– Зачем вы это рассказываете мне? Я не стратег и не тактик, уверяю вас.
– Я рассказываю это вам, Слава, потому, что вы идете с нами.
Нет, у нее не поплыло в глазах, не заколотилось сердце, а только на мгновение стало тоскливо и пусто, как будто весь мир превратился в серую безжизненную пустыню. Промелькнули лица матери, брата, даже бывшего мужа и скрылись в беспросветной тьме…
– Дело в том, что сейчас в связи с неопределенностью линии обороны переход опасен, а от нас зависит слишком многое. Тащить «языка» рискованно – лучше допросить на месте, а уж обратно кто-нибудь из четверых всяко прорвется…
– Вы хотите сказать, что все мы… смертники?
– Нет, вовсе нет! Я же говорил, что чую – все обойдется! Только вам сейчас придется срочно пойти и взять у нашего старшины вместо юбки штаны потолще – болота здесь непролазные. А словарь вам не нужен?
Стася презрительно смерила его взглядом.
– Omnia meum mecum porto[3], – усмехнулась она и постучала костяшками пальцев по лейтенантскому высокому лбу.
Ночь была жаркая, летняя – только бы валяться в стогу с горячим парнем, а они лежали на болоте с чахлым кустарником. От запаха дурники, поначалу приятного, а потом чудовищного, раскалывалась голова и отчаянно тошнило. Стася на миг с ужасом подумала, что, вдруг, если она забеременела от Афанасьева… и судорога невольно свела живот. Только не это, только не от него… Чуткий Костров, лежавший неподалеку, сразу что-то почувствовал и неслышно подполз вплотную.
– Знаешь, сколько у меня уже было таких лежаний и ожиданий? – горячо зашептал он, щекоча влажным дыханием ей ухо. – А вот жив и хоть бы что, чего никак нельзя сказать о фашистах, с которыми имел дело. Здесь главное что? Спокойствие и осмотрительность. Бояться и лезть напролом – последнее дело. Фашисты хитрющие и сноровка у них о-го-го! А ты будь похитрее и, главное, про товарищей не забывай – иначе непременно зарвешься и все пропало… А ты красивая, – опять ни к селу ни к городу повторил он, и Стасе вдруг захотелось закрыть глаза, забыть обо всем и перевернуться на спину под пьянящий запах дурники. – Но ничего, уже скоро…
И действительно, за его словами, как и было обещано, грохнул взрыв справа от водокачки – это полковая артиллерия отвлекала немцев. Костров рванулся вперед, и Стася, не помня себя, невольно побежала за ним, чувствуя себя намертво связанной с этим высоким красивым парнем в потной гимнастерке. Неожиданно впереди со стороны шоссе послышались выстрелы.
– А, в бога душу мать!.. – ворвался в затуманенное сознание Стаси крик Кострова, и в тот же момент он рухнул на нее, закрывая все вокруг. Пули трещали, выли, свистели немилосердно, и сквозь их вой Стася с трудом разобрала проклятия в адрес разведчиков-гвардейцев соседнего полка, позорно просравших то, что в полукилометре от места их перехода строительная рота фашистов чинила шоссе. Потом загрохотало уже так, что мир потерял привычные очертания, и горячие струйки потекли Стасе за шиворот, собираясь внизу и тяжеля ватник на груди. А потом стало совсем тихо.
Понимая, что Костров мертв, Стася звериным чутьем знала, что надо лежать не шевелясь, что так немцы, может быть, пройдут мимо, если вообще пойдут сюда. Чего им здесь делать ради них двоих, ну четверых? Лицо ее стянуло чужой запекшейся кровью и, когда приоткрыла один глаз, то с трудом увидела серебряный лунный столб над кустиком дурники. «Никуда больше не пойду, ничего не хочу, ни родины, ни счастья, – равнодушно подумала вдруг она. – И никому я не нужна… как и мне никто. Бедный мальчик, – тяжело, как сквозь вату, подумала она о том, кто лежал на ней, безжизненный и, наверное, теперь святой. – Я так и не узнала, как его зовут. А целовал он, наверное, крепко, не то что этот энкавэдэшный слюнтяй… Но и его жалко. Только себя не жаль. Хоть бы умереть скорей, скорей…»
На секунду усмехнулось ей веселое и сердитое лицо брата, но оно говорило о жизни, а она хотела теперь только смерти. И решительным движением Стася высвободилась из-под мертвого Кострова и легла рядом, как с живым, обняв за плечи и прижавшись щекой к белому от луны лицу.
