Дороги и судьбы - Наталья Ильина 29 стр.


"Не торопитесь? Тогда зайдем ко мне, это два шага - вот дом! "Москва. Улица Горького", звучит шикарно! Адрес это, знаете ли, не последнее дело". На лестнице: "Недавно купил по случаю наполеоновский стол... А квартира великолепная! Ну, да сейчас сами увидите!"

Мы поднимались на лифте, и весело мне было глядеть на знакомое лицо, на высоченный, с залысинами лоб, глубоко посаженные глаза, горбатый нос, морщины, сбегавшие от углов тонкого рта (ах, постарел, все-таки постарел!), и на большие, длиннопалые руки. Как я была благодарна судьбе, столкнувшей меня в этот жаркий день, в этом еще чужом мне городе, чужими людьми наполненном, с другом моих шанхайских лет, добрым, великодушным, наивно-хвастливым, по-женски тщеславным, по-детски способным приходить в восторг от чепухи и впадать в мрак тоже от чепухи. Актер. Богема. И пусть сейчас богат, а все равно - бессребреник!

Семья на даче, квартира пуста. Мне был продемонстрирован просторный кабинет: диван, кресла, рояль, великолепный, светлого дерева, письменный стол.

За полгода жизни в СССР я еще не видывала четырехкомнатных квартир, одной семье принадлежащих, и такой мебели не видывала, и я поражена, громко всем восхищаюсь, а хозяин радуется моему восхищению, как дитя.

Утром следующего дня я вновь явилась в этот дом, чтобы вместе с Вертинским ехать к нему на дачу. То было мое первое знакомство с московской электричкой и Подмосковьем: дачный поселок Валентиновка...

Перед домом с верандой зеленая лужайка. По ней бегут две маленькие девочки, устремившиеся навстречу отцу. Он наклоняется, подхватывает на руки одну, потом другую и так, держа их в объятиях, идет к крыльцу, а мне над его широкими плечами видны два повернутых к нему личика, два ангельских профиля, какие хорошенькие девочки (старшую я видела грудной, младшую вижу впервые), а я иду за ними, подобрав брошенную на траву авоську с продуктами, и слышу детский щебет и нежное мурлыканье отца. На крыльце молодая мать, рядом бабушка (далеко еще не старая бабушка), малюток опускают на землю, обнимают жену, целуют руку теще. Зеленые кроны деревьев на фоне безоблачного неба, и какие-то деревенские звуки, чириканье птиц, отдаленное собачье тявканье. Пасторальная симфония. Вертинский в роли дачного мужа (передаю бабушке авоську с продуктами), в роли нежного отца девчонки от него ни на шаг, так и лепятся, одна ухватилась за край пиджака, другая вцепилась в штанину. Сперва сидим на лужайке в плетеных креслах, затем зовут на веранду. На полу солнечные блики, на столе белая скатерть, тарелки с разной снедью ну и запотелый графинчик. Чокаемся. Как чокались сотни раз в "Ренессансе", в "Шехеразаде", в "Роз-Мари", где еще? Надышано, накурено, джазы, саксофоны, лиловые лучи прожекторов, разрезающие тьму, танцоры, жонглеры, "дансинг-герлс", "бар-герлс" - "ай-ай-ай, куколки, где вы теперь?".

Сквозь мелкие квадратные стекла веранды - зеленая лужайка, белые стволы берез, за столом детское воркованье, добрый голос бабушки ("Грибков, грибков еще возьмите!"), и где-то птицы поют. Сельская идиллия.

На следующий день Вертинский давал концерт в зале ВТО. Я сижу рядом с женой Вертинского, и она называет мне имена лиц, заполняющих зал... Это громкие имена знаменитых актеров, певцов, поэтов, и если какое-нибудь имя я слышу впервые, то все равно знаю, тот, кому оно принадлежит, тоже знаменит, ибо чуть не у каждого мужчины и у многих женщин значки лауреатов. Одна лишь я, по-видимому, не знаменита в этом зале, чем и выделяюсь среди присутствующих.

