– Милая Лау, не могу передать, как я счастлив, что наши страны больше не враги. Да, сейчас моя родина ведет войну с подлыми западными плутократами и их приспешниками, но скоро, очень скоро все это кончится. Не пройдет и года, как мы с вами, дорогая Лау, прогуляемся под вековыми липами нашей Унтер-ден-Линден и, пройдя под Бранденбургскими воротами, окажемся возле Золотой Эльзы, величественной и недосягаемой. Или, хотите, я увезу вас в Париж…
Стася слушала, томно улыбалась, думала с тоской: «Париж… Эх, инженер, инженер, твои бы слова – да Богу в уши».
Излияния господина Экка прервал третий звонок. Сопровождая Стасю в зал, он жарко шептал ей в ухо:
– После концерта я буду ждать вас в фойе, мы возьмем таксомотор и поедем в мою гостиницу, там успеем поужинать, а потом я провожу вас домой…
Ужин в новом «Интуристе», недавно построенном на Петроградской возле домика Петра, инженер начал с двух рюмок «настоящей русской водки», моментально окосел и сделался сентиментален и даже плаксив. Он вспоминал милую мамочку, родительский домик в тихом Шарлоттенбурге, совал Стасе фотографии «любимой женушки Труди и дочурки Герди». Обе, по ее мнению, выглядели очень невзрачно, настоящие серые мышки. За горячим Майнхард взбодрился, начал хватать Стасю за руки и настоятельно предлагать ей тотчас подняться в его номер и предаться пылкой страсти… Такой перепад тональности взбесил ее, она тут же встала и молча направилась к выходу. Немец бросился догонять ее, умоляя простить его и остаться хоть на минуточку, но она отбросила от себя его руки и спокойно, членораздельно послала его… далеко-далеко.
А до дому ей было, наоборот, совсем недалеко, и через пятнадцать минут она уже лежала в постели. Заснула, однако, только под утро.
А утром возле школы ее перехватил Афанасьев.
– Это очень хорошо, Станислава Юрьевна, что вы вчера не поднялись в номер к немцу, – четко выговорил он, при этом покраснев и глядя в землю. – Иначе я не смог бы защитить вас от… от последствий.
Стася прекрасно поняла его, но позволила себе отшутиться:
– А могли быть последствия? Разве нам теперь не предписано с ними дружить?
– Дружить, ха! – Он впервые посмотрел ей в глаза. – С такими друзьями и врагов не надо, вот что я скажу, не для передачи. Так что настоятельно вам советую этот контакт… пресечь.
– Спасибо, товарищ Анисимов, уже пресекла.
– Я не Анисимов, а Афанасьев, – пробурчал он и вдруг добавил совсем иным тоном: – А если вы так любите классическую музыку, то у меня есть билеты в Кировский. На «Жизель». В субботу вечером, пойдете?
И настолько трогателен был его вид, смущенный и умоляющий, что Стася звонко рассмеялась и кивнула:
– Пойду! С вами, товарищ Афанасьев, – куда угодно!
– Меня Платон зовут…
Но, хотя они гуляли вместе уже полгода – причем гуляли в буквальном смысле этого слова, по паркам, улицам, набережным, иногда выбираясь на каток или на стадион, а чаще – в кино, музеи, театры, заходили в недорогие кафе, – она так и не приучилась называть его по имени. И не позволила ему большего, чем дружеский поцелуй в щеку. И ни разу не пригласила к себе домой. И с мамой не познакомила.
– Итак, решено – улыбнулся Афанасьев, за руку вытаскивая Стасю на улицу и торопясь к Неве. – Идем на «Динамо» и покупаем билеты на завтра – такой матч грех пропускать.
– Ну вот еще, – лениво протянула она, глядя, как в первый раз, на реку, волшебно поменявшую свой цвет с серого на сверкающий голубой. – Завтра мы поедем в Пушкин – в Екатерининском открывается выставка на столетие со дня смерти Лермонтова. А еще лучше, достань билеты в Кировский – там Вагановка дает отчетный концерт. Когда-то я так хотела туда поступить!
Но Афанасьев был по-рабоче-крестьянски неумолим.
– Поехали в Пушкин сегодня, просто погулять.
И Стася, полная какой-то непонятной истомы, навеянной не то прозрачным утром, не то мужской настойчивостью поклонника, решила не сопротивляться, и через пару часов они уже бродили по парку и пили пиво, продававшееся под сводом арки крикливыми продавщицами. В результате они добродили до того, что электрички уже не ходили, и Стася беспечно предложила просидеть ночь на Парнасе.
