Меньше всего, Настя, я хотел бы погибнуть напрасно, по глупой случайности, не успев заслужить даже памяти.
Но ты не бойся, я не погибну. Просто я вдруг ясно понял, что я делаю, все мои снимки, фотографии и даже мои письма к тебе не должны пропасть. И должно их быть как можно больше. Жаль, что пленка почти кончилась. Успею отснять лишь несколько кадров. Хорошо бы сверху – предыдущие, о которых я тебе писал, получились очень темные и невнятные. Жаль, кадры пропали.
Мы по очереди, как и предполагалось, дежурим на крыше. У мамы это называется „ловить зажигалки“. Не поймали пока ни одной, пока вся смерть мимо летит – это опять-таки по словам мамы. Она молиться начала. Ставит на книжную полку старую открытку с видом Спаса-на-Крови, шепчет и крестится. Не помню, чтобы такое было раньше. Папа отворачивается, но не протестует.
Сверху отчетливо видно, что город в кольце, в огненном. Вокруг горит – поселки, дальние окраины, станции с поездами. Но школьные занятия все равно, говорят, скоро начнутся. Я был в нашей школе. В кабинете директора стоят два мешка яблок – родители Киры Лукьянова привезли из Рыбацкого, где его дед с бабкой живут в староверческой общине – там большой сад (а сам Кирка в эвакуации на Урале), и наша Лидия Сергеевна выдает каждому, кто пришел, по пять штук маленьких полосатых яблочек в черных отметинах. Была еще сушеная рыба, но немного – до меня всю раздали.
Лидия Сергеевна спросила: где же Настя Афанасьева? Вы ведь всегда вместе. Что я мог ответить? Сказал: на гастролях, танцует. Лидия Сергеевна промолчала и потерла висок своим обычным жестом, по-моему, просто не знала, что сказать. Не понимаю, как я пойду в школу без тебя. Наверное, не пойду.
Яблоки я принес домой. По одному съели мы, взрослые, два отдали Володьке. Уже всерьез не хватает продуктов. Иногда тетя Надя кое-что приносит из госпиталя – сахар, хлеб, немного растительного масла в мерной бутылочке, из каких кормят младенцев. Один раз принесла даже какао-порошок. У нее, кроме карточек, еще небольшой паек, и она подкармливает Володьку. Говорит, что еще слишком мал, чтобы голодать, – будет плохо расти и останется болезненным и очень нервным. Тетя Надя домой теперь только заходит, она окончательно поселилась на работе, ведь не всех раненых успели эвакуировать, очень многих, тех, кто ранен тяжело, просто нельзя перевозить – не переживут. Больных намного труднее стало выхаживать – на плохом и скудном питании. Лекарств тоже мало.
Еще такая новость. Я встретил нашего физкультурника Геннадия Степановича. Я его, правда, не узнал, настолько он изменился. Постарел, худой как щепка, морщины обвисли, он почти без волос, а оставшиеся – белые. Опирается на палку. Палка – прямо посох из соснового сука. Я бы прошел мимо, но он меня окликнул: Январев Михаил! Я сказал: здрасьте, но только потом узнал Гену.
Он, оказывается, и наш пионервожатый Аркаша Зорин (помнишь его?) водили в поход кружок юных следопытов – семиклассников. Они уехали в конце июня и довольно далеко, к Сиверской, где летние лагеря. У Сиверской аэродром, и поэтому, наверное, бомбить начали чуть ли не сразу после объявления войны, но кто же знал? Дачники отправлялись, не задумывались, и местные жители везли необходимое из города. Гена говорит: на поезде ехали, вроде гроза. А приехали, поняли, что бомбежка, – и в поселке страшновато оставаться, и возвращаться – вдруг и поезда будут нарочно бомбить. Они остались, надеясь переждать. Прожили недели две. А тут установка – пионерам выслеживать по лесам диверсантов. Там и правда был выброшен немецкий диверсионный десант. И школьники должны были выслеживать. И выслеживали – все же Гайдара читали, „Тимура и его команду“, или фильм смотрели.
Однажды всем отрядом и наткнулись. Но что дети против вооруженных диверсантов? Это ведь не кино.
Гена говорит, удивительно, что никто не погиб. Как убегали, отползали, как скрывались по оврагам, говорит, не рассказать. Диверсанты ведь не должны были их отпускать, иначе найдут место их высадки и выследят.
Дорога к лагерю была отрезана, слишком рискованно было возвращаться. Поэтому Геннадий Степанович с Аркашей решили идти в обход. Еды у них было по два сухаря на нос – малый паек. Да земляника кое-где. Ну и родники спасали – питье вместо еды. Плутали двое суток. Семиклашки ослабели. Потом вышли к маленькой деревне, там их напоили молоком, накормили. Но оставаться не пригласили, разрешили только переночевать, потом дали с собой хлеба не очень много и на телеге подвезли, сколько хватило дороги, Гена говорит, километров пятнадцать. Велели идти лесом, по солнцу. Опять шли двое или трое суток. Вышли, наконец, к шоссе. Побрели по лесополосе. Вдруг вой – все ближе и ближе. Немец летит. И взрывы где-то впереди. Это он автоколонну бомбил.