И когда на освещенной эстраде появилась знакомая фигура во фраке, послышался рояль, голос, мне вспомнился Харбин, белый зал Железнодорожного собрания, где я впервые увидела Вертинского, и показалось, что с тех пор прошла вечность, а всего лишь тринадцать лет! И еще мне увиделась ночная авеню Жоффр, осень, согбенная спина в коляске педикаба: это Вертинский из "Шехеразады" едет в кабаре "Роз-Мари".

После концерта мы ужинали в ресторане ВТО вместе со знаменитым Утесовым, его женой и дочерью, к нашему столику беспрестанно подходили еще разные знаменитости как мужского, так и женского пола, было много хорошо одетых дам, пахло духами, и мне казалось, что я лопала на Олимп, нахожусь среди небожителей.

Вот когда я догадалась, что проникнуть к "писателю с именем" мне поможет именно Вертинский. Он и помог. Очень охотно. Тут же, не успела я договорить, написал письмо своим хорошо мне знакомым крупным и острым почерком... С этим письмом я явилась к писателю, мне было велено оставить свою книжку фельетонов и вновь прийти через неделю. Книжка была прочитана, одобрена, писатель счел возможным рекомендовать меня в Литературный институт. Я была допущена к экзаменам.

Переехав в Москву, я стала бывать у Вертинского. Бывала вместе с другими гостями, бывала и одна.

Вечером телефонный звонок. Вертинский требует, чтобы я явилась к нему немедленно, безотлагательно. Когда такое приказание было дано в первый раз, я мчалась на улицу Горького, себя не помня, думала, что-то случилось, зачем-то нужна моя помощь... Позже требование срочно явиться меня уже не пугало. Знала: ничего не случилось. Просто у него пустой вечер. Ему скучно.

В квартире тишина, девочки спят, бабушки не видно, жена, поприветствовав меня, вновь удаляется в спальню (читает там полулежа), хозяин дома в прекрасном шелковом халате со стегаными отворотами мрачно сидит в углу полутемного, одной лампой освещенного кабинета. На столике два бокала, початая бутылка шампанского (его Вертинский предпочитал всем винам). И начиналось: "А помните?.. А помните?.." С кем еще в Москве мог он вспоминать вслух "Шехеразаду", "Ренессанс", хозяина-армянина, Левку, Гигу, цыган, красотку Машу (как плясала!), негра-пианиста из "Роз-Мари" (как играл!) и всю нашу бедную, шаткую, пеструю шанхайскую жизнь?

Казалось бы, скучать некогда. Концерты один за другим. Гастроли по всей стране: сколько-то месяцев в году этот старый человек проводил в поездках, в номерах провинциальных гостиниц, переносил сибирские жестокие морозы и среднеазиатскую жестокую жару. К этому еще работа в кино. Снимался в роли кардинала ("Заговор обреченных"), в роли князя ("Анна на шее"), и если не спас эти фильмы (спасти их, особенно "Заговор", не удалось бы никому!), то своим участием оба фильма украсил - актер, актер! Радоваться бы свободным вечерам, отдыхать бы, пить молоко (не шампанское!), рано ложиться спать - возраст почтенный! Но ночная жизнь, которую он столько лет вел, вошла в кровь отравой, пустых вечеров не терпел, стремился заполнять их либо шумным сборищем гостей, либо рестораном. К одинокому вечернему времяпрепровождению приспособлен не был. Тосковал.

Кончились годы скитаний, шаткости, неустроенности, бездомности. Этот бродяга "с душою цыганской" на склоне лет обрел семейный очаг, прочность, признание, материальное благополучие. А вот - тосковал. И только ли пустыми вечерами? И как вообще жилось ему душевно? Не знаю. Я видела его все реже.

Занята я в те годы была выше головы: училась, на жизнь зарабатывала (в журнале "Крокодил"), да еще роман "Возвращение" затеяла писать. Выше головы занят был и Вертинский, к тому же часто уезжал. Жизнь разводила нас в разные стороны.

Однажды кто-то из общих знакомых передал мне: Вертинский обижен, сердится - дескать, пропала, исчезла, знать о себе не дает. Меня кольнула совесть: обещала себе непременно позвонить ему, повидаться. Собиралась и прособиралась.

Он скончался в Ленинграде в 1957 году. Рассказывали: умер в гостиничном номере, куда перед тем как идти в ресторан с друзьями, зашел переодеться. Верен этот рассказ или нет - не знаю. Знаю одно: скончался скоропостижно, от долгой предсмертной болезни был избавлен.

Умер той легкой смертью, которую Поэт просил у Бога, той смертью, о которой все мы будем молить.

Моя неведомая земля

Любительские фотографии в альбоме матери: я, облаченная в белый медицинский халат, счастливо улыбаюсь, прислонясь к стволу березы. Лето, зелень. Сад при Институте ортопедии и восстановительной хирургии в Казани... Мы с дядей Иваном Дмитриевичем сидим рядком на диване, фон настенный ковер. Москва. Комната дядюшки в Гагаринском переулке. Снова я во весь рост, снимали издали, лица почти не видно, зато хорошо виден фон петергофские фонтаны.

Эти фотографии (их много!) и письма, написанные мною матери в годы нашей семилетней разлуки, позволяют мне ясно вспомнить то далекое время. Мать сохранила не только фотографии и письма, но и открытки, опущенные в почтовые ящики во время долгого теплушечного странствия из Находки в Казань.

Советское правительство взяло на себя расходы по отправке на родину бывших эмигрантов. Уезжающие (две с половиной тысячи семей) были разделены на пять групп. Первая покинула Шанхай в августе 1947 года. Последняя 30 ноября. Я уезжала с этой последней группой. Мы ехали пароходом до Находки, а оттуда железной дорогой в глубь страны.

Первое письмо датировано 6 декабря 1947 года.

"Пришли вчера поздно вечером, увидели огоньки. Сейчас утром стоим в бухте, еще не пришвартовались. Красиво и сурово: джеклондоновский вид свинцово-зеленое море, сопки, покрытые снегом. Плыли хорошо, если не считать двух первых дней: была сильная качка. Почти все женщины и многие мужчины лежали, болея морской болезнью. Похвастаюсь: я, хоть и чувствовала себя скверно, весь тяжелый понедельник была на ногах, даже работала на машинке в салоне парохода, машинка ездила по столу, а я старалась не глядеть в иллюминатор - там то море появлялось, то небо. Я обязалась выпустить стенгазету к пяти вечера вторника и - выпустила! Сама написала туда лишь маленький фельетон, занята была тем, что умоляла работать остальных, собирала разбежавшихся художников... Холодно. Всего 11 градусов мороза, но открытое море, ветер. А вообще, мамочка, все хорошо, у меня светлые надежды на будущее. Ведь я еду в страну, где от энергии, активности и труда человека зависит все!"

"12 декабря... Живем в Находке без особых удобств, но прилично. Но рада, что тебя тут нет. Летом здесь должно быть превосходно, а зимой не так уж весело. К морозу привыкла, почти не мерзну. Старикам и детям наша жизнь в бараках все же тяжела. То, что для меня интересное приключение, для тебя было бы нелегким путешествием. Морально чувствую себя прекрасно. Выпустила здесь стенгазету. Верю в социализм. Верю в себя".

В Находке мы непредвиденно задержались - уехали оттуда лишь в новогоднюю ночь 31 декабря. Это объяснялось сильными снегопадами, которые препятствовали движению железнодорожных составов. Мы пережили в Находке денежную реформу, отмену карточек и впервые приняли участие в выборах. Тяжелый багаж, сундуки и ящики огромных размеров (некоторые везли с собой мебель и даже рояли!) стояли на пристани под открытым небом, наши мужчины, охраняя эти вещи, дежурили круглосуточно, по очереди. Бараки были деревянные, сравнительно светлые, с двухъярусными нарами, в передней печка-плита. Топили ее дровами, и было тепло. Обжились. Расстелили на нарах свои одеяла, стало даже уютно. Непереносимой была лишь уборная - два дощатых промерзших строения, каждое на десяток "персон"... Погода стояла ясная, морозная, утром из всех труб шли розовые дымки. Здешний поселок с рынком находились далеко, бараки стояли в чистом поле, где беспрепятственно гулял ветер с моря, и было радостно открыть обитую войлоком дверь, очутиться в тепле, а на плите кипел чей-то чайник - чай мы пили постоянно.

В Находке нам дали список городов, где местные власти должны были позаботиться о репатриантах, обеспечить их работой, и, на первое время, жильем. Все эти города, за исключением Казани, были уральские и сибирские. Мы сами выбирали город, где хотели бы поселиться. Старики, женщины с малыми детьми и те, кто был слаб здоровьем, отправлялись из Находки обычным железнодорожным составом. Остальные ехали в теплушках.

"14 января 48-го года. Пишу на ходу поезда. Отправлю письмо из Омска, где мы будем, может быть, завтра утром. Нас в теплушках двадцать человек, плюс вещи. Тяжелый багаж едет в других вагонах. Спим бок о бок на нарах. С погодой везет! Так тепло, что мы с Юрой и Ромой два раза ехали на площадке вагона. Имена у станций зловещие: "Зима", "Тулуп", а температура семь градусов! А говорят, бывает и 40 и 45! Едим варенец, простоквашу, масло... Денег у нас хватает... Много говорю с местными жителями. Все очень довольны денежной реформой и отменой карточек. Красота вокруг удивительная. Леса. Поля. Деревни, занесенные снегом. У меня чувство, будто все это я уже видела, все мне знакомо, все родное. Не волнуйся обо мне. Каждый день благодарю Бога, что я поехала, что я в России".

(Рома, брат моей школьной подруги, знаком был мне с детства. Его семья - беременная жена и теща - уехали из Находки раньше нас, обычным классным вагоном. Рома с тех пор так и живет в Казани, он известный там врач, сейчас отец взрослых детей. С Юрой мы подружились в Шанхае в годы наших "возвращенческих" настроений. В середине пятидесятых годов Юра из Казани переехал в Москву, его ценят как первоклассного переводчика на английский язык. И он тоже отец взрослых детей.)

Были мы молоды, совершенно здоровы, трудности пути не смущали нас, все было интересно - мы впервые видели страну, в которой родились. Воспринимали ее, однако, по-разному. Пейзажи напоминали мне картины русских художников; бревенчатые избы, синеющий вдали лес, снежные поля - вызывали литературные ассоциации, я растроганно шептала блоковские строки: "Приюти ты в далях необъятных! Как и жить и плакать без тебя!"

С Юрой дело обстояло иначе. Он, воспитанник тяньцзинского католического колледжа, в то время английский язык знал лучше, чем русский. В Шанхае, где Юра служил в иностранной фирме, кто-то дал ему прочитать "Манифест Коммунистической партии". Отсюда все и пошло. Юра стал читать исключительно марксистскую литературу, это стало его религией. У него был темперамент проповедника и нетерпимость фанатика... Помню, как я была поражена, услыхав от него, что Уинстон Черчилль - дурак. Да. Дурак. Логика была такова: капитализм обречен, мир идет к социализму, вот ход истории, и глупцы те, кто этого не видят. Русской литературы в католическом колледже не "проходили", она Юру миновала, да и вообще его рационалистическому складу искусство было чуждо. Волновавшие меня леса, поля и избы Юру не трогали. Он не в Россию ехал. Он ехал в страну, которая первая из всех стран мира решилась перейти от слов к делу, на практике испробовать великую международную систему - социализм.