– И какая там ночь! С гулькин нос! – притворно вздохнула она, гася в сотый раз за день вспыхнувшие надеждой глаза Афанасьева. Но Стася чувствовала себя в полной безопасности и спокойно просидела те несколько часов, что называются в Ленинграде июньской ночью, прижимаясь к надежному широкому плечу.
Ночное преломление смягчило цвета, сгустило тени, окрасило парк и Китайский дворец в тончайшие оттенки. Где-то внизу прошла компания, вероятно, выпускников, и даже их революционная песня вдруг показалась сейчас Стасе полной какой-то редкой, таинственной красоты. Но Афанасьев, словно не слыша песни, к чему-то тревожно прислушивался.
– Будто гудит что… Не слышишь? – Стася досадливо махнула рукой. Он неожиданно стиснул ее плечи. – Тогда послушай. – И неожиданно проникновенно прочел, глядя ей в глаза и в то же время продолжая прислушиваться к чему-то:
– Не мешай, – лениво отмахнулась она.
И потом всю первую неделю войны Стася вспоминала почему-то не пруд, где они решили с утра еще покататься, и не толпу людей, бегущих в сторону Камероновой галереи, и не металлический голос из репродуктора, а это свое последнее мирное ленивое, беззаботное «не мешай».
* * *Когда румяная, как гриб-боровичок, почтальонша принесла ей повестку, Стася не поверила своим глазам. Ее-то куда? Она хотела даже перенести визит в военкомат на завтра, но, пройдясь по Большому, за десять дней превратившемуся в какую-то иллюстрацию к обороне Севастополя из старинной книжки, все же решила пойти сегодня и даже ничего не сказав матери. Она шла мимо пустых теперь магазинов, откуда еще в первые три дня было выметено все, мимо сберкасс, которые еще недавно осаждали люди, сжимавшие в руках старые истертые сберкнижки, мимо комиссионок, зиявших пустыми окнами. Правда, продолжалось это недолго. Появились отряды милиции, очереди везде разогнали, и в кассах стали давать только по двести рублей…
Стася шла и почти механически думала о том, что, как ни странно, в их коммуналке вдруг обнаружились все различные группы, появившиеся в городе с началом войны. Козодавлев, ярый партиец дворянского происхождения, каждый вечер произносил страстные речи о непобедимости СССР, чувствуя молчаливую поддержку Стасиной матери. Другие соседи, пролетарий-подселенец из Гомеля и его простоватая супруга, сидя на высоком сундуке в коридоре, саркастически слушали эти речи, ощущая странную для представителей их класса надежду избавиться от большевиков и вспоминая, как славно было в Белоруссии при немцах, в восемнадцатом-то году, – спокойно, безопасно, не голодно, потому что порядок был. И, наконец, она сама, колеблющаяся где-то посередине. Стася разделяла многие чувства соседской парочки, но была достаточна умна и опытна, чтобы понять: будущее не сулит простого и легкого выхода. Она любила Россию и не могла желать ей поражения от извечных врагов – но при этом знала, что только поражение могло бы вполне покончить с нелепым и жестоким режимом. Конечно, ни с матерью, ни, тем более, с Афанасьевым она об этом не говорила. Ах, если бы рядом был брат!.. Но Женька, весной, до войны еще, получивший назначение в авиацию Балтфлота, не давал о себе знать уже несколько недель.
Когда она подошла к военкомату, то только сейчас вдруг заметила, что ее окружает плотная тишина, вязкая и нехорошая. Стася нервно замерла и неожиданно поняла, что все звуки в городе умерли: не было ни гудков машин, ни звона с Введенской, ничего… Стасе стало не по себе, и она решительно хлопнула тяжелой дверью военкомата.
Здесь все-таки кипела жизнь. Вокруг бегали измученные серые люди, входили и выходили вооруженные дружинники, сердито заливались телефоны. Всем было явно не до нее, но даже сейчас многие бросали на эту тонкую, высокую, хорошо одетую девушку удивленно-неприязненные взгляды. Она медленно поднялась на второй этаж и с каменным лицом толкнула дверь кабинета, указанного на повестке.
Седой военком, не поднимая головы, просмотрел ее документы и, словно что-то вспомнив, спросил:
– Вы знаете немецкий?
– Предположим, – холодно ответила Стася.
Он поднял голову:
– Предположения остались в прошлом, гражданка. Уровень?
– Немецкое отделение филфака, – усмехнулась Стася и почти с презрением – что может понимать этот бурбон в немецком, кроме антигитлеровской пропаганды? – процитировала:
Но военком, очевидно, понял, потому что тут же поднял трубку.
Седой военком, не поднимая головы, просмотрел ее документы и, словно что-то вспомнив, спросил:
– Вы знаете немецкий?
– Предположим, – холодно ответила Стася.