Про то, что они там нашли, Геннадий Степанович говорить не хочет. Говорит, что на автобусах ехали в эвакуацию женщины и дети. В живых осталось пятеро малышей и две женщины, воспитательницы детского сада. Их взяли с собой. Одна из женщин потом не захотела жить. Через день на рассвете Аркаша нашел ее повесившейся в лесу, недалеко от стоянки.
Они все-таки добрались до станции – вышли к Сиверской, сделав огромный круг. А там уж все их похоронили, думали, что поубивали немцы…
Палка-посох, с которой ходит теперь Геннадий Степанович, помогла, когда забрели в болото, он нащупывал ею дорогу. Говорит, теперь с ней не расстанется. А Инесса Генриховна умерла, когда он пропал.
Настя, наверное, таких историй великое множество. Когда говоришь с людьми, можно услышать самые необыкновенные вещи. А мы-то все книжки читали и восхищались и мечтали о путешествиях и приключениях.
Я бы и сейчас не прочь пуститься в путешествие, но предпочел бы пойти на фронт хоть кем, хоть санитаром. Но теперь я понимаю, что никакой романтики в войне нет. Война – это проклятие, сумасшествие. Человек превращается в дикого зверя или в гадину ползучую. Как этого избежать?
Вот и все, Настя. Таким вот длинным получилось письмо. Когда-то я еще смогу тебе написать? Одно мне ясно – встреча наша откладывается надолго, и от этого больно. Но она состоится, состоится вопреки всему. Мы снова пойдем с тобой вдоль Фонтанки к Невскому и будем смотреть на клодтовских коней. Где-нибудь по пути я обязательно поцелую тебя, и пусть видят.
Ты снишься мне, Настя.
Мы встретимся и, уже взрослые, поженимся. Через семь лет или через семьдесят, это уж как получится…»
Весь остаток августа Ася частенько ранним вечером отправлялась на прогулку. Выходила на Каменноостровский и привычным маршрутом двигалась к той великолепной городской местности, где сливаются речки, соседствуют горбатые мостики, сонно шумят старые-престарые деревья садов, а рыжие стены Михайловского замка, вписанного в широкую перспективу, создают особый душевный комфорт, ностальгический и полный достоинства.
По прибытии к месту свидания Ася час-полтора бродила кругами, вертела головой, чтобы не проглядеть своего истинного избранника, и, отчаявшись, заставляла себя возвращаться домой. Кое-кто принимал растрепанную девчонку с несчастными глазами за ненормальную потеряшку и жалел в глубине души, кое-кто, рассуждающий недоброжелательно, видел в ней неумелую начинающую путанку низкого пошиба и спешил осудить, бросал вслед, а то и в лицо гадкие реплики или делал непристойные предложения. Но Ася не обращала внимания, ей было не до того.
Два-три дня по разным причинам Ася не смогла отлучиться из дома и тиранила домашних дурным настроением, мрачным видом и злыми речами сквозь зубы. Она жила в страхе, что именно в эти дни должна была состояться желанная встреча, а она, выполняя досадные требования родителей, например запрет выходить из дому без видимой причины в сильный дождь, упустила свое счастье.
Она по-прежнему встречалась с Микки, привыкла к нему, к его ласке, как подобранная чужим заблудившаяся кошка. Однажды он привел ее в коммунальную студию на Крюковом, где у него, как и у всех прочих, был свой закуток, заваленный картоном для паспарту и рамочек и – интимно темный. Намерения у Микки были, видимо, самые серьезные и взрослые, но помешала ворвавшаяся откуда-то с крыши компания, и все отправились на Галерную, на фотовыставку – хвалить друг друга. Ася с выставки улизнула, прибежала домой, а потом ревела в своей комнате. Объяснять свою истерику она не хотела и самой себе, не то что обеспокоенному деду.
Начался учебный год, солнце сентябрьское мягко сияло, осенняя позолоченная грусть охватывала город, первые листья полетели, подхваченные обленившимся ветром, и ложились на голубые от неба тротуары, на зелень газонов, на клумбы в последнем, но ярком цветении и Асе на душу.
Ася, чувствуя себя обманутой, нарядилась в черное и совсем перестала улыбаться. Тем не менее она продолжала ходить на свидания, назначенные ею самой, но чертики в ее глазах перестали быть дерзкими и нахальными – опечалились.