А Рома? Он был ироничнее и сдержаннее нас. Его реакции, его впечатления в памяти не удержались.

"Много беседую с местными жителями",- сообщила я матери. Интересно, что именно я имела в виду? На пути мы встречали лишь замотанных платками баб, выходивших к эшелону с кусками замерзшего молока и кастрюлями вареной картошки. Глядели на нас изумленно: одеты мы были престранно... Летом 1947 года в Шанхае по дешевке распродавалось американское военное обмундирование - полушубки, грубые рыжие полуботинки, брюки защитного цвета, а также зеленые армейские одеяла и полотенца. На многих из нас были удобные в пути, теплые легкие полушубки, внутри мех, сверху брезент, а на спине намалеваны черные несмываемые буквы: U.S.N. (Юнайтед Стейтс Нейви флот США). Женщины в брюках, невиданная обувь, эти буквы на спинах - было от чего прийти в изумление. Старушка, у которой я покупала однажды молоко (ах, чудесная старушка, морщины, выцветшие голубые глаза, а под вязаным платком еще и белый!), прошамкала: "Милые ж вы мои! Вы кто ж будете? Не французы?" - "Какие французы? Русские мы, бабушка, русские!" - твердила я, с наслаждением повторяя слово "русские" и едва удерживаясь, чтобы не обнять старушку. "Откуда путь держите?" - "Из Китая".- "Ишь ты! А хлеб белый там есть?" - "Есть, бабушка".- "Чего ж уехали?" - "Но... Но мы в России хотим жить!" - я тут несколько сникла, меркантильность собеседницы огорчила меня - разве хлебом единым? "Так, так",- неопределенно пробормотала отсталая старушка...

В Свердловске мы стояли пятеро суток, большая часть репатриантов нашей группы там оседала, две или три теплушки, направлявшиеся в Казань, отцепляли, прицепляли к другому составу, перегоняли с одних путей на другие. Утром мы выскакивали из теплушки на паутину рельсов. В этом уральском городе поздно рассветало, лишь взглянув на небо, мы видели светает, а среди товарных составов темно по-ночному, мы брели в потемках, держась за руки. В темном лесу бродили неизвестные личности, жаждавшие чем-нибудь поживиться у странных приезжих. Нас окликали: "Граждане! Продать ничего не желаете?" Мы желали. В крупные города наш эшелон попадал обычно ночью, до Свердловска городов при дневном свете мы не видели, только деревни, станции, полустанки. А тут, погуляв в первый день по улицам, нам, всем троим, захотелось вкусной еды, музыки и вообще красивой жизни... Вот мы однажды и продали бродившим среди составов личностям свои наручные часы. Юра и Рома сделали это, не дрогнув, а я заколебалась - как же теперь без часов? Покупатель ободрил меня словами: "Ничего, гражданочка, новые будут. В своем отечестве не пропадете!" Очень пришлись мне по душе эти слова, я не раз цитировала их в письмах. Я в своем отечестве. Я не пропаду.

"22 января 48-го года. Свердловск... Семнадцатого декабря были отменены карточки, жизнь на глазах становится легче, лучше..." (С чем, интересно знать, я сравнивала? Что я знала о жизни при карточках?)

"Какая должна быть здоровая экономика, чтобы после такой войны так скоро, так ощутимо облегчить жизнь людей! Магазины Свердловска завалены продуктами: сыр, масло, варенье, конфеты, хлеб, мясо... Итак, обилие - это первое, что нас радостно поразило. Второе - истинная свобода и демократия. Мы, репатрианты, полноправные граждане нашей страны и можем свободно разъезжать по всему Советскому Союзу. Мы как все, мама! Не будет больше комплекса неполноценности, который нас мучил в Шанхае, где мы были "граждане без национальности", "белые второго сорта"..."

Назад Дальше