Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 28 стр.


Настя даже остановилась. Посмотрела в лицо – глаза стали огромными. Взволнованно ответила:

– Очень… много говорит.

– Вот видишь. В общем, Павел Январев – мой отец. Дед Владимир назвал его в честь своего отца, который умер в блокаду, а дед был еще маленький. Дед – фотограф известный. У него даже несколько альбомов издано. Самый клевый – «Путешествие из Петрограда в Ленинград». Это он продолжил дело своего старшего брата. И в честь дедова брата меня назвали Михаилом. И фотография – мое любимое дело. Я старые технологии люблю – возиться с пленкой, проявителем, подбирать бумагу, комбинировать изображения. А мой дядька, дядя Саша, младший брат отца, тоже художник. Но он – просто художник, живописец. Окончил Академию художеств и технику не любит, только краски, холсты, бумагу. Дед хотел назвать его Максимом, в честь своего дяди, брата его отца, но там какая-то семейная сцена произошла, бабулька моя, как его родила, так и воспротивилась – назвала сына Александром в честь Вертинского, в которого была влюблена, сама была актриса…

Осень тянула тонкие паутинки, соединяя времена. Редкие листья – золотые лодочки воспоминаний – легко плыли по Фонтанке, как годы назад.

– Мы сейчас идем по своим следам, – вдруг сказала Настя. – От Летнего сада по Фонтанке к Невскому. Миша и Настя. Тебе ни о чем это не говорит? – взволнованно спросила она.

– По своим?.. – растерянно переспросил он. – Ты ведь здесь часто бываешь? Я иначе бы тебя не нашел. Я надеялся найти, потому что…

– Конечно, ты надеялся! – перебила Настя. – Потому что иначе и быть не могло. Миша, отведи меня к своему деду. Познакомь нас.

– К деду? – немного растерялся Миша. Он-то сам всегда бежал прежде всего к деду, со всеми своими проблемами или просто так, по настроению, но его удивил Настин порыв. – Именно к деду? Хочешь, я тебя познакомлю с родителями? Правда, по отдельности. Они вместе не живут…

– К деду, – решительно подтвердила Настя. – К твоему деду Владимиру. Я потом объясню. Ты поймешь.

Оба они не испытывали сомнений во взаимной склонности, потребность в любовных признаниях отпала в первые минуты встречи, как и недоверие, настороженность, естественная для только что познакомившихся людей. Они шли по городу, держась за руки. Вели несвязные, но очень важные разговоры о вещах вечных и преходящих, о жизненных странностях и неустройстве, обусловленном не чем иным, как гравитацией. Ведь как хорошо было бы летать! Или пронзать время так, словно время – это пространство.

Миша и не подумал предупреждать деда о визите. Ему это и в голову не пришло просто потому, что никогда раньше он не делал ничего подобного. Дед теперь нечасто отлучался надолго. Поэтому Миша просто являлся в любой момент и всегда мог рассчитывать на гостеприимство. Вот и привел девушку, без которой уже не мыслил своего существования.

Дед открыл, и Миша пропустил вперед Настю.

– Здравствуйте, милая девушка, – сказал дед. – Если бы я заранее знал о вашем визите, я купил бы торт и букет, надел бы лакированные туфли, галстук-бабочку и смокинг.

– Откуда у тебя смокинг, дед? – спросил Миша, смущенный необычным приемом. – Что ты выдумываешь? Это Настя.

– А я – Володя, – сказал дед, демонстративно не глядя на внука. – Рад знакомству. Прошу в дом.

Деда застали в полупараде, то есть в отглаженных брюках и в белой рубашке и за рюмочкой: знаменитый лафитник был полон. Нет, на этот раз не коньяка, а водочки. Присутствовала также сковородка с жареной картошкой, на тарелке лежал нарезанный кружками соленый огурец, на другой тарелке помещалась плоская пластиковая банка с селедкой матье в укропном соусе, черный хлеб, неровно накромсанный тупым ножом, сложен был в небольшую плетенку.

Компанию деду составляла довольно большая, видимо увеличенная с открытки фотография юноши, собственно даже мальчика. Фотография прислонена была к початой бутылке.

– Это мой старший брат, – объяснил дед, заметив Настино внимание к портрету. – Сегодня годовщина смерти. Обычно не отмечаю, а сегодня вот вспомнил. Стало быть, он знак подал, надобно отметить, вспомнить.

– Это он, – сказала Настя. – Точно, он. А я – Настя.

– Я запомнил имя, еще не выжил из ума, – проворчал дед. Потом помолчал, взглянул, опустил глаза и быстро взглянул еще раз. – Настя была, – изрек он, к полному недоумению внука. – Была Настя. И если прибрать волосы, то даже некоторое сходство обнаруживается. У меня зрительная память фотографа. Мишка, – впервые обратился он к внуку, и в голосе его звучало волнение, – Мишка, я, конечно, слепой старый хрен, но… кого ты привел? Достань малиновый альбом. Бархатный. Тот, на котором медальон с Исаакием.