Начался учебный год, солнце сентябрьское мягко сияло, осенняя позолоченная грусть охватывала город, первые листья полетели, подхваченные обленившимся ветром, и ложились на голубые от неба тротуары, на зелень газонов, на клумбы в последнем, но ярком цветении и Асе на душу.
Ася, чувствуя себя обманутой, нарядилась в черное и совсем перестала улыбаться. Тем не менее она продолжала ходить на свидания, назначенные ею самой, но чертики в ее глазах перестали быть дерзкими и нахальными – опечалились.
После пребывания в грозу на крыше Майк сглупил – он не изменил своей привычке забегать к деду Владимиру, чтобы обогреться и подсушиться. После приключения чувства и мысли Майка были несвязны, полный сумбур царил в голове и в сердце. Ноги же сами понесли на улицу Глинки, в дедову квартиру, во всегдашнюю обитель утешения и поддержки.
Мудрый старый дед, разумеется, все понял с первого взгляда.
– Так-с, – прошипел он ехидным тонким голосом, оглядывая насквозь мокрого и грязного внука. – Стало быть, огонь прошли, чуть мозги не изжарив, а теперь еще и воду. Насколько бурную, могу лишь догадываться. Осталось загреметь под фанфары. Как с фанфарами?
Майк пожал плечами и улыбнулся настолько заискивающе, насколько смог. С него натекла лужа на пол прихожей, а дед развернулся и молча ушел. Потом вернулся с водочным старорежимным лафитничком, в который было налито пятьдесят граммов коньяку. Он всегда пил, не смущаясь, из чего удобнее, а из коньячного пузатого стекла пить, говорил, неудобно, нос мешает. И коньяк он пил, как водку, – залпом, и закусить мог соленым огурцом, что, по мнению его сыновей, не лезло ни в какие ворота, но коньяк с лимоном – вроде бы изобретение последнего императора – дед считал пошлостью и декадентством.
Лафитничек дед опрокинул, демонстративно держась за сердце.
Майк молчал и переминался с ноги на ногу. Ему было мокро и холодно. И стыдно перед дедом.
– Не говорил ли я тебе, подлецу, что на порог не пущу?! – начал дед. – И ты еще смеешь являться сразу после своего преступления?! Смерти моей хочешь, негодяй! Я так и знал! Вон!!!
– Ну я пошел, дед… – повернулся было растерянный и расстроенный Майк. Дед еще никогда не встречал его так.
Дед, поняв, что с гневом переборщил, вновь схватился за сердце, а второй рукой, не выпуская порожнего лафитничка, – за Майково плечо, согнулся и очень натурально простонал.
– Дед! Скорую?! – всполошился Майк.
– Отстань, – велел дед. – Веди меня в кресло. Только сними свою ужасную обувь. Не мог заранее воду вылить, не входя в дом?
Майк понял, что худшее позади. А спектакль – что ж? Поделом ему – чуть не угробил любимого деда.
Дед рухнул в кресло, больше похожее на диван, и протянул Майку рюмку – рукой дрожащей и слабой.
– Что?! Еще?! – изумился Майк.
– Издеваемся?! – прошипел дед. – А! Впрочем, все равно помирать… Налей, но не до краев. А сам – в душ. И погорячей. Простудишься еще. Халат – как всегда, твой дежурный. Полотенце в комоде, сам найдешь. Казнить потом буду.
Но после коньяка дед Владимир помягчел и даже возгордился: вот какой у него внук – героический. Полез на мокрое железо в грозу. Оно, конечно, дурь невыразимая, но ведь цель была благородной – ради искусства.
– Надо бы учредить особую премию фотографам и операторам – за героизм, проявленный при экстремальных съемках, – рассуждал дед. – Как считаешь? Хотя нет. Безмозглые юнцы полезут рекорды ставить. И так-то неумеренно резвы. Сколько горя родителям!
А Майк, внимая дедовым рассуждениям, пил чай с прославленным «бальзамчиком» и дрожал – простудился.
Безобразно простудился. Не идти же на предполагаемое свидание со шмыгающим носом и слезящимися глазами. Поэтому к Летнему саду Майк выбрался только в один из первых дней сентября. А начало учебного года он попросту прогулял – снимал городские предосенние настроения. К тому же прогулки на теплом воздухе хорошо помогали от простуды.
* * *Ася, весьма грустная, стояла у решетки набережной. В руках она вертела начавшую желтеть дубовую веточку с желудями. Веточку она подобрала, когда та упала ей под ноги. У дубов очень хрупкие веточки, легко ломаются и сбиваются ветром. Веточку Ася намеревалась донести до дома и поставить в вазу.
