Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 31 стр.


Стася неслышно открыла дверь и остановилась, прижавшись к стене. Перед ней сверкал одноглавый орел, а по бокам, словно в насмешку, висели два красочных плаката, видимо, для перевоспитания пленных: на одном носатый Сталин правой рукой заносил молот над испуганной хорошенькой женщиной, а левой цеплял ее шею серпом. Подпись гласила: «Серп и молот – смерть и голод!» А на втором скабрезно ухмылявшийся и щурившийся еврей в рамке из могендовида всем своим видом олицетворял перечислявшиеся на его фоне еврейские грехи, типа: «Кто толкал народ в войну, оставаясь сам в безопасности? Жиды!», «Кто обещал вам рай, а создал ад? Жиды!» А посередине в каком-то рванье, с распухшими ногами – неимоверно грязный Женька. Он сидел, свесив голову, и поднял ее только тогда, когда Стася внятно повторила:

– Господин офицер…

– Я это уже слышал. Как же тебя угораздило, а? – с непохожей на него тоской вдруг спросил он.

– А тебя?

Он, вероятно, неправильно ее понял и стукнул кулаком по колену.

– Да я давно говорю, нас здесь семьсот человек и если рвануть, то человек сто всяко выживет, а потом посчитаю, что в минуту четыре пулемета выпускают четыре тысячи восемьсот пуль… Бесполезно.

– В таком случае есть смысл последовать призыву генерала, – громко сказала Стася, лицом отчаянно показывая, что не все так просто, что это финт, надежда.

– А пошла ты… – уже без злобы, но твердо ответил Евгений.

– Хорошо. Тогда, – она понизила голос до еле слышного шепота, – пока мы вместе, расскажи мне все. Что мама, что город, что мы все?

Женька хмыкнул и на секунду стал прежним отчаянным мальчишкой с Петроградки.

– Знаешь загадку: всегда шагаем мы вдвоем, похожие, как братья, мы за обедом под столом, а ночью под кроватью?

– При чем тут сапоги?

– Притом, что это не сапоги, а уши – что НКВД, что гестапо…

– И все-таки…

– Про бомбардировку Берлина в августе сорок первого слыхала?

Стася изумленно вскинула голову:

– Наши Берлин бомбили?!

Евгений криво усмехнулся:

– Кому наши, а кому и… Ну да ладно. Короче, на отлете пришлось ввязаться в бой. Двух фрицев подбили, но и дэ-бэшке нашей досталось. В общем, дотянули до какого-то поля, сели жестко… Не помню, как из кабины вылез, а когда очнулся, вижу, догорает наша машина, а вокруг местные с винтовочками.

– Немцы?

– Отнюдь. Отряд «Гром». Мы, оказалось, до паньства ясновельможного дотянули… Поляки меня сначала из-за комбеза американского за янки приняли, потом разобрались, хотели сразу к стенке, но я отбрехался…

– Вот видишь, братец, – Стася невольно улыбнулась. – Не зря тебе говорили – учи языки.

– А то! С детства долбил все эти трыбы варунковы, и росказуенцы, и ча́сы, будь они неладны. Спасибо мамочке, не зря вбивала в нас родной язык.

– А потом?

– А что потом? Пару раз проверили в деле, приняли в отряд… Про героические будни подполья, уж извини, рассказывать не буду, обстановка не располагает. – Женя красноречивым взглядом обвел кабинет. – На одном деле нашу группу взяли. Свой же заложил, потому что немцы сами никогда не догадались бы, кто таков на самом деле поручик Янкес… И получилось, что ребят повесили как бандитов, а меня, грешного, сюда вот определили. Вроде как военнопленный офицер…

Выслушав эпопею брата, Стася неожиданно позавидовала его всегдашней определенности. Он всегда знал, что делал, а она… Двух станов не боец.

– А ты?

– Мне нечего рассказывать. Я попалась при первой же вылазке разведчиков, куда направили переводчицей, в июле, под Руссой. Немцы, как ни странно, оказались приличными. Повезло. Последнее, что знаю, Афанасьев, воздыхатель мой, ну ты помнишь, уехал в Лугу ополченцев гнать на танки. А в Ленинграде запретили все сигналы, – ни к селу ни к городу закончила она. – Все. Меня давно уже нет. Или меня несколько, что тоже означает ничто…

Но тут сиренево-серебряный Ленинград, каким он бывал на мартовских закатах, поплыл у Стаси перед глазами, убивая красотой и недосягаемостью…

– Только города жалко, только города, – сквозь первые за три года слезы прошептала она.