Он поднял голову:
– Предположения остались в прошлом, гражданка. Уровень?
– Немецкое отделение филфака, – усмехнулась Стася и почти с презрением – что может понимать этот бурбон в немецком, кроме антигитлеровской пропаганды? – процитировала:
Но военком, очевидно, понял, потому что тут же поднял трубку.
– Да, немецкий, отлично… Вполне подходит. Сейчас ее к вам пришлю.
И с этой секунды жизнь Стаси перестала принадлежать ей, ее закрутило в потоке поступков, диктуемых уже не личной волей, а механическими событиями. Кабинеты, кабинеты, склады, люди, мелькание кубиков и шпал, снова кабинеты. Стася смотрела на все происходящее, словно из-за стеклянной перегородки, все чувства в ней замерли, как замерли звуки в городе.
Десятого июля она, уже в полевой форме, ждала Афанасьева внизу у ресторана «Астория». Мимо спешили празднично одетые люди – театральный сезон в связи с войной затянулся, снова открылся Кировский с «Иваном Сусаниным», филармония, МАЛЕГОТ. Пеструю толпу мрачно разрезали патрули госбезопасности, и, приглядевшись, можно было заметить, что и в пестрой толпе люди бросают друг на друга подозрительные взгляды. Только что запретили фотографирование, начиналась шпиономания. Афанасьева она увидела сразу от угла Невского и с облегчением отметила, что он тоже в форме НКВД, а не в своем пролетарском костюме, в котором неприлично появляться в «Астории». Потом усмехнулась: да и она не в платье из «Смерти мужьям».
Они выбрали столик в самом углу под пальмой. Играл вечный Рознер с его тоскливой и тягучей «Встретимся снова во Львове», скрипел на Стасе необношенный ремень. Оба молчали, и все казалось невкусным. Говорить было не о чем. И дышать почему-то с каждой минутой становилось все тяжелее.
– Потанцуем? – наконец нарушил молчание Афанасьев. Но вместо ответа Стася порывисто поднялась и, крепко сжав протянутую ей руку, потянула его к выходу.
Афанасьев опомнился только за мостом.
– Куда ты? Разве мы не домой? Тебе же уезжать завтра в шесть…
Стася по-прежнему молча, со сжатыми губами, вела его по пустынному Кировскому в белесой дымке. Оба они казались ей призраками в призрачном городе. Они свернули на бывшую Оружейную, и там, у грязного подъезда, Стася вложила в широкую шершавую ладонь Афанасьева ключ:
– Вот. Открывай сам. Подруга уже неделю на окопах. Да и вообще, по-моему, весь город там же.
В полупустой комнате были видны следы поспешных сборов и отъезда, мерцала белая лепнина на потолке. Стася вытащила из буфета бутылку дешевого вина и французскую булку.
– Вот так-то, Платоша, как христиане: хлеб и вино.
– Мы выдержим, – вдруг хрипло прошептал Афанасьев. – Именно мы, Ленинград, мы будем той скалой, о которую разобьется их машина!
– Ну да, – пробормотала Стася, недвусмысленно кладя руки ему на плечи и, уже закрывая глаза, пробормотала уже по-русски: «Спасемся по земному мы условью, во-первых, долгом, но верней любовью…»
Спустя полчаса она сидела на кровати, гладя его короткие жесткие волосы и чувствуя себя бесконечно уставшей и старой.
– Спи, Платошенька, спи. В первый раз – не в последний. Все еще у тебя будет, все…
– У нас, – сонно улыбаясь, пробормотал Афанасьев.
О, как непохоже было это расставание после ночи любви с тем, какие грезились ей когда-то в наивных девичьих мечтах! Где брошенная на кресло и сползающая черная шаль, где разбитый хрустальный бокал, где, наконец, бледный даже под смуглотой поручик, чья портупея мертвой змеей обвивает смятое ложе? И, повинуясь былым мечтаниям, Стася почти механически ответила:
– Вот будут у тебя погоны, тогда и будешь говорить «у нас».
Солнце ударило в окно, заклеенное не просто полосками, а затейливо вырезанным узором в виде пальм.
– В бананово-лимонном Сингапуре… – промурлыкал Афанасьев, и мгновенно лицо его приобрело прежнее выражение жесткости и уверенности. – Проводить тебя на Витебский мне уже не удастся. – Стася с любопытством посмотрела на лицо, ставшее в рассветных лучах совсем мальчишеским и чем-то неуловимо напоминавшим лицо брата. – В одиннадцать ноль-ноль я должен быть в Луге.
– В Луге? Зачем?
Афанасьев опустил голову, и она поняла все, впервые испытав иррациональный ужас.
Он крепко обнял ее.