Так что вы сказали, девушка Настя? Вы сказали – «это он». Почему еще? Что за «он»?

– Вы только не волнуйтесь, – заговорила Настя. – Он, – указала она на портрет, – Миша. А вы – маленький Володька.

– Дерзость какая – «маленький Володька»! – Дед Владимир вдруг так распереживался, что задрожали руки. – Мишка, кого ты привел?! И скоро ты там с альбомом?

– Дед, – донесся голос из другой комнаты, называемой дедом «салоном», – у тебя тут полка съехала. Я достаю так, чтобы все не обрушить.

– О господи! С какой стати я «маленький Володька»? С чего ты взяла?

– Вас возили на дачу, лечили и подкармливали. Я из писем все знаю. Из его писем, – кивнула она на портрет, с которого не сводила глаз.

– Какие такие письма? Кому он мог писать?

– Насте. Моей прабабушке.

– Была Настя, – повторил дед. – Она пропала на войне. Но, стало быть, нынче вернулась…

Из «салона» послышался грохот, и в дверном проеме появился Миша с толстым альбомом в руках. Разговор он слышал, поэтому недоумевал.

– Я объясню, – сказала Настя, глядя. – Только позвоню своему деду. Он приедет и привезет письма. И фотографии.

Дед! – кричала Настя в трубку. – Дед, они нашлись, маленький Володька, он совсем старый, и Миша. Бери письма, Настин дневник и лети!

Дед прилетел по названному адресу.


Круг времен замкнулся. Было много волнений, семейных встреч, воспоминаний, сопоставлений.

Дед Владимир рассказывал так:

– Помню, Мишка много носился по городу со своим фотоаппаратом. Несмотря на то что у него был пропуск, дело было опасным, потому что куда он только не лез очертя голову. Один раз привели его домой чуть ли не за ухо – понесло на заводскую трубу, панораму снимать. Как пробрался на завод, расспрашивали. На такие проникновения его пропуск права не давал. Я знаю, что он на фронт хотел – мне проговаривался. Что еще? Да, в общем, все в письмах. Все знали, что они с Настей влюблены. А погиб он при одной из первых сильных бомбежек. Отец был на работе, Мишка неизвестно где, мать волновалась, и мы припозднились с бомбоубежищем. Тревогу объявили, метроном стучал в сердечном ритме – отец очень метроном не любил, болел сердцем, а мама все ждала. Когда завыло и загрохотало совсем близко, она меня подхватила, и мы понеслись в убежище. Пересидели. Когда объявили отбой, пошли домой, понятное дело. А у дома, того самого, с башнями, от сотрясения оползла стена, держалась правда. Это первое, что мы увидели еще издалека. А потом подходим ближе, и – на всю ширину Большого проспекта, прямо перед нашим фасадом бомбовая воронка. В общем… Мишку – на куски… Его санитарная дружина собирала, и обломки его фотоаппарата похоронили вместе с ним, недалеко, на Смоленском.

Мать не сошла с ума и выжила только потому, что был я, ее любимец. А отец умер, когда в ноябре начался уже отчаянный голод. Он был нездоров, горевал до забытья – Мишка был его любимец. И отец умер, избежав блокадных унижений. Какое-то время удавалось это скрывать, и мать обманно получала его карточки. Все тогда выживали как могли. Какой там героизм, просто выживали. Как сорняки выживают в любых условиях. Сознания для этого не нужно, жизнестойкость нужна. И дай Бог сохранить долю порядочности…

Как мы потерялись? Нас, соседей, расселили, потому что дом грозил обрушиться после бомбы, погубившей Мишу. Мать Насти жила в больнице. Позднее искать ее недоставало сил. И как-то все забылось после войны. Мать пошла работать в ателье – рукодельница была. На дому тоже шила, чтобы меня обеспечить. Немного помогал дядька Макс, приохочивал меня к фотоделу. И не зря, спасибо ему.


Настин дед рассказывал:

– Знаю только, что, когда мать вернулась в Ленинград, уже в конце войны, она, протанцевавшая по госпиталям и фронтовым площадкам несколько лет, думать не могла о балете. И здоровье было подорвано – разъезды, плохое питание, изматывающие репетиции… Она стала врачом – пошла по стопам своей матери. Почему не искала, могу только предполагать. Наверное, Надежда, бабка моя, рассказала ей о гибели Миши, и на этом все кончилось. А мама все в себе держала, хоронила в сердце. Я о первой ее любви узнал только после ее смерти, когда нашел военный дневник. Бабушка Надежда умерла еще до моего рождения, потому тоже ничего рассказать не могла…

Восьмое письмо

(вместо эпилога)

Два года прошло. Или семьдесят лет.