* * *

Стася сидела перед старинным зеркалом с легкой патиной времени, которая, вероятно, даже самое обыкновенное лицо делала загадочным и прекрасным. Она медленно водила серебряной щеткой по пепельным волосам, и ей казалось, что она смотрит какое-то кино про былую жизнь. Вот она, девочка из советской коммуналки, уже третий день живет в замке шестнадцатого века, где за стрельчатыми окнами полыхает, словно нет никакой войны, роскошная осень, а внизу ждет осанистый старик, будто сошедший со страниц классических романов. Но чем она заплатила за это – разве предательством? Она никого не предавала, у нее никогда ни о чем не спрашивали, кроме того, что касается лично ее. Она спасает брата, в конце концов… Но шаткость своего положения, спрятанная Стасей далеко-далеко в глубь души, все же придавала всем ее поступкам, поведению и мыслям какую-то двусмысленность и призрачность. Порой, глядя в зеркало, она с ужасом отшатывалась, видя не свое умытое, с умеренной косметикой лицо, а ту маску, с которой ее привели к Кранцвельду – и которой она на самом деле никогда не видела, – белая, мертвая, с подтеками крови и губами в крови. А, отдаваясь Вальтеру, она каждый раз в последний миг перед оргазмом чувствовала рядом не выхоленное тело, а вонючую гимнастерку. О, болотная хмарь! Она родилась на трясине и умерла на болоте, и теперь в этой свой призрачной жизни по ту сторону Леты, словно по насмешке судьбы, снова оказалась в бесконечных топях Уккермарка[14].

Остервиц, замок старого барона фон Остервица, полностью отвечал своему названию, располагаясь среди болот между Одером и Рином – в стране хмурых озер, мрачных низин и серого неба. По дороге, пока они ехали сюда, Вальтер откровенно признался, что терпеть не может родового гнезда, что отцу уже столько раз предлагали на выбор поместья в гораздо более приятных местах и что он держится за этот раритет исключительно из прусского упрямства. И Стасе сразу представился этакий Кощей Бессмертный, безвылазно сидящий в своих развалинах и, раскидывая сети, ловящий и умертвляющий все живое в округе.

Однако, когда они по ухоженной каштановой аллее въехали в мощенный булыжником двор, темный от застилающих солнце башенок, оказалось, что герра генерала нет дома, поскольку он уехал с инспекционной поездкой куда-то под Вризен и будет через пару дней.

– Тем лучше, – усмехнулся Вальтер, – проще освоишься в этом склепе.

Но Стасю замок околдовал. В нем, в этих холодных, порой пропахших мышами помещениях, она вдруг открыла в себе какую-то неизведанную часть своей души – часть, стремящуюся к аскезе и жестокости. И, вооруженная ими, она с неожиданной легкостью добилась у Вальтера обещания, чтобы Евгения, и без того уже переведенного в более приличный лагерь на легкие работы, привезли прямо сюда, где брат с сестрой, наконец, смогут побыть вместе в нормальных условиях.

– Я думаю, старику будет даже интересно посмотреть на нынешних асов – он ведь когда-то дружил с обоими Рихтгофенами.

И теперь вместо Кощея Стасе стал представляться летчик в нелепом костюме первых авиаторов. Но когда сегодня утром ее разбудил рев мотора во дворе, и она глянула вниз, то увидела выходившего из машины высокого человека с юношеской порывистостью движений и фигурой, с белыми как снег волосами и в каком-то странном мундире. Только потом Вальтер объяснил ей, что это генеральская форма восемнадцатого года.

И вот теперь она одевалась к ужину, где предстояло встретиться с этим Кощеем, летчиком и стариком-юношей, лицом к лицу. Стася решительно подвела брови, утяжеляя их по наружному краю, как у Ольги Чеховой – русской актрисы, соперничавшей в рейхе с самой Царой Леандер, и помадой сделала рот вызывающим и жестоким.

Вальтер открыл неподъемную на вид дубовую дверь, и прямо навстречу Стасе шагнул генерал все в том же стальном мундире с серебряным аксельбантом.

– Сын писал мне о вас, фройляйн. Мы, Остервицы, всегда отличались экстравагантностью и поднимались над условностями. Славянка, дворянка – вполне, вполне интересно. Я, видите ли, не разделяю известных воззрений, и прелесть женщины заключается не в ее расе.

– Ваш язык когда-нибудь все-таки приведет вас в определенные места, – усмехнулся Вальтер.

– Мне восьмой десяток, Валли, и мой цианат всегда со мною. Прошу. – Он кивнул в сторону необозримого стола, на котором терялось и серебро, и хрусталь, и полотно салфеток. – Меню, впрочем, несколько не соответствует сервировке. – Генерал сел первым и заткнул салфетку за ворот мундира. – Простите, если буду рассматривать вас чересчур откровенно, фройляйн, – на моей стороне, сами понимаете, право хозяина, возраста и победителя.

– Я думаю, в моей ситуации это не самое страшное, – смело ответила Стася. – Вы тоже мне очень интересны.