– Понимаешь, в дивизиях меньше тридцати процентов состава, армия практически безоружна, по полснаряда на оружие. Надежда только на добровольцев, вот я…
– Не надо, я все поняла.
И Стася вышла первой, чтобы Афанасьев не увидел злых слез на ее глазах.
Солнце сияло уже над Большим домом, и, пытаясь избавиться от снова охватившей и подавившей ее тишины, Стася, прежде чем свернуть направо в сторону Введенской, сказала намеренно громко:
– Если что, не поминай лихом… пес государев, – вам не положено.
* * *Стася сидела на плетне, чудом сохранившемся на окраине деревеньки, где теперь размещался штаб полка и куда уже полчаса назад ушел старший лейтенант Костров – командир полковой разведки. Она, несмотря на теплый июльский вечер, зябко куталась в отданную ей Костровым шинель и одновременно чувствовала и гадливость от запаха пота, грязи и, наверное, даже крови – и странное возбуждающее чувство, которое теперь часто охватывало ее среди этих потных, грубых, жестоких мужских толп. Это чувство проснулось в ней еще тогда, когда она добиралась сначала до Невеля, а оттуда почему-то назад, в сторону Старой Руссы. Было ясно, что мы отступаем чудовищно, но все же еще пока находилось немало мужчин, особенно из майоров и полковников, что смотрели на нее с плохо скрываемым вожделением. Стася никогда не считала себя красивой – скорее, надменной и стильной, но имеющей безусловную власть над мужскими сердцами и умами. Бомбежка на переправе через Ловать все расставила на свои места. Всем тут же стало на нее наплевать, и она лежала одна у старой рыбачьей лодки, ненавидя не только немцев, но и своих. С того вечера Стася поспешила научиться видеть все словно через стеклянную стену.
Вот и сейчас она почти равнодушно смотрела на шоферов в промасленных комбинезонах, рывшихся в моторе опрокинутой «эмки», на военного почтаря, на бойцов штабной охраны, сидевших прямо в пыли, и как-то отстраненно думала о том, почему с самого детства она чувствовала себя чужой к окружавшему ее советскому миру – и недосягаемому, ушедшему миру дворянства. Эта двойственность исподволь выработала в ней равнодушие, и как следствие – волю и расчетливую хитрость. Эти качества в ней как-то сразу угадал Костров и обрадованно признался полчаса назад:
– Знаете, я ужасно рад, что к нам вас прислали. Вы такая… уверенная. А это в нашем разведческом деле – самое важное. К тому же вы красивая, а красивым везет, ей-богу. Вот увидите, сегодня все пройдет как по нотам.
Стася молча пожала плечами. Ей, собственно, пока ничего не грозило.
Она снова повернулась к крыльцу – и вовремя. В дверях показался Костров в своей выгоревшей добела гимнастерке, в перетянутых ремнях, с мальчишеским лицом, черным от загара – он отступал от самого Вильнюса. И что-то в этом нынешнем его лице с первого мгновения не понравилось Стасе, но она продолжала сидеть, высоко подобрав одну ногу, словно одинокая гордая нездешняя птица.
Костров широко улыбался, подходя, и с каждым шагом широкая улыбка его делалась все фальшивей.
– Что такое? – сухо поинтересовалась Стася.
Костров повел широкими плечами и трудно сглотнул.
– Видишь ли, – почему-то обратился он к ней на «ты». – Такое, в общем, дело… – Он вдруг грязно выругался и сплюнул. – Ситуация, скажем так, не ажур…
– Да говорите спокойней и толком. А если не знаете значения слова, то незачем его и употреблять. Ажур – это способ ведения бухгалтерии, когда все записи делаются в день совершения операции, только и всего. Ну, старлейт, смелее.
Он неожиданно протянул руки, ссадил ее с плетня и, приобняв, повел в сторону уже темнеющего поля. И снова волна гадливости и смурного желания залила Стасю.
– Ну же, ну! – почти крикнула она.
– В общем, так… Ты ведь по документам Станислава, да? – Стася коротко кивнула. – Тогда можно я буду называть тебя не Стася, а Слава? Так ведь лучше, правда? – смущенно перебил он сам себя. – Слава! Какое имя для разведчицы, а?
– Для переводчика, – оборвала она. – Неужели вы всегда с женщинами так долго тянете волынку?
Костров вдруг густо вспыхнул, убрал руку и встал перед ней.
– Операция запланирована на одиннадцать тридцать. Разведотряд в составе четырех человек должен будет выйти в сторону Шимска. Линия фронта начинается уже за станционной водокачкой. Есть сведения, что 56-й моторизованный корпус Манштейна прикрыт плохо, и есть возможность взять его в клещи и…