Настя и Миша помолвлены и собираются пожениться. Настя, отказавшись от намерений поступить в медицинский институт, учится на историческом факультете, Миша – в Университете кино и телевидения, где изучает технологии фотоматериалов. Их родные не слишком приветствуют ранний брак, считают, что сначала нужно бы закончить образование. Но Миша и Настя вместе уже два года, современную молодежь не смущает добрачная близость. Они влюблены не меньше, чем в первые дни знакомства.

Скоро выйдет из печати альбом с предблокадными фотографиями того самого Миши Январева. Дед Владимир и его сыновья приложили немало сил для того, чтобы подготовить альбом к изданию.

Осталось сказать, что история эта не была бы записана, если бы Настин дед, мой соседушка и приятель, как-то в мае, когда травой прорастает будущее и проливается дождями прошлое, размывая границу времен, не зашел ко мне по какому-то коммунальному поводу, не остался бы на чай и не рассказал об удивительном и всепоглощающем увлечении своей внучки прабабкиным дневником.

– Совсем в твоем духе история, – закончил свой рассказ Андрей.

– Ага, обожаю такие.

– Ну и?.. – Он смотрел на меня с непонятной хитрецой.

– Что – ну и?

– Писать про это хочешь?

– Хочу!

– Вот к этому-то я и подводил! – Сосед радостно хлопнул в ладоши и потянулся за пластиковым мешком, который принес с собой. – И материалы все здесь: мамин дневник, Мишкины письма, фотографии, записки Аськины… в смысле Настины, все никак не привыкну… И еще… – добавил он с некоторым смущением и вынул из пакета нетолстую папочку. – В общем, пока у внучки вся эта, как они нынче выражаются, «тема» происходила, со мной тоже стали случаться всякие любопытности. Знакомства, разговоры, совпадения – и все как-то… скажем так – параллельно. Тоже война, блокада, связь поколений, невероятные совпадения и неслучайные случайности. Словом, узоры судьбы и кружева времени… Вот я и стал записывать – а ты забирай, может, пригодится.

– Да-а… – Я в задумчивости вертел в руках папочку. – Слушай, Андрей Платонович, это ж твои записки. Давай я их подредактирую, да и тиснем в журнале под твоим именем.

Он аж побелел, замахал руками:

– Избави Бог! Мало того что меня теперь мои домашние Кинозвездой дразнят, а ежели на старости лет еще и со своими литературными опусами вылезу, то и вовсе со свету сживут. Живым Классиком обзовут, хорошо если не Чуть-Живым. Забирай, я сказал! Сгодится – коньячку мне поставишь, а лучше – ключи оставишь, когда вы всем семейством намылитесь куда-нибудь. Цветочки там полить…

– Цветочки, говоришь? Ну-ну… Сделаем так – если я буду писать эту историю, там ведь и ты фигурировать будешь, без этого никак. И в книге ты у меня будешь писать рассказы, которые я вставлю в текст как бы от твоего лица.

– Надо подумать… – Думал он напряженно, даже усы обвисли, а лысина покраснела. – Согласен. Если только имя изменишь.

– Да я все имена изменю, кроме исторических. Не сомневайся, закон жанра.

На том и порешили.

А через неделю он позвонил и взволнованным голосом спросил:

– Прочел?

– Прочел. И даже в общих чертах придумал, как это с главной историей соединить.

– А у меня тут еще один рассказ образовался. Правда, писал не я.

– А кто?

– Там увидишь… Ты вечером дома? Тогда я занесу. Это прямо по нашей теме, по-моему, так и просится в книгу.

– А как же автор?

– Автор против не будет, гарантирую…

* * *

Два дня бушевали грозы, и было по-осеннему холодно, но в субботу наконец-то солнце вырывалось из-за туч, и верный Афанасьев уже в половине девятого утра стоял под окном Каменских. Стася спустилась к нему, еще не вполне отойдя от сна, но бодрый, наглаженный вид кавалера со свежим запахом зубного порошка от белых парусиновых туфель невольно заставил ее оживиться…

Афанасьева она повстречала прошлой осенью, когда в их образцовую школу нагрянула важная делегация из Германии. К визиту, как могли, подготовились: разучили песни, танцы, Стася разработала и отрепетировала с любимым девятым «А» программу показательного урока: вместо учебникового текста про юность Карла Маркса читали, переводили и пересказывали главу из идеологически нейтрального «Путешествия Моцарта в Прагу», зубрили кондиционалисы и плюсквамперфекты, специально отобранные ученики учили наизусть немецкую поэтическую классику.