Наверное, она забылась, потому что когда снова открыла глаза, то увидела, что луна спряталась, что уже светает, и что в этой предрассветной обморочной мгле явственно слышно чавканье приближающихся шагов. Шли несколько человек, и шли чужие.
«Вот и все», – не то с ужасом, не то с облегчением подумала Стася и еще крепче обняла мертвого Кострова.
– Guck mal, eins Weib[4], – без всякого удивления сказал голос совсем неподалеку.
– Russische Romeo und Julia![5] – хохотнул другой.
А, вероятно, третий, несильно ткнул Стасю сапогом в лицо.
– Schiesse auf mich,[6] – тихо сказала она, не открывая глаз.
Послышалось клацанье затворов, и тут же резкой болью ей выломило плечи и руки.
– Nein, so was! Schiessen! Vieleicht, willst du etwas interresanter?[7]
– Na ja, gut, vergewaltigen, – спокойно ответила Стася, вставая, но так и не открывая глаз, – oder irgendein anders.[8]
– Donner Wetter! – вдруг произнес второй голос, говоривший про Ромео. – Sie sprecht ein gutes schwabisch. Fuhren sie zu Kranzweld.[9]
Повисло молчание, заломленные руки отпустили, и вместо этого с обеих сторон ее подхватили под локти и потащили вперед. Глаз Стася так и не открыла.
Идти оказалось совсем недалеко. Минут через десять Стася поняла, что поднимается по деревянным ступеням, а дальше под ней оказалась широкая деревянная лавка. Второй голос быстро и толково доложился, и всех троих отпустили.
– Можете открыть глаза, фройляйн, – произнес спокойный бархатный голос, говоривший по-русски вполне сносно, но как-то по-старинному.
– Мне все равно, – в который раз повторила Стася, уцепившись за эту фразу и это ощущение как за спасательный круг.
– Все равно не бывает. Я хорошо понимаю ваше состояние. Но понимаю и другое – бессмысленность запирательства. Когда я был в плену у вас в лагере – он находился под Симбирском – жизнь научила меня определенному уставу поведения пленных. А в нем есть один важный пункт: беспрекословное послушание для пленного есть виза на возвращение домой.
– А вы уверены, что он у меня есть, дом? – неожиданно для себя самой вспылила Стася и открыла глаза.
Перед ней стояла не страшная горилла в крови, каких она уже навидалась на плакатах в Ленинграде, и не красавец Зигфрид, которых она видела на картинках о прошлой войне в библиотеке филфака, а пожилой человек в полевой форме, усталый, с темными кругами под глазами.
– В общем-то меня это не интересует, как мало интересует, кто вы и откуда. Судя по всему, из 237-й стрелковой дивизии, что стоит под деревней Медведь. А вот ваш немецкий… Неужели он действительно так хорош?
И, сама не понимая почему, Стася вдруг вспомнила свою дряхлую Августу Карловну из немецкого детсада и пропела:
– Отлично, отлично, достаточно, – остановил ее Кранцвельд. – Так вы фольксдойч?
– Нет. Филолог.
– Впрочем, в данный момент все равно. Вам повезло втройне: сначала потому, что попались бывшему студенту, потом – что ко мне, а напоследок, что Лееб все-таки смял вашего Федюнина и вышел к Ильменю.
– И какое отношение ко мне имеет последнее?
– Самое прямое. Пленных масса. Как-то же надо… сортировать этих ванек.
