Тут уж ничего он не стал говорить, конечно. И рубашку снял скорее, чем до дивана дошел, благо была расстегнута.
Глава 6
В конце сентября съемки закончились, и все закончилось вместе с ними. Так же мгновенно, как началось. Не из-за съемок закончилось, просто так совпало.
Утром Герман приехал к усадьбе, чтобы забрать Соню и вместе ехать в Москву. Почти вся съемочная группа уехала накануне вечером. Соня долго провозилась, собирая кофр, который надо было сдать художнику по гриму и отправить на студию, поэтому ночевала в усадьбе.
Утро было туманное, как в песне, и от выступившей изморози трава, тоже как в песне, казалась седою.
– Я не знала, что у тебя есть машина, – сказала Соня.
Она вышла на крыльцо с чемоданом на колесиках и остановилась. Машина у него не просто была – она производила ошеломляющее впечатление.
Соня уже привыкла к тому, что Герман мало обращает внимания на житейские удобства. Для работы ему нужна была только тишина в кабинете да словари, еду он предпочитал самую простую, вроде собственноручно пойманной и зажаренной рыбы, а к одежде у него было единственное требование – чтобы она была чистой, и это нехитрое требование выполняла мать многочисленного горластого семейства, обитавшего в деревне по соседству; она обстирывала всех дачников и с этого жила.
Поэтому вид новой «Тойоты», из которой он вышел перед крыльцом усадьбы, привел Соню в оторопь. Наверное, раньше эта машина стояла в гараже. Ну да, во дворе его дома был гараж, но Соня, конечно, туда не заглядывала.
– Почему тебя это так удивило? – пожал плечами Герман. – Я казался тебе кретином, неспособным крутить баранку?
– Нет, просто... Очень уж она у тебя шикарная.
Соня вспомнила новенький «Ниссан» Пети Дурново, и ей стало не по себе.
– Я не обязан поддерживать отечественный автопром, – поморщился Герман. – Если он сколько-нибудь еще протянет, то пусть уж без моей помощи. Ты все собрала? Садись.
Он взял ее чемодан и поставил в багажник. Соня села на переднее сиденье. В салоне стоял запах дорогой новизны; он показался ей каким-то отстраненным. И Герман, одетый не в дачную простую рубашку, а в свитер из темно-синего кашемира, показался отстраненным тоже. К тому же он почему-то был хмурый, а почему – не говорил.
Всю дорогу до Москвы они молчали. Но это было не то молчание, которое они оба так любили. Соне казалось, что в нынешнем их молчании есть что-то нарочитое. Даже тихо звучавшая музыка – Герман сказал, что это Третий концерт Рахманинова, – не избавляла от этого ощущения.
Они долго и тягостно стояли в утренней пробке на въезде в Москву, потом по-черепашьи ползли запруженными улицами Центра... Соня встрепенулась, когда машина проехала по бульварам и свернула с Пречистенки в какой-то переулок.
– Куда это мы? – спросила она.
– Ко мне.
«А что, ты собиралась куда-то в другое место?» – без слов прозвучал его вопрос.
Соня растерялась. В том, что Герман, не спрашивая, привез ее к себе, не было, конечно, ничего странного. Она ведь жила у него на даче все время, пока шли съемки, то есть с той ночи жила, и она ведь сама сказала, что этого хочет... Но с той самой минуты, когда она увидела эту его машину, и потом, когда они встали в пробке, когда их обступили серые дома сталинского ампира, потом особнячки старого Центра, – с той самой минуты, как Соня увидела Москву, она почувствовала какое-то необъяснимое смятение.
И, конечно, его почувствовал в ней Герман.
– Я думала, потом... Позже... – промямлила Соня. Она сама слышала, как неубедительно звучат ее слова. – У меня же ничего с собой нет. Только летнее, и то для деревни. А все остальное в общежитии.
– Я потом заеду за твоими вещами в общежитие.
Он произнес это коротко, без всяких интонаций. И снова замолчал, глядя не на сидящую рядом Соню, а прямо перед собою, в ветровое стекло.
Соня физически почувствовала напряжение, повисшее в воздухе. К тому же она вспомнила, как однажды сказала Герману, что приехала из Ялты с одним чемоданом: когда Анна Аркадьевна сообщила ей, что договорилась о том, чтобы ее взяли в съемочную группу, то она собралась не то что в один день, а в один час, и только в Москве, уже в общежитии «Мосфильма», разобралась, какие взяла вещи и какие надо было взять.
Герман, конечно, это запомнил. Он запоминал все, что касалось Сони. И говорить ему теперь, будто в общежитии у нее осталось нечто, остро ей необходимое, было глупо.
Но идти к нему в дом она не могла. Не могла! Словно сдвиг какой-то произошел в ее сознании, когда они въехали в Москву. И даже еще раньше, когда Москва показалась своими первыми приметами – дорогой машиной, городской одеждой, отстраненным выражением его лица... Наверное, глупо было придавать значение таким необъснимым обстоятельствам. Но Соня ничего не могла с собой поделать.
– Лучше я сначала сама все соберу, – сказала она. – А потом... Потом тебе позвоню.
Герман ничего не ответил. Он повернул ключ в зажигании и спросил:
– Куда ехать?
Вот так все это и закончилось. Что, конечно, было неизбежно. И, конечно, он тоже это понимал, не только Соня. Иначе возразил бы, не повез бы ее на «Мосфильм», может, даже наорал бы и за руку отвел в дом, как тогда, в «Метели», пропуская мимо ушей ее возражения, повел он ее в свой дом переодеваться... Он ведь умел пропускать мимо ушей все, что казалось ему неважным. Значит, чувствовал теперь то же, что и Соня, и чувствовал так же отчетливо.
Ничего она собирать не стала. Как только его машина отъехала от общаговского подъезда – Соня видела это из окна своего четвертого этажа, стоя за занавеской, – она села на кровать и заплакала. И долго уговаривала себя сквозь слезы: все это прошло, надо забыть, надо привыкать к Москве... Это была Москва, именно Москва. У нее были свои порядки, и она все расставляла по своим местам. И всех по своим местам расставляла. И Сонино место было не в этих незыблемых переулках; уже второй раз Москва внятно сказала ей об этом. Да и никакого своего места у нее в этом городе не было. И будет ли когда-нибудь?
Вот это она и должна была понять. А не лезть в чужие обстоятельства, как уже сделала это однажды. Здесь же, неподалеку, какая разница, Пречистенка или Сивцев Вражек...
Но, говоря себе все эти разумные слова, Соня знала: они ей не помогут. Ничего, кроме опустошающей сердце тоски, она не чувствовала. И ничего, кроме его лица, больших его рук, его темных глубоких глаз, не видела перед собою ни днем, ни особенно ночью, которую провела без сна.
Неизвестно, что она стала бы делать, если бы обстоятельства ее жизни не определялись работой. Оказалось, что два эпизода – когда герои приезжают из своего имения в Москву – придется снимать в Петербурге. В Москве не осталось улиц, сколько-нибудь похожих на те, что были в девятнадцатом веке, а в домах, которые все-таки сохранились с тех пор, стояли в окнах стеклопакеты, и никто не озаботился тем, чтобы эти новенькие рамы были хотя бы темного цвета, под дерево.
В Питер поехала лишь часть съемочной группы, и Соня в эту часть попала.
Еще совсем недавно она обрадовалась бы такой экспедиции, потому что, если в Москву приезжала хотя бы в школьные годы, то в Петербурге не была ни разу. Но теперь она отнеслась к поездке безучастно. Надо – значит, надо, не больше.
И все же, когда она вышла из здания Московского вокзала, прошла по Невскому и увидела клодтовских коней на Аничковом мосту, тех самых, которых видела на множестве фотографий, – ее охватил особенный, ни с чем не сравнимый восторг. От одного взгляда на этот город, от свободного размаха его улиц сердце занималось, как от глубокого вздоха.
– Да-а, памятник Лужкову надо в Питере ставить, – заметил осветитель Женя. – Здесь хоть видно, что он для Москвы сделал. Вон, у них дороги-то какие. Чисто после бомбежки.
Съемочный объект находился во дворе на Большой Морской, и хотя от Невского эта улица была в двух шагах, мостовая напоминала разбитый, но по какой-то странной прихоти заасфальтированный проселок.
Поезд пришел чуть свет, и группа отправилась на Большую Морскую прямо с вокзала, не заезжая в гостиницу. На уличную съемку отведено было ровно три часа, а разместиться на жилье можно было и позже.
Объяснение героев в любви снимали в подъезде многоэтажного дома необыкновенной красоты. Правда, фасад его показался Соне отреставрированным кое-как, лишь бы видимость была, зато подъезд внутри поражал воображение. Потолки в нем были высокие, как в церкви, лестницы широкие, как во дворце, стены были выложены мозаикой, а при входе находился мозаичный же камин, притом вид у него был такой, что хоть сейчас разжигай в нем дрова.
Ничего подобного в Москве Соня не видела. Ну да она ведь не обошла все московские подъезды.
Она поспешила прогнать из головы эти ненужные мысли.
В подъезде и рядом с домом снимали до девяти утра, потом поехали в гостиницу. Она оказалась неказистой, зато дешевой и располагалась в переулке неподалеку от Казанского собора.