Размышления Асины были тяжкими. Она жалела Микки, который под влиянием ее капризов и настроений, которые она ему никак не могла объяснить, стал больше похож на человека, а не на обожающего весь мир щенка. Микки признался ей в любви – в довольно мрачных выражениях, что Асе понравилось. Но гораздо меньше ей нравилось то, что он ждал от нее ответа, определившего бы их отношения. Но какие отношения могут быть с тем, кто не столько фотографирует, сколько клеит рамочки? Эти рамочки Асю обижали, хотя она и понимала, что нет в этом ничего дурного – ну зарабатывает человек. Синица, которая стала мегерой, похвасталась Асе, что Микки приглашал ее как-то раз в шведскую кондитерскую на Большом и очень шикарно угощал. На рамочках заработал. Ася такие приглашения не принимала.
И все же она жалела Микки, но еще больше жалела о своей мечте, о мире, в котором, казалось бы, прижилась, о мире, который сулил главную встречу ее жизни. Вот и выбирай теперь: между Микки, мечтой и… Мойкой, что ли?
По черной воде плыли желтые листья. Печальное зрелище.
Сбоку сверкнула короткая молния, и Ася возмущенно обернулась, сверкнув глазами не хуже фотоблица.
– Привет, – сказал мальчишка ее возраста, – я тебя нашел.
Ну что же. Они встретились, эти двое. Ведь и они, и мы так долго ждали этой встречи. Стало быть, она не могла не состояться. К чему бы тогда вся наша повесть? Зачем бы мне огород городить?
Не знаю, поверите ли вы, искушенный и недоверчивый читатель, что встреча эта состоялась не только на страницах повести, но и на том самом месте напротив Летнего сада в первых числах сентября два года назад. Не знаю, поверите ли, но не моя задача – убеждать, я ведь не журналист и не политик. Я, скорее, летописец. Моя задача – излагать. Описываю то, что видел, и то, что мне рассказали и доверили изложить герои этой повести, ставшие моими друзьями. Не обошлось, конечно, без домыслов и преувеличений, но это уж как водится, такова уж природа художественного произведения, закон жанра и так далее.
Ну-с, они встретились. Как я уже поведал, в начале сентября…
Ася смотрела во все глаза: умеренная улыбка, хвост на затылке, клетчатая рубаха, широкие короткие штаны. И здоровенная камера на груди.
– Привет, я тебя нашел. Удачный сейчас кадр получился. Потому что случайный и без всякой позы. Ты вообще фотогеничная.
Ася смотрела очень недоверчиво – мало ли кто клеится. Фотогеничная, видите ли. Такое мы уже слышали, было дело. Видали мы подходцы и покруче.
Но что-то уже просыпалось, прорастало. Надежда, зачахшая было, словно растеньице, разворачивала зеленые листочки. Дух захватывало. Ася смотрела, разглядывала, искала знакомые черты. Прямые брови – прямо из памяти, и прищур глаз – тоже. Пожалуй, много общего. Только он был более… более ярким, что ли? Ну кончено, подумала она, более ярким, чем старые фотографии. Чем пожелтевшие и обугленные по краю письма. И более живым, чем в ее воображении.
– Меня Михаил зовут… Майк.
Ася к тому моменту уже была уверена, что прозвучит именно это имя. Ну пусть вариант имени.
– Мне Миша нравится, – сказала она. Получился тихий лепет. – Можно? И потом – так привычнее.
Он не удивился, что – привычнее, и просто кивнул. Знакомы-то они давным-давно.
– Я Ася. Настя.
– Настя, – выбрал он.
– Здравствуй, – было произнесено.
Здравствуй. Слово это, так давно сберегаемое, отомкнуло некие врата, и жизнь началась.
Жизнь началась – выбралась из норки, расправила острые крылышки и, не раздумывая, бросилась в белый день, словно ласточка-береговушка.
Настя чуть не плакала от любви, но и улыбалась. И зубки были белые и влажные. Она хотела быть привлекательной, нежной, соблазнительной. Щеки горели. Множество слов рождалось, но слишком сумбурной была бы речь, если бы она решилась заговорить. Но она слушала, и слушала очень внимательно то, что рассказывал ей Миша. Все больше и больше Настя убеждалась в том, что ее вела судьба, пусть через испытание, что вера ей была подарена не напрасно.
Они шли вдоль Фонтанки к Невскому, и он, немного еще опасаясь, что все же будет принят за уличного приставалу, рассказывал ей о себе и о своей семье.
– …фотография, художество – это наше семейное дело, традиция, наследственная склонность. Отец у меня самый, что ли, современный в семье. Он занимается компьютерным дизайном и с помощью всяких там технологий рисует книжные обложки. Особенно любит фэнтези рисовать. Ты, если увлекаешься, хоть раз держала в руках какое-нибудь издание с его иллюстрацией. Фамилия Январев тебе ничего не говорит?
Настя даже остановилась. Посмотрела в лицо – глаза стали огромными. Взволнованно ответила: