Дрожащими пальцами он взялся за краешек вуали и потянул.
Вуаль взметнулась в воздух, как облачко белого пара, и улетела в ночную тьму.
Осиянная светом свечей, Анжелина Маргарита лежала лицом вверх, ее веки были сомкнуты, губы изогнулись в тончайшей из улыбок.
Она была и радость, и восторг, и прелестная игрушка, доставленная в золотом футляре из глуби веков.
Пламя свечей заметалось от громовой лавины приветствий. Не зная, что еще им делать, члены Семьи кричали и аплодировали во славу золотых волос, тонких, высоких скул, круто изогнутых бровей, миниатюрных, идеальной формы ушей, счастливых, но ничуть не самодовольных губ, чуть припухших после тысячелетнего сна, рук, словно выточенных из слоновой кости, крошечных ступней, взывавших не об обуви, но о поцелуях. Господи, да ей же нет нужды ступать по земле, они отнесут ее куда угодно.
«Куда угодно!» – думал Тимоти.
– Я не понимаю, – сказал он вслух, – как это может быть?
– Это есть,– шепнули чуть разомкнувшиеся губы чудесной, чудом ожившей гостьи из темных глубин времени.
– Но… – растерянно начал Тимоти.
– Смерть полна тайн. – Мать потрепала его по щеке. – А жизнь и тем более. И развеешься ли ты прахом в конце жизни, или начнешь с юности, чтобы пройти потом путь до рождения и в рождение, и то и другое страннее странного, не правда ли?
– Да, но…
– Прими и смирись. А теперь, – отец поднял свой стакан, – отпразднуй это чудо.
И то, что видел Тимоти, воистину было чудом: воплощенная молодость, эта дочь времени молодела – да, молодела прямо у него на глазах. Словно она лежит на дне спокойного, мучительно-медленного потока кристально чистой воды, который омывает ее лицо светом и тенями, чуть колышет ее ресницы и все время, все время очищает ее плоть.
В этот момент Анжелина Маргарита открыла глаза. Они оказались того же нежно-голубого цвета, что и тончайшие жилки на ее висках.
– Что это? – прошептала она. – Рождение или перерождение?
По Семье прокатилась волна негромкого добродушного смеха.
– Либо то, либо другое, – ответила за всех мать. – А может – не то и не другое. Добро пожаловать. Поживи у нас. Скоро ты уйдешь навстречу своей необычной судьбе.
– Но почему… – запротестовал Тимоти.
– Ни в чем не сомневайся. Просто будь.
На час более юная, чем минуту назад, Анжелина Маргарита взяла мать за руку.
– А вы приготовили пирог со свечками? Это мой первый день рождения или девятьсот девяносто девятый?
В затруднении, что тут ответить, Семья снова наполнила стаканы.
Мы любим закаты потому, что они гаснут.
Мы любим цветы потому, что они умирают.
Любим собак во дворе и кошек на кухне потому, что те вскоре нас покинут.
Само собой, есть и множество других причин, но в сердце утренних приветствий и полуденного смеха лежит неотвратимость прощания. В седых бакенбардах старого пса мы прозреваем уход. В усталом лице старого друга мы видим дальний путь без возврата.
Вот так же было и с Анжелиной Маргаритой для Семьи, но больше всего – для Тимоти.
«Спешите жить» – этот девиз был выткан на застилавшем большую гостиную ковре, по которому они ходили каждую минуту каждого часа каждого из тех дней, когда эта прелестная девушка находилась в центре их жизни. Потому что возраст ее уменьшался от девятнадцати лет до восемнадцати с половиной, а затем до восемнадцати с четвертью, и этот прекрасный регресс был неудержим.
– Подожди меня! – крикнул однажды Тимоти, смотревший, как лицо ее и тело истаивают от красоты к красоте, словно спешащая догореть свеча.
– Поймай меня, если сможешь! – И Анжелина Маргарита помчалась по лугу, легко обгоняя плачущего Тимоти.
Выбившись из сил, она весело захохотала и рухнула на траву, в ожидании, что и он сделает то же.
– Догнал! – закричал Тимоти. – Попалась!
– Нет, – улыбнулась Анжелина Маргарита и взяла его за руку. – Такого не будет, не будет никогда, милый кузен. Слушай.
А затем она объяснила.
– Я буду такой, восемнадцатилетней, какое-то время, а затем мне станет семнадцать и шестнадцать, и это тоже будет ненадолго, и, о Тимоти, пока я буду в этом возрасте, мне нужно будет найти себе любовь, завязать скоротечный роман там, внизу, в городе, и мне нельзя будет показать, что я пришла к ним с этого холма, из этого Дома, и радость моя не продлится, ибо вскоре мне будет пятнадцать, и четырнадцать, и тринадцать, а затем придет невинность двенадцати, когда сердце в груди еще не бьется с таким жаром, а затем одиннадцать, безмозглые, но счастливые, и десять, что еще счастливее. И уж потом, Тимоти, если вдруг где-нибудь на этом возвратном пути мы с тобой могли бы соединиться, сплести наши руки в дружбе, сплести наши тела в радости, это было бы так прекрасно, ты согласен?
– Я не знаю, о чем ты говоришь!
– Сколько тебе от роду, Тимоти?
– Десять, наверное.
– А, понятно. Так значит, ты не знаешь, о чем я.
Анжелина Маргарита резко наклонилась и поцеловала его в губы так крепко, что у него чуть не полопались барабанные перепонки, а мягкое пятнышко на темени плеснуло болью.
– Это дает тебе хоть малое представление, чего ты лишился, не полюбив меня? – спросила она.
– Почти, – прошептал Тимоти и покраснел до корней волос.
– Скоро, – сказала Анжелина Маргарита, – я должна буду уйти.
– Это ужасно! – воскликнул Тимоти. – Почему?
– Это неизбежно, милый кузен. Если я останусь где-нибудь слишком надолго, люди обязательно заметят, что в ноябре мне было восемнадцать, в октябре – семнадцать, а затем и шестнадцать. А ведь дальше – больше, к Рождеству мне будет десять, весной – два года, затем один, а затем я возьмусь за поиски и найду ту женщину, что примет меня в свое чрево, и вскоре уйду в вечность, откуда пришли мы все, чтобы прогуляться по времени и вновь вернуться в вечность. Так сказал Шекспир.
– Правда?
– Жизнь – это прогулка, окаймленная снами. Я, в отличие от прочих, пришла из сна смерти. Весной я стану семенем, укрытым в утробе какой-нибудь женщины или девушки, зреющим к новой жизни.
– Необычная ты, – сказал Тимоти.
– Очень.
– А много ли было таких, как ты?
– Мы знаем об очень немногих. Но подумай, какая это удача – родиться из могилы, а в конце быть погребенной в гранатовом лабиринте чьей-нибудь юной невесты?
– Неудивительно, что они праздновали твой приход, – сказал Тимоти. – И весь этот смех и вино!
– Неудивительно, – сказала Анжелина Маргарита и наклонилась, чтобы вновь его поцеловать.
– Подожди!
Но было поздно, она уже коснулась его губами. Кровь взорвалась у него в ушах, обожгла шею, раздробила и заново собрала ноги, забарабанила в груди и залила лицо густым румянцем. Мощный мотор ожил в его лоне и заглох, так и не успев получить имя.
– О Тимоти, – вздохнула Анжелина Маргарита. – Как жаль, что мы с тобой – ты, идущий к могиле, и я, идущая к сладкому забвению плоти и порождению новой жизни, – не можем встретиться по-настоящему.
– Да, – кивнул Тимоти. – Жаль.
– Ты знаешь, что значит «прощай»? Это значит – прости, если я чем-нибудь тебе повредила. Прощай, Тимоти.
– Что?!
– Прощай!
И прежде чем он сумел подняться на ноги, она умчалась в сторону Дома и исчезла навсегда.
Говорили, что потом ее видели в городке, уже почти семнадцатилетнюю, неделей позже – в городе побольше, шестнадцатилетнюю, а затем в Бостоне, пятнадцатилетнюю и продолжавшую стремительно молодеть, и двенадцатилетней девочкой, на корабле, отплывавшем во Францию.
С этого момента ее история окутывается туманом. Вскоре пришло некое письмо с описанием пятилетней девочки, прожившей несколько дней в Провансе. Некий турист видел в Марселе очаровательную двухлетнюю крошку, которая, сидя на руках у нянюшки, лопотала о какой-то непонятной стране, и городе, и доме на холме, и еще о черном дереве. Разобрать что-либо толком было невозможно, тем более что лопотание ежеминутно прерывалось смехом и агуканьем, так что все присутствующие решили, что это просто чушь и белиберда.
Черту подвел итальянский граф, занесенный ветрами судьбы в Иллинойс и остановившийся на несколько дней в маленькой провинциальной гостинице. Как-то за столом он упомянул о своей весьма примечательной встрече с некоей римской матроной, находившейся на последнем месяце беременности. У нее были глаза Анжелины, губы Маргариты и лучезарная душа их обеих. Но и это, конечно же, чушь.
Пепел к пеплу, прах к праху?
Как-то раз за семейным ужином Тимоти сказал, утирая салфеткой слезы:
– Анжелина, это ведь ангел, да? А Маргарита – цветок?
– Да, – подтвердил кто-то из Семьи.
– А тогда, – пробормотал Тимоти, – так оно и есть. Цветы и ангелы, а не прах к праху и пепел к пеплу. Ангелы и цветы.
– Да, – подтвердил кто-то из Семьи.
– А тогда, – пробормотал Тимоти, – так оно и есть. Цветы и ангелы, а не прах к праху и пепел к пеплу. Ангелы и цветы.
– По такому случаю следует выпить, – сказал кто-то.
Что они и сделали.
Глава 19 Трубочисты
Строго говоря, они не были трубочистами.
Они полнили, они влачились, они могли кануть и могли воспарить, могли делать множество самых разнообразных вещей, но никогда, ни при каких обстоятельствах не занимались чисткой дымоходов и отдушин.
Они в них жили. Они слетались туда из самых различных мест. Чем они были – бесплотными сгущениями света и тени или некими подобиями призраков, спящими душами или бодрствующими, – этого не знал никто.
Чаще всего они прилетали на высоких перистых облаках и низвергались на землю при грозе, под раскаты грома и под ослепительные вспышки молний. Но иногда трубочисты обходились без помощи перистых, равно как и высоких слоистых облаков и были заметны лишь потому, как они рябью пробегали по пшеничным полям либо приподнимали завесу падающего снега, словно стараясь получше разглядеть конечную цель своих странствий – Дом с его девяноста девятью или, как считали некоторые, ста дымовыми трубами.
Девяносто девять или сто разверстых зевов, взывавших к небу, чтобы их наполнили или накормили, и на этот безмолвный вопль откликались каждый порыв урагана, каждый мимолетный ветерок, с какой бы стороны они ни пришли.
Невидимые, лишенные образа ветры прилетали один за другим, и каждый из них приносил с собой некое подобие своей изначальной погоды. Будь у этих гостей имена, мы звали бы их муссон и сирокко, тайфун и самум. Они просачивались в жерла девяноста девяти или ста дымовых труб, скитались по дымоходам и засыпали в конце концов на покрытых столетней копотью кирпичах, чтобы пробудиться потом безутешными всхлипами отринутых Господом душ или оглашать предутренние часы подобиями тоскливейших в мире звуков – завываний маячной сирены на самых дальних пределах жизни, на гибельных скалах, давших последний приют бессчетному множеству кораблей.
