковицы и хлебы. Для долгого путешествия не вниз по Нилу, к забвению, но вверх по Нилу, к истокам, к Семье, а затем ко времени посева, гранату с тысячью бутонов, вызревающих по одному в месяц. В окружении миллионов, безгласо взывающих о рождении. И?..
– Хлеб и лук. – Впервые за это время Тимоти улыбнулся. – Лук и хлеб.
Луковицы отложили в сторону, затем убрали и сложили в груду хлебы; теперь в гробу осталась только неподвижная фигура, чье лицо было скрыто под паутинно-тонкой вуалью.
– Тимоти? – повернулась к нему мать.
– Нет! – попятился Тимоти.
– Она не боится, что ее увидят. Вот и ты не бойся увидеть. Давай!