– Эге, что за швабский акцент, фройляйн?

– В университете я специализировалась на Мёрике, генерал.

– А, безответственный сказочник! Бредни, бредни, читали бы лучше Бисмарка.

– Его, я полагаю, изучали у нас в военных академиях.

– И плохо изучали, замечу вам! Иначе не валялись бы теперь по всем полям, вцепившись друг другу в глотку. Какой абсурд! Война между железным мужским началом порядка и женственностью, жертвенностью, доблестью, в то время как они всегда и везде должны объединяться, ибо только такой союз покорит им весь мир! – Вальтер предостерегающе закашлялся, но старик пропустил предупреждение мимо ушей. – Поверите ли вы, фройляйн, – ибо мой оболтус, выкормленный еще большими оболтусами, мне не верит! – что я ночами не сплю, мучимый этим. Элементарная метафизика, фройляйн. Кто бы ни победил в этой войне, она станет победой государства, а не нации, нации в конечном счете проиграют ее, хотя все будут верить, что кто-то все-таки выиграл. Человек, ариец и славянин, проиграл, ибо его лишили выбора, а ведь выбор заключается не в том, на чью сторону встать, а в том, чтобы осуществить свое предназначение слияния и победы…

– В таком случае у меня тост, – бледнея от собственной наглости, подняла бокал Стася. – Я предлагаю вам, генерал, выпить за то самое слияние, о котором вы столь красноречиво говорите, в виде вашего сына и меня.

Вальтер прикусил губы, но старый Остервиц вскинул подбородок.

– Прозит! – согласился он. – За победу метафизики над грубой реальностью.

Но грубая реальность неожиданно снова заявила о себе. Появился ординарец Вальтера и отрапортовал, что его приказание выполнено. Вальтер усмехнулся, покосился на отца и махнул рукой. В зал вошел Евгений, как был из лагеря, босиком и наголо обритый.

– Это что еще такое? – вскинул брови барон.

– Это мой брат, генерал, – спокойно пояснила Стася, как о чем-то само собой разумеющемся, и снова пригубила херес. – Он известный советский летчик, из тех что в сорок первом бомбили вашу столицу. Я очень давно с ним не виделась и подумала…

– А, вы играете ва-банк, русская рулетка, – вдруг расхохотался Остервиц. – Ценю, ценю. Только сперва отправьте его в ванную, и путь кастелян поищет что-нибудь поприличней. А мы пока продолжим нашу весьма занимательную беседу.

Стася вдруг почувствовала, что с радостью поменяла бы сына на отца.

Когда через час Женя, одетый в явно узкий ему потертый егерский костюм, появился в зале, Стася не могла не улыбнуться. Но он вместо благодарности ответил ей нехорошим и недобрым взглядом.

– Что ж, пусть ваш «советский герой» сядет и расскажет мне о своих подвигах. – Женя не заставил себя просить дважды, сел и откровенно набросился на еду. Вальтер скривился, но генерал смотрел с любопытством. – И все-таки остановитесь, молодой человек, – перед вами боевой генерал, прошедший Марну и Гумбинен. Кстати, ваше звание?

– Капитан Красной Армии и майор Армии Крайовой.

– Польское? А вот это зря. Зря вы связались с этими недоносками, которые пытаются соединить славянство и католицизм, ничего не понимая ни в том, ни в этом. И все же я слушаю. И побольше подробностей – это ведь не допрос.

Стася умоляюще посмотрела на брата, но он отвел глаза и вполне повествовательно начал. Сначала ее охватила злость, потом смех, потом – страх. Он что, совсем свихнулся в своей армии – или в плену ему просто-напросто отбили все мозги? А Женька невозмутимо продолжал, обращаясь прямо к генералу:

– …насколько это было глупо, не скумекала такая, как он, залупа. Не зная броду, сунулись немцы в воду и, не покорив Европу, уже получили коленом в жопу. Пока еще держитесь на волоске, но скоро получите хуем по башке, и от твоего, буржуй, фашистского гнезда ни хера не останется, немецкая пизда…

И все же Стася взяла себя в руки и, как можно более нейтральным тоном, словно переводя, стала рассказывать историю брата, как узнала ее в комендатуре в Радоме.

– …А помнишь, мудак, стращали нас как: «Мол, Красная Армия разбита, авиация побита, Москве, мол, капут!» Да никто вам не верил, чертов пуп. Нас, ядрена вошь, такой хуйней не проведешь, знали мы, еб твою в Берлин мать, что скоро в штаны начнете срать. И не ошиблись!