Трубочисты – одни из них появлялись задолго до Семейной Встречи, другие во время, третьи после – подчеркнуто сторонились всех существ и сущностей, находящихся за пределами их дымоходов. Невозмутимые и самодостаточные, как большие, сытые кошки, они не нуждались ни в пропитании (потому что питались сами собой, ничуть при этом не убывая), ни в каком бы то ни было общении.
Где они зарождались? Над Внешними Гебридами и над китайскими морями, над Кейп-Кодом, в кошмарных ураганах, снискавших ему столь печальную славу, и в леденящих шквалах, несущихся из Арктики, чтобы встретиться над Мексиканским заливом с огненным дыханием тропиков.
Мало-помалу все дымоходы Дома были заселены призрачными ветрами, которые не только держали в памяти множество жутких историй о былых ураганах, но и охотно рассказывали эти истории, если в топке загорался огонь или голос Тимоти взмывал по тому или иному дымоходу. Тогда зимы Мистической Гавани начинали выплакивать свою былую боль, а лондонские туманы, унесенные ветром на запад, безгубо шептали о тусклых днях и промозглых ночах.
За всё про всё их было то ли девяносто девять, то ли сто, этих духов изменчивой погоды, единоплеменных хранителей памяти об иссушающей жаре и арктическом холоде, о древних бризах и недавних ураганах; нашедшие после долгих поисков надежное пристанище, они таились в своих прокопченных норах в смутном ожидании влагой сочащегося ветра, который вытащит их наружу, заставит участвовать в разгуле новой грозы.
Когда Тимоти совсем уже не спалось, он ложился у какого-нибудь камина и окликал странствующие по миру ветры. И тогда у него появлялась компания, и по обшитому кирпичом дымоходу текли вниз полночные рассказы невидимых духов, заставлявшие Араха истерически перебирать лапками и вселявшие дрожь в робкое сердце Мыши, в то время как мудрая Ануба садилась и слушала, узнавая и признавая его необычных друзей.
Вот так и вышло, что Дом стал прибежищем для видимых и невидимых, наполнился призрачными утешителями, посланцами бризов и ураганов всех времен, всех уголков земли.
Невидимые в отдушинах.
Вспоминатели полдней и полночей.
Рассказчики о закатах, давно растворившихся во тьме.
Девяносто девять или сто дымовых труб, и в каждой – ничего.
Кроме них.
Глава 20 Странница
Отец заглянул к Сеси незадолго до рассвета и застал ее мирно спящей на ложе нубийских песков. Безнадежно покачав головой, он повернулся к матери.
– Если ты сможешь объяснить мне, какой от нее… – взмах руки в сторону Сеси, – толк по дому, я всухомятку съем весь креп с веранды. Проспит от заката до рассвета, потом встанет, позавтракает и опять на боковую, до самого вечера.
– Да что ты, я даже не знаю, что бы мы без нее делали, – ворковала мать, направляя отца к выходу из чердачной каморки. – Она работает не меньше, а даже больше любого другого члена Семьи. Вот что толку от твоих братцев, которые весь день спят и ничего не делают?
На чердачной лестнице пахло дымом черных свечей. Черный креп, прикрепленный к перилам, провожал их неодобрительным шепотом.
– Зато мы работаем по ночам, – сказал отец. – И никто не виноват, что мы – пользуясь твоим выражением – такие старомодные.
– А я разве что, кого-нибудь обвиняю? – Она открыла дверь подвала и первой шагнула в кромешную тьму. – Нельзя требовать, чтобы все в Семье были одинаково зрелыми. Хорошо еще, что мне вообще не нужно спать. Вот женился бы ты на ночной спальщице, веселый вышел бы брак! Каждый из нас спал бы в свое время, все наперекосяк. А вот в Семье так и получается. Кто-то вроде Сеси живет одним мозгом, и тут же Эйнар, ничего, кроме крыльев, и Тимоти, сплошь спокойствие и уравновешенность. Ты спишь днем, а я бодрствую всю свою жизнь, так что не трудно понять и ее, Сеси. Она помогает тысячью разных способов. Ну, скажем, посылает для меня свое сознание к зеленщику. Или залезает в голову мясника, чтобы узнать, есть ли у него хорошая вырезка. Своим предупреждением она дает мне время подготовиться к грядущему визиту какой-нибудь кумушки-сплетницы. Она полнится своими странствиями, как зрелый гранат – зернами!
