О начале сущего
Было начало. Было предначало этого начала. Было доначало этого предначала начала. Было бытие, было небытие. Было предначало бытия и небытия. Было доначало этого предначала бытия и небытия[155].
Та к называемое начало. Всеобщее затаенное возбуждение еще не прорвалось. Как обещание почки, как отрастающие после порубки ростки. Еще нет каких-либо форм и границ. Только шорох абсолютного небытия. Все полно желанием жизни, но еще не определились роды вещей.
Было предначало начала. Небесный эфир начал опускаться, земной эфир стал подниматься. Инь и ян соединились. Переплетаясь, поплыли, клубясь, в космическом пространстве. Окутанные благом, тая внутри гармонию. Свиваясь и сплетаясь, стремясь прийти в соприкосновение с вещами, но так и не осуществив предвестия.
Было доначало предначала начала. Небо затаило свой гармонический [эфир], и он еще не опустился.
Земля хранила [свой] эфир, и он еще не поднялся. Пустота, небытие, тишина, безмолвие. Молчащее занебесье, небытие, похожее на сон. Эфир плыл, составляя великое единство с тьмою.
Было бытие. Тьма вещей во множестве пустила корневища и корни, образовались ветви и листья, зеленый лук и подземные грибы. Сочная трава ярко заблестела, насекомые встрепенулись, черви зашевелились, все задвигалось и задышало. И это уже можно было подержать в руке и измерить.
Было небытие. Смотришь – не видишь его формы; слушаешь – не слышишь его голоса; трогаешь – не можешь его схватить; смотришь вдаль – не видишь его предела. Свободно течет и переливается как в плавильном котле. Бескрайне, безбрежно. Нельзя ни измерить его, ни рассчитать. Все слито в Свете.
Было предначало бытия и небытия. Оно обнимает небо и землю. Формует тьму вещей, составляет великое единство с тьмой хаоса. Никакая глубина или ширина не могут выйти за его пределы. Рассеченная осенняя паутинка, раздвоенная // ость не могут служить ему нутром. Не имеющее стен пространство, в нем рождается корень бытия и небытия.
Было доначало предначала бытия и небытия. Небо и земля еще не разделились. Инь и ян еще не отделились. Четыре сезона еще не расчленились. Тьма вещей еще не родилась. Оно ровно и покойно, как морская пучина. Оно чисто и прозрачно, как безмолвие. Не видно его очертаний. Свет решил вступить в это небытие и отступил, растерявшись. И сказал: «Я могу быть и не быть[156], но не могу абсолютно не быть. Когда оно становится абсолютным небытием, то достигает такой тонкости, что ему невозможно следовать!» [157]
Огромная масса наделила меня формой, истощила меня жизнью, дала мне отдых в старости, покой – в смерти. То, чем хороша была моя жизнь, делает хорошей и мою смерть. Если спрятать лодку в бухте, а гору – в озере, скажут, что это надежно. А в полночь Силач взвалит их на плечи и умчится с ними. А спящие и не узнают. Потому что есть место, куда скрыться. А если спрятать Поднебесную в Поднебесной же, то куда тут скрыться! Разве не так же и с вещами? [158]
Само обладание человеческой формой уже приятно. Но человек является в результате тысячи изменений, тьмы превращений, которым нет предела. Разрушается и вновь обновляется. Разве счесть все поводы для радости? Например, во сне становлюсь птицей и парю в небе. Во сне становлюсь рыбой и исчезаю в пучине. Хоть это и сон, но не знаю, что это сон. Просыпаюсь и только тогда узнаю, что это был сон. Ныне вдруг обретем великое пробуждение, только тогда узнаем, что все, что было до этого, был долгий сон. Когда я еще не родился, откуда мне знать о радости жизни? Ныне же, пока я не умер, откуда мне знать, что смерть не радостна? [159]
Некогда Гунню Ай помешался и в течение семи дней представлялся себе тигром. Его старший брат приоткрыл дверь, чтобы взглянуть на него. Тигр схватил его и убил. Кожа Гунню Ая приобрела раскраску зверя, ногти и зубы превратились в когти и клыки. Воля изменяется вместе с сердцем, разум изменяется вместе с формой. Когда он стал тигром, он не знал, что раньше был человеком. Когда он был человеком, он не знал, что станет тигром. Два состояния поочередно сменяют друг друга, противореча одно другому. //
Каждый находит удовольствие в той форме, в которой пребывает. Нет грани между хитроумием и тупостью, истиной и ложью – кто знает, откуда что вырастает? Вода к зиме сгущается и превращается в лед. Лед в преддверии весны тает и превращается в воду. Вода и лед чередуются, словно бегут друг за другом по кругу. Досуг ли им знать, радоваться этой своей форме или печалиться!
Когда тело испытывает страдания от холода или жары, засухи или сырости – оно изнуряется, в то время как дух крепнет. Когда же дух устает от радости или гнева, размышлений или раздумий, то он истощается, а тело полно сил. Поэтому шкура со старой кобылы похожа на высохшее дерево, а шкура молодой собаки – гладка и блестяща. Потому же душа преждевременно умершего беспокойна, а дух исчерпавшего свой жизненный срок спокоен. Отсюда следует, что тело и дух исчезают не вместе.