Когда, наконец, обстоятельный рассказ закончился словами «не уйдете добром, накормим вас говном», а Стася перевела это как «человек всегда должен оставаться человеком», барон отпил глоток, промокнул усы и откинулся на высокую резную спинку:

– Ваш брат действительно смелый человек, фройляйн. Но все-таки ему стоило бы быть немного поумнее. – Стася насторожилась. – Кажется, я открыто сказал ему, что я прошел Гумбинен, а значит, был и на русском фронте… – Стася почувствовала, что становится белее салфеток. Боже мой, кто же мог подумать?! Неужели теперь из-за этой идиотской выходки полетит к черту все, чего она с таким трудом добилась, и сейчас их обоих просто расстреляет стоящий за дверью ординарец Вальтера? Однако Остервиц невозмутимо гладил усы. – И если я не знаю вашего языка, то уж различить в речи знаменитые русские ругательства, навсегда въедающиеся в память всем, кто их услышал лишь однажды… Жаль, что столь хороший летчик так дурно воспитан. Что ж, я не сомневался в том, что нынешняя русская армия разлагает. Полагаю, вы вели бы себя иначе, будь на вас форма Русской освободительной армии, – сделал старик ударение на второе определение. – Как раз на днях я случайно виделся с атаманом Красновым – он прав, что делает упор на религию. Переведите своему невоспитанному брату, фройляйн. – Барон прикрыл глаза и по памяти процитировал на немецком какую-то клятву. – Обещаю и клянусь всемогущим богом, перед святым Евангелием в поле и крепостях, в окопах, на воде, на воздухе, на суше, в сражениях, стычках, разъездах, полетах, осадах и штурмах буду оказывать врагу храброе сопротивленье и защищать новую Европу от большевистского рабства… Это клятва кавалеристов РОА, – мечтательно добавил он, и было видно, что слова эти погружают Остервица во времена его молодости. – Впрочем, для летчиков тоже подошла бы вполне. Ничего, мы продолжим этот разговор позже. Полагаю, в мое отсутствие вы сможете говорить более свободно, – усмехнулся он и вышел, как призрак не то прошлого – не то грядущего.

* * *

В ту ночь, благодаря старому генералу, Стася, пожалуй, в первый раз отдавалась Вальтеру искренне и страстно. В окружающем ее мире она впервые за многие годы, включая и всю свою жизнь в Советском Союзе, почувствовала что-то живое. Мир вдруг перестал быть схемой, борьбой идей, непримиримостью и условностью, и среди жестких рамок войны и мировой революции вдруг забрезжило что-то живое, человеческое…

– У тебя удивительный отец, – неожиданно произнесла она это вслух, лежа на руке Вальтера уже под утро.

– Я думаю, он немного не в себе, поэтому его и не трогают. Однако до таких открытых симпатий к русским, как с вами, он еще не доходил.

– То есть?

– Я заходил к нему вчера перед сном, и он заявил, что отправлять такого молодца, как он изящно выразился, грызть гнилые кочерыжки – глупо, а потому он намерен сделать его своим шофером.

«Только не выдавать радости, только молчать…» Стася выдержала долгую паузу, закурила и лениво рассмеялась:

– Шофер, давно забывший даже тот элементарный немецкий, которому его безуспешно учили в русской школе? Ха-ха.

– Ничего, как-нибудь объяснится, к тому же старик частенько ездит за Одер, а с польским, насколько я понял по документам, у твоего братца все в порядке.

– Разумеется, мама учила нас польскому. Он даже поступил на славянское отделение. Потом, правда, геройство взыграло, перевелся в летное…

– Как ты понимаешь, на этого «товарища Каменского» мне наплевать, но отец, кажется, окончательно заигрался в либерализм. Он-то в случае чего просто соединится со своим цианатом, а мне выпадет нечто похуже. Да и вообще: я предпочел бы перебраться подальше на запад, в сторону Италии или Испании… – Стася небрежно гладила мускулистые плечи, а сама лихорадочно пыталась сообразить, к чему этот разговор. – А для большей свободы передвижений… с тобой… я все-таки предпочел бы, чтобы ты надела форму этой вашей освободительной армии. Я думаю, господин Власов по моей просьбе сразу даст тебе обера.

При воспоминании о форме, прикасающейся к телу, Стася вздрогнула, запах пота и крови снова ударил ей в ноздри, и она так сжала шелковистую кожу, что на плече появились ссадины от ногтей.

– А я все-таки предпочитаю креп-жоржет.

– Я закажу тебе лучшее белье из Нойона.

Стася поняла, что сопротивляться бесполезно, и смерть вдруг дохнула на нее явственно и неумолимо. Она давно запретила себе думать о ней – иначе можно было просто сойти с ума, но нынешний разговор Вальтера ясно показывал, что дела у немцев все хуже. Понятно, что в Ленинград ей не вернуться уже никогда, но теперь вопрос, кажется, уже не в этом…

Назад Дальше