В подъезде и рядом с домом снимали до девяти утра, потом поехали в гостиницу. Она оказалась неказистой, зато дешевой и располагалась в переулке неподалеку от Казанского собора.
Пока Соня шла вдоль колоннады Казанского, у нее кружилась голова. Ей казалось, что огромные крылья этой колоннады вот-вот подбросят ее вверх, и она полетит; от достоверности этого чувства у нее становилось щекотно в животе.
– Ждите до двенадцати, номера еще заняты или убираются, – отчеканила дежурная, не поднимая глаз от каких-то формуляров, которые она заполняла.
– До каких еще двенадцати? – удивилась Инна Горная, директор картины. – Сейчас девять утра всего! Что нам, три часа по городу бродить со всей аппаратурой?
– Вещи можете оставить в камере хранения.
Дежурная по-прежнему не интересовалась тем, как фамилия человека, с которым она ведет разговор, или как он хотя бы выглядит. Похоже было, что от формуляра ее может оторвать только ядерный взрыв. Соня стояла в сторонке и смотрела на все это с удивлением. Она и сама не заметила, когда успела отвыкнуть от подобного.
– Вот что, дама, – заявила Горная, – немедленно посмотрите в компьютер, или что там у вас, амбарная книга, что ли. На съемочную группу забронированы номера. Они должны быть свободны и убраны. Или зовите ваше начальство, с ним будем разбираться.
Перепалка длилась еще минут пять. Дежурная стояла насмерть: номера освободятся в двенадцать. Инна требовала, чтобы ей показали записи о бронировании. Дежурная отказывалась их показать с такой истовостью, словно это были секретные материалы. Кончилось все в самом деле вызовом главного администратора. Тут же выяснилось, что номера на группу забронированы не с сегодняшнего, а со вчерашнего дня, так что со вчерашнего же дня и свободны, и убраны.
– С вами говорить – надо сперва хорошенько гороху накушаться, – хмыкнул Женя, получая у дежурной ключи от своего номера.
Соня брала ключи вслед за ним.
– Вы, наверное, москвичи? – сквозь зубы процедила дежурная.
– Да, – кивнула Соня.
– Сразу видно!
– А вы, наверное, не петербурженка, – отбрила Инна Горная. – Тоже сразу видно.
«А ведь я правду сказала, – подумала Соня. – Москвичи...»
Ей стало немножко смешно оттого, что она не задумываясь, просто по инерции причислила себя к этому чужому племени. Но ведь она в самом деле чувствовала в себе то, что вот эта вредная, с советской высокой прической дамочка-дежурная считала приметой московского сознания! Она в самом деле не понимала, почему если мизерное, само себя таковым назначившее начальство велит тебе делать глупость, то глупость эту надо и сделать. И для нее, как для Женьки, как для Инны Горной, тоже была уже естественна та резкость мышления и поступков, которая не позволяет тратить время и силы на ерунду, зато позволяет мгновенно находить единственно правильное решение в любой ситуации.
Но мысль эта коснулась лишь края ее сознания и исчезла. Все это было неважно. Герман не звонил. И она не звонила ему тоже. Что это было, что разделило их так внезапно и вместе с тем так для обоих неотменимо – недоразумение, ссора? Или что-то большее, гораздо большее?
Соня не знала.
Глава 7
Когда Соня уезжала в Москву, Анна Аркадьевна взяла с нее слово, что она найдет возможность брать уроки рисунка.
– Мне не хотелось бы, Сонечка, чтобы вы оставили мысль о поступлении в училище, – словно извиняясь за свою настойчивость, объяснила она. – Ведь как может статься? Работа у вас будет интересная, она вас увлечет, вы быстро начнете приобретать необходимые навыки, у вас ведь отличные способности. И вам станет казаться, что учеба – это не очень-то и нужно. А это не так! – горячо добавила она. – Гример – это не только пальцы. Это знания, Соня. Отчасти такие, знаете ли, страстные знания, которые касаются души человеческой. А отчасти, я бы сказала, знания внятные, знания просто – по истории прически, по скульптуре. Их надо получить, не теряя головы.
– Не волнуйтесь, Анна Аркадьевна, – улыбнулась Соня. – Я голову не потеряю.
Работа в самом деле увлекла ее. И навыки она действительно приобретала быстро. Но выполнять обещание все-таки следовало.
Об уроках для Сони договорился Максим Глен. Он и сам заканчивал Театральное художественно-техническое училище, как и большинство московских гримеров, притом лучших из них, поэтому знал, что именно требуется Соне для подготовки к экзаменам.
– Год позанимаешься, все освоишь, – уверенно сказал он. – Ты быстро соображаешь. И руками, и головой.
И она стала ходить к педагогу по рисунку. Правда, по его виду невозможно было предположить, чтобы он мог чему-нибудь научить. Весь он был какой-то узкий, томный, с распущенными по плечам роскошными кудрями. Но Соня доверяла Глену, да и сама быстро убедилась, что его приятель по имени Лавр – толковый парень. А что богема беспросветная, к тому же гей, так ведь у каждого свои тараканы в голове и во всех прочих местах.
Лавр давал ей уроки два раза в неделю у себя в мастерской в доме на Нижней Масловке. Это был знаменитый дом, в котором всегда жили художники; весь он был увешан мемориальными досками. И, в общем, было вполне естественно, что он притягивал к себе именно богему, а не инженеров или врачей.
– Здесь стены намоленные, – с важным видом заявлял Лавр.
Соня едва сдерживала улыбку.
Он называл ее Сонкой: оказывается, так звали девушку, которая то ли одновременно, то ли поочередно была любовницей Маяковского и Северянина и из-за которой между ними разгорелось почти такое же соперничество, как из-за стихов.
Пока Лавр приобщал Соню к азам искусства в дальней части своего чердачного лофта, во всех остальных частях собирались люди самого живописного вида и настроения. Они пили, болтали, ругались, иногда дрались. Лавр не обращал на все эти проявления художественных натур ни малейшего внимания.
На Сониной памяти он принял участие в событиях только однажды. Молодой режиссер Андрюша схватил нож и заорал на свою подружку Киру:
– Если эта женщина сейчас же отсюда не уйдет, я начну резать людей!
Кира в ответ заорала:
– Ничтожество! Бездарность! Я тебя все равно люблю! Мне незачем жить! Под машину брошусь!
Она схватила свое пальто и побежала к выходу.
– Сонка, тени погуще положи, – невозмутимо велел Лавр.
После этого он подошел к Кире, которая возилась с замком входной двери, и сказал:
– Ну куда ты пойдешь? Смотри, у тебя и ботинки нечищены.
Кира оторопело посмотрела на свои ботинки, потом на Лавра – и осталась.
Но правильно класть тени в карандашном рисунке он научил Соню безупречно. И многому другому научил тоже.
Соня не понимала, почему при такой хорошо поставленной технике Лавр пишет картины, состоящие сплошь из бесформенных пятен. Однажды она видела, как происходит создание шедевра: Лавр просто скручивал крышки баночек с краской и выплескивал их содержимое на кусок оргалита.
– Лаврик, ты что, правда думаешь, что вот это и есть искусство? – без лишних церемоний поинтересовалась она.
– Ты, Сонка, как мой папа, ей-богу, – скривился Лавр. – Тот мне однажды экзамен устроил: нарисуй собаку, чтоб была похожа.
– Зачем ему твоя собака? – улыбнулась Соня.
Она уже знала, что отец Лавра был ректором одного из самых престижных художественных вузов.
– А затем, что, если, видите ли, я собаку умею похоже рисовать, значит, моя мазня – это не мазня, а в самом деле концепт. А если не умею, то он мне помещение для вернисажа выбивать не намерен.
– Нарисовал собаку?
Соня чуть не расхохоталась.
– А что оставалось делать? Выставляться-то надо. А насчет того, что пятна – это не искусство, ты зря. Взгляни как-нибудь на досуге на ранние картины Пикассо.
– И что я увижу?
– Увидишь грамотные пейзажики и портреты без малейших проблесков таланта. А потом для интереса сравни с нормальным Пикассо. Который линии и пятна. И почувствуй разницу.
В общем, заниматься с Лавром было не только полезно, но и интересно.
Экспедиций по фильму больше не планировалось, и Соня не пропускала уроков в доме на Нижней Масловке. После занятий она сразу же уходила, никогда не вливаясь в Лаврову переменчивую компанию.
– Сонка, ты схимница, – удивлялся он. – Такое впечатление, что тебе лет пятьдесят. В твоем возрасте надо быть повеселее.
Соня не то чтобы чувствовала себя умудренной годами или тем более схимницей, но замечала, сначала с удивлением, а потом без, что ей скучно в большой и шумной компании. Она не понимала прелести того, что принято было считать весельем – так, наверное. Когда она сказала об этом Лавру, тот заметил:
– Между прочим, это закономерно. Гримеры все такие.
– Какие? – заинтересовалась Соня.
– Ну, неактивные. Усидчивые не в меру. Какие-нибудь пару ресничек два часа могут делать. Во всяком случае, те, кого я знаю. Старушечья профессия, – бесцеремонно заявил он. – И далась она тебе, с таким-то личиком! Шла бы в актерки.