– Вы хотите, чтоб этим занималась я?
– А почему нет? Никаких привилегий вам это не даст, а нам помощь. Соглашайтесь. Впрочем, спрашивать вас все равно никто не будет. Всего наилучшего, – рассмеялся офицер, звание которого Стася так и не разобрала, поскольку живого немца в военной форме еще никогда не видела.
Через пару дней в так и не смененном окровавленном ватнике она тряслась в столыпинском вагоне вместе с грудами немецкой почты и веселым пожилым почтовым служащим, не обращавшим на нее ровным счетом никакого внимания, словно она была одним из тюков. Воду Стася пила из пожарного ведра, всегда по-немецки аккуратно наполненного и стоявшего наготове у входа. Немец не возражал.
На третий день ее высадили, сдав на руки двум солдатам и офицеру в высоко выгнутой фуражке. На здании разбомбленного вокзала она успела прочитать: «Kielce».
* * *«Хорьх» с открытым верхом трясся по безводным увалам Лысогорья. Стояла пыль и неприятной маской ложилась на лица. Стася сидела на заднем сиденье, а сбоку и впереди темнели фигуры немецких офицеров. Впрочем, она уже привыкла к подобному соседству и могла себе позволить не думать о них и о том, что ждет ее впереди, а рассматривать короткий рукав своего нового платья. Это было немыслимое для ее родины, сшитое по последней берлинской моде лиловое платье-джерси, обтягивавшее и подчеркивавшее все формы. Что-то теперь с ее платьями в Ленинграде? Мысль о городе снова привела Стасю в то состояние раздвоенности, в котором она существовала с того июньского утра в Пушкинском парке: все плохо – и все же ничего, ненависть – и в то же время масса нормальных людей вокруг, военнопленная – а жизнь почти вольная, русская – а вроде уже и нет… Вот и Ленинград. Немцы вокруг упорно пели ей о ледяной пустыне, о людоедах на базарах и в парадных, о трупах штабелями, а несколько месяцев назад в лагере под Щитно какой-то мальчишка-лейтенантик успел доверчиво шепнуть ей, что все враки, что вовсю работают театры, Публичка, что Ольга Берггольц читает по радио стихи не только о войне, но и о любви. О любви… Стася невольно скосила глаза вправо, где был медальный профиль Вальтера, становившийся еще чеканней от черной формы СС. Что связывало ее с ним, заметившим ее год назад в Грауденце и сделавшим своей любовницей? Любовь? Нет – и теперь Стася могла честно сказать это – любила она на самом деле только того старлейта в потной гимнастерке, любила полвечера и полночи – и все. Но полковник Вальтер фон Остервиц был аристократ, образован, неглуп, красив – для врага, скорее всего, предостаточно. Главное, быть равнодушной – и все устроится само собой. А сегодня это было особенно нужно, поскольку «хорьх» катил их в очередной лагерь не для сортировки, а совсем для другого.
Стася перевела взгляд с Вальтера вперед, где колюче поблескивали на солнце круглые очки генерала. Но и с ним не было никакой определенности. Разумеется, Стася, сама прожившая всю жизнь в Советском Союзе, наслушавшаяся брата и Афанасьева, а теперь еще и потеревшаяся среди немцев, ни на йоту не верила коммунистическим байкам о нем, доходившим до нее через пленных красноармейцев. «Подлый шпион и агент людоеда» – конечно, полная чушь. Какой русский поверит в то, что человеку, обвиненному в троцкистском заговоре и намеревавшемуся продать Гитлеру Украину, а микадо – Сибирь, советская власть доверила командовать армиями на главных фронтах? А вот насчет предателя… Стася с любопытством всматривалась в явно похудевшее хмурое лицо Власова и думала, что, наверное, мало отличается от него сама. Разве что положением, не больше. Если б с ним можно было поговорить…
И, словно услышав ее мысли, Власов обернулся.
– Вы, как я понимаю, русская? – по-русски спросил он, и Стася поразилась энергии, прозвучавшей в этом глуховатом голосе.