Спустившись в подвал, отец подошел к длинному, красного дерева ящику, откинул крышку и начал залезать внутрь.
– И все-таки нужно будет с Сеси поговорить, – сказал он, устраиваясь поудобнее. – Настоять, чтобы она подобрала себе какое-нибудь настоящее дело.
– Обсудим это вечером. К тому времени ты можешь и передумать. – С этими словами мать взялась за крышку ящика.
– Но… – начал отец.
– Спокойного дня, – сказала мать.
– Спокойного дня, – глухо отозвался из-под тяжелой крышки голос отца.
Сеси очнулась от глубокого, полного видений сна.
Взглянув на окружающую реальность, она в который раз решила, что ее особый, дикий и необычный мир куда предпочтительнее. Тусклые очертания песчаного чердака были знакомы ей до последней запятой, так же как и звуки, доносящиеся снизу, из Дома, который по вечерам, как правило, кипел деловитой суетой и переплеском огромных крыльев, но сейчас, в полдень, был окутан тишиной настолько мертвой, насколько это возможно в мире живых. Солнце не двигалось, словно прибитое к небу гвоздем, а египетские пески истомились в ожидании, когда же таинственная рука ее сознания начертает на них карту новых странствий.
Почувствовав это и поняв, Сеси с мечтательной улыбкой уронила голову на изголовье из своих же собственных волос, чтобы снова спать и видеть сны, а в снах этих…
Она странствовала.
Ее свободное, как птица, сознание легко скользило над цветами усаженным двором, над пыльными сонными улочками города, над сырой изумрудно-зеленой низиной, в широкий, всем ветрам открытый мир. День напролет она блуждала, не нуждаясь ни в каких дорогах, не повинуясь никаким заранее составленным планам. Вселившись в собаку, она сидела на солнцепеке, выкусывая из свалявшейся шерсти блох и репьи, грызла сочные, хрусткие кости, обнюхивала остро вонявшие мочой деревья, слушала лай других собак, носилась вместе с ними, широко, по-собачьи, улыбаясь. Это было больше чем телепатия – какой телепат может войти в дом по одному дымоходу и выйти по другому? Она вселялась в одуревших от безделья котов, в желчных старых дев и в первоклассниц, прыгающих на одной ножке по криво нарисованным на земле квадратикам, в утомленных любовников, отдыхающих на утренней постели, и в крошечный розовый мозг их нерожденного ребенка.
Ну а куда сегодня? Куда?
И она решила.
И стремглав, как ласточка из гнезда, вылетела из своего тела.
И в тот же самый момент в мирный, объятый тишиной Дом ворвался смерч бешеной ярости. Сбрендивший дядюшка, чья жуткая репутация заставляла всех прочих членов Семьи относиться к нему с ужасом и отвращением. Дядюшка из эпохи трансильванских войн, сумасшедший владетель ужас наводившего замка, который сажал своих противников на кол, чтобы они часами корчились в невыносимых муках, взывая к небесам о скорейшей смерти. Этот дядюшка, Йоан Ужасный, или, как еще его называли, Неправедный, прибыл из опасных дебрей Юго-Восточной Европы несколько месяцев тому назад, но в Доме не нашлось места для столь презренной личности со столь жутким прошлым. Семья была необычна, возможно, экстравагантна и даже до некоторой степени гротескна, но у нее не было ровно ничего общего с такой пагубой, с таким вселенским ужасом, как этот нелюдь с его налитыми кровью глазами и голосом палача, душегуба.