Прибывшая на урок делегация не показалась ей особенно важной: трое унылых, зажатых лысых очкариков – типичные счетоводы, только нарукавников не хватает. Четвертый, впрочем, был очень даже ничего себе – высокий, худощавый, улыбчивый, с выражено-нордическими чертами продолговатого лица, в отлично сидящем костюме в мелкую клетку. Дети ее не подвели, отвечали бойко, почти без ошибок, только Мишка Январев немного сбивался, декламируя «Лесного царя», и в паре мест пришлось ему подсказать. Немцы, впрочем, приняли его выступление с восторгом, поаплодировали, а симпатичный даже выкрикнул «Браво!». Как ни странно, «Лорелея» в безупречном исполнении Фирочки Гольданской вызвало куда более сдержанную реакцию: два-три вялых хлопка, кривые улыбочки, смущенно-сочувственные кивки. Стася с содроганием ждала той минуты, когда немцы начнут задавать детям всякие вопросики, но выручил звонок, и сопровождающие оперативно вывели немцев из класса.

Одним из сопровождающих и был Афанасьев, представленный директрисой как «товарищ из „Интуриста“». Стасе хватило одного взгляда на его мускулистую, ширококостную фигуру, на простоватую крестьянскую физиономию, на отвратительно сидящий, явно с чужого плеча костюмчик, чтобы понять, что к «Интуристу» данный товарищ никакого отношения не имеет. Вот его вислоносая напарница, которая поганенько, но бойко переводила немцам, – та вполне могла, но этот… Весь урок сидел, не шелохнувшись и, кажется, не сводя с нее глаз.

На следующий вечер Стася отправилась в филармонию на Мравинского, выступавшего с новой программой: Брамс, Брукнер и даже Вагнер, вышедший из немилости после августа тридцать девятого. Билет ей заблаговременно принес один знакомый спекулянт, и даже денег не взял, зато предупредил, что весь концерт проведет рядом с ней, в соседнем кресле. Ажиотаж был страшный, лишние билетики спрашивали на самых дальних подступах. Должно быть, именно поэтому Стасин знакомец так и не показался: спекулянтская сущность возобладала над наносной галантностью, и свой билетик он всучил втридорога – то ли толстому, потному дядьке справа, то ли тетке в пенсне и потертых чернобурках, что расположилась слева. В перерыве Стася вышла в буфет и дисциплинированно встала в очередь за бутербродами и лимонадом.

– Добрый вечер, фрау учительница! Или все же фройляйн? – откуда-то сверху произнес по-немецки насмешливый голос. – Сегодня вы просто обворожительны!

Стася подняла голову и увидела вчерашнего немца – того самого, единственного из них симпатичного, – и автоматически отметила, что он сменил вчерашний костюм на черный, с шелковыми лацканами. На левом выделялся белый кружок значка с красным ободком и черной свастикой в центре.

– Надеюсь, небесное создание не откажется выпить бокал шампанского в обществе скромного инженера из города Берлина?

– Создание не откажется, – усмехнулась Стася и позволила ему взять себя под руку. – Ведите, скромный инженер.

К шампанскому прилагалось блюдечко с птифурами и гроздь янтарного винограда.

– Меня зовут Майнхард Экк, – сказал инженер, поднимая бокал.

– Станислава Каменская, – представилась она в ответ.

– Станис… лау… – с запинкой произнес немец. – У русских такие трудные имена. Вы позволите называть вас Лау? Прекрасная Лау?

– Как русалка у Мёрике? – вновь усмехнулась Стася.

– Майн готт, не только прекрасна, но и чертовски начитанна! – воскликнул инженер и дотронулся бокалом до ее бокала. – За ум и красоту! Прозит!

– Прозит…

– Знаете, Лау, я потрясен не только вами. Я потрясен всей вашей страной! Да, многое здесь еще грубовато, как бы в наброске, в черновике. Но какая мощь! Какие масштабы! Какая грандиозная динамика преобразований! Воистину триумф воли! Триумф нации под руководством великого вождя, единственного из современных руководителей, достойных сравнения с нашим фюрером! Прозит!

С несколько искусственной улыбкой Стася подняла бокал, пригубила вино, надеясь, что никто-никто не сможет угадать, о чем она в эту минуту думает. А думала она примерно следующее: «Да провались он, наш великий вождь, с вашим фюрером заодно!» Хотя в последнее время в газетах и журналах, на радио и в кинохрониках о нацистской Германии говорили в тоне нейтральном, а нередко и в положительном, Стася не вчера родилась и прекрасно помнила и гневные статьи о поджоге Рейхстага, о публичном сожжении тысяч книг, о процессах над Димитровым и Тельманом, и язвительные фельетоны Лукача и Кольцова, и кадры с факельными шествиями и визгливыми, истеричными речами Гитлера…

Назад Дальше