– Да. Из Ленинграда.
– Из Ленинграда – это хорошо. Все наши солдатики просто боготворят эту колыбель революции. – Он усмехнулся и блеснул стеклами. – Я поначалу, когда попал в плен, думал, что хорошо бы, если наши победят, получить кафедру где-нибудь в Военно-топографическом… На большее-то мне рассчитывать было явно нечего, если только на пулю или Колыму. Вы уж признайтесь, откуда вы, так, мимоходом…
– Sprechen sie Deutsch, bitte,[11] – лениво перебил Вальтер.
Разговор, не начавшись, затух, но машина уже въезжала в Радом, на окраине которого и располагался лагерь, один из десятков, похожих один на другой: огромный лабиринт, разделенный на секции колючей проволокой, и в середине непременная виселица, похожая на перевернутую букву Ш. Стася насмотрелась их вдоволь и уже не плакала и не пыталась помочь.
– Сначала к солдатам, комсостав потом, – отчеканил Власов, и они под охраной дюжины немцев двинулись к двум передним секциям. Вероятно, они попали в час вечернего базара, в серых руках мелькали корки хлеба, кости, котелки с баландой и много чего уже совсем непонятного.
Базар разогнали и велели строиться.
– По направлению к виселице – марш! – крикнули полицейские, и через пару минут пленные образовали пустоту вокруг зловещих перекладин. Солнце закатывалось в сизую тучу кровавым шаром тяжкого бреда, невыносимо пахло грязью, прелой брюквой и увядшими лопухами. Власов сухо откашлялся, но неожиданно вперед выступил какой-то офицер из лагерного начальства и вытолкнул парня в косоворотке с вышивкой и синими кистями и деваху с нарумяненными щеками.
– Eine Vorstellung fur die einfachen russische Soldaten! – объявил он. – Ubersetze aus.
– Представление для простых русских солдат! – с любопытством глядя на кривлявшуюся пару, перевела Стася. Власов недовольно пожал плечами, пробормотав что-то про балаган, в который превращают серьезное дело, а ряды пленных зашевелились.
Парень выскочил прямо под виселицу и пустился вприсядку, лихо выкрикивая на манер рязанских частушек:
Деваха подперла щеку рукой и заголосила дальше:
Пленные явно заскучали, пропаганда была дурацкой, а Стася невольно вспомнила, какие штуки, бывало, загибал на коммунальной кухне под Седьмое ноября выпивший соседушка-пролетарий.
уже хором закончили выступающие, и тут кто-то все-таки не выдержал, и из глубины рядов донеслось негромкое, но залихватское:
– Прекратите эту комедию! – не выдержал Власов, и по его знаку частушечники скрылись за спинами охраны. Но серьезность момента была все-таки нарушена, и обращение генерала и героя московской битвы, которое Стася старательно переводила на немецкий Вальтеру и остальным, возымели мало действия. Вышли человек десять. Тогда группа двинулась к комсоставовским секциям, что были подальше.
Проволока там была гуще, вышек больше, но внутри тише. Пленные группами сидели в пыли, греясь и о чем-то почти неслышно переговариваясь. Некоторые тенями бродили по каким-то только им ведомым маршрутам, а в руках у них вихлялись выструганные клюки. Стася с изумлением увидела, что, помимо палок, к поясам у многих прицеплены и крохотные скамеечки, на которые они, пройдя сколько-то, приседали. Но все же здесь при известии, что с ними будет говорить генерал Красной Армии, оживления и любопытства было значительно больше. Может быть, кто-то и лично видел его под Москвой или под Оредежем. Власов говорил ясно, четко, без эмоций, напирая в основном на логику и на традиционную русскую гордость. Закончив, он мельком обернулся к Стасе, давай, мол, переводи немцам, только сначала скажи, что я просил.
Стася сделала полшага вперед, соображая, как обратиться к стоявшим перед ней офицерам.
– Господа офицеры… – вдруг невольно вырвалось у нее, и в тот же миг тишину лагеря прорезал звонкий, злой, ни с кем не сравнимый голос:
– Ах, сука, да что ж ты делаешь?!
Стася отшатнулась, как от удара, но ее ловко поддержал Вальтер.
– Was hat er dir gesagt?[12] – насторожился он, но Стася понимала, что надо молчать, надо быть как всегда равнодушной.
– Also, einen ungezogener Militar…[13]
– Недостойный быть русским офицером, – неожиданно поддакнул Власов.
– Найти и привести к коменданту. Все, я вижу, здесь мы зря потратим время, господин генерал, – усмехнулся Вальтер. – Комендант – мой одноклассник по младшей школе, обещал угостить нас на славу…
По дороге к дому, где жил комендант, Стася расчетливым жадным движением прижалась к Вальтеру.
– Мне надо поговорить с тобой… Наедине, – откровенно двусмысленно закончила она. – У твоего одноклассника, надеюсь, есть отдельная комната?
– О, таинственная не только славянская душа, но и тело! – рассмеялся Вальтер, но уступил.
Но, как только они оказались в кружевной розовой комнатке жены коменданта, Стася встала у окна, откуда был виден плац с виселицей, и решительно сказала, стараясь держать в голосе надменность:
– Офицер, выкрикнувший непристойность в мой адрес, – мой брат. – И не давая Вальтеру опомниться, она требовательно, как знающая нечто, недоступное Вальтеру, продолжила почти наобум: – Он летчик, отличный, известный, к тому же хорошей крови… – За время в плену Стася незаметно для себя свыклась с собственным дворянским происхождением, хотя в Союзе мать категорически запретила ей даже думать об этом. Да и дворянство-то вроде было сомнительное. – Устрой мне свидание с ним, наедине, – и увидишь, все обернется к выгоде.
– К чьей? – усмехнулся Вальтер. – Нашей или вашей?
– Твоей и моей, – не моргнув глазом, парировала она и прижалась к его губам долгим поцелуем.
– Подожди, – рассмеялся Вальтер, – надо же отдать распоряжение.
Когда через полчаса они вышли из розовой комнаты, внизу уже стоял мышастый лейтенант, который сообщил, что военнопленный под номером 34285 находится в кабинете комендатуры номер семь.
Стася неслышно открыла дверь и остановилась, прижавшись к стене. Перед ней сверкал одноглавый орел, а по бокам, словно в насмешку, висели два красочных плаката, видимо, для перевоспитания пленных: на одном носатый Сталин правой рукой заносил молот над испуганной хорошенькой женщиной, а левой цеплял ее шею серпом. Подпись гласила: «Серп и молот – смерть и голод!» А на втором скабрезно ухмылявшийся и щурившийся еврей в рамке из могендовида всем своим видом олицетворял перечислявшиеся на его фоне еврейские грехи, типа: «Кто толкал народ в войну, оставаясь сам в безопасности? Жиды!», «Кто обещал вам рай, а создал ад? Жиды!» А посередине в каком-то рванье, с распухшими ногами – неимоверно грязный Женька. Он сидел, свесив голову, и поднял ее только тогда, когда Стася внятно повторила:
– Господин офицер…
– Я это уже слышал. Как же тебя угораздило, а? – с непохожей на него тоской вдруг спросил он.
– А тебя?
Он, вероятно, неправильно ее понял и стукнул кулаком по колену.
– Да я давно говорю, нас здесь семьсот человек и если рвануть, то человек сто всяко выживет, а потом посчитаю, что в минуту четыре пулемета выпускают четыре тысячи восемьсот пуль… Бесполезно.
– В таком случае есть смысл последовать призыву генерала, – громко сказала Стася, лицом отчаянно показывая, что не все так просто, что это финт, надежда.
– А пошла ты… – уже без злобы, но твердо ответил Евгений.
– Хорошо. Тогда, – она понизила голос до еле слышного шепота, – пока мы вместе, расскажи мне все. Что мама, что город, что мы все?