Мудрый человек живет, следуя своему сердцу, опираясь на свою природу, полагаясь на дух, при том, что каждое из них поддерживает другое. Поэтому он спит без снов, а просыпается без печали.
В древности люди обитали в центре струящейся тьмы. Их дух и эфир не изливались вовне. Тьма вещей спокойно и безмолвно пребывала в безмятежном покое. Эфир комет[160]и звезд Большой Медведицы далеко рассеивался и не мог причинить вреда. В те времена люди были похожи на безумных – не знали, где восток, где запад; набивали рот и гуляли, похлопывали себя по животу и развлекались. Они были одеты в небесную гармонию, сыты благом земли. Не утверждали первенства истины или лжи с помощью хитросплетений. Широко-обширное, глубоко-глубокое, это и называется Великим управлением. Тогда те, кто стоял наверху, распоряжались слугами, не истощая их природных свойств; умиротворяли и владели, не изгоняя их блага, и потому никто не проповедовал «милосердия» и «долга», а тьма вещей пышно произрастала. Награды и наказания не рассылались, а Поднебесная была покорна. Их искусство (путь) можно превозносить как Великое прекрасное, но трудно его рассчитать: расчет, исходящий из одного дня, недостаточен, а за год накапливается слишком много. Поэтому рыбы забывают друг о друге в реках и озерах, а люди забывают друг о друге в искусстве дао[161].
В древности естественный человек имел опорой небо и землю, свободно странствовал в пространстве между ними – в объятиях блага, согретый гармонией, а тьма вещей сама собой созревала. // Кто из них согласился бы распутывать интриги человеческих дел и тревожить свою природу и судьбу вещами?
Дао имеет основу и уток, ветви и завязи. Овладевший искусством Единого связывает в одно тысячи веток, тьму листьев. Благородный, владея этим искусством, рассылает приказы; худородный – забывает о низком своем положении; бедняк – находит удовольствие в труде, а попавший в опасность – освобождается от нее. Так, когда приходят большие холода, выпадает иней и снег, только тогда и оцениваем зелень сосны и кипариса. Только преодолевая трудности, ступая по опасности, оказавшись перед лицом пользы и вреда, узнаем, что мудрец не утратил дао. Поэтому он может нести на голове Великий круг (небо), ступать по Великому квадрату (земле); глядя в зеркало Высшей чистоты, видеть Великий свет; установясь в Высшем равновесии, вступать в Великий храм;
способен бродить в темном мраке, светить одним светом с солнцем и луной. Если взять дао в качестве уды, «добродетель» – в качестве лески, «обряд» и «музыку» – в качестве крючка, «милосердие» и «долг» – в качестве наживы и закинуть в реку, запустить в море, то кто же из кишащей тьмы вещей ее не схватит? Опираются на искусство стоять на цыпочках и подпрыгивать[162], держатся границ человеческих дел, примериваются и приспосабливаются к обычаям века, чтобы теребить и будоражить мельчайшую тонкость вещей[163], – создается видимость свободы воли, полноты желаний. Тем более [свободен] тот, кто хранит драгоценное дао, забывает о желчи и печени, уходит от свидетельств глаз и ушей, один плывет за границами безграничного, не смешивается с вещами в одно месиво, в центре переходит в область бесформенного и вступает в гармонию с небом и землей! Такой человек запирает слух и зрение и хранит свою высшую чистоту. Он смотрит на выгоду и вред как на пыль и грязь, на смерть и на жизнь – как на день и ночь. Поэтому, когда взору его предстает нефритовая колесница, скипетр из слоновой кости, а уши внимают мелодиям «Белый снег» и «Чистый рог» [164], – то это не может взволновать его духа. Когда он, поднявшись в ущелье на высоту тысячи жэней, приближается к краю, где даже у обезьян темнеет в глазах, то и этого недостаточно, чтобы возмутить его покой. Это как Чжун-шаньская[165] яшма, которую жгут в жаровне три дня и три ночи, а она не теряет своего блеска. Это высшее благо, кристальная ясность неба и земли. Если жизнь недостойна того, чтобы служить ей, то разве выгода достойнее, чтобы из-за нее приходить в движение? Если смерть его не останавливает, то разве вред испугает? Ясно видя различие между жизнью и смертью, проникнув в сущность превращений выгоды и вреда, // он не дрогнул бы и тогда, когда бы всю огромную Поднебесную менял на волосок с собственной голени[166].
Дао имеет основу и уток, ветви и завязи. Овладевший искусством Единого связывает в одно тысячи веток, тьму листьев. Благородный, владея этим искусством, рассылает приказы; худородный – забывает о низком своем положении; бедняк – находит удовольствие в труде, а попавший в опасность – освобождается от нее. Так, когда приходят большие холода, выпадает иней и снег, только тогда и оцениваем зелень сосны и кипариса. Только преодолевая трудности, ступая по опасности, оказавшись перед лицом пользы и вреда, узнаем, что мудрец не утратил дао. Поэтому он может нести на голове Великий круг (небо), ступать по Великому квадрату (земле); глядя в зеркало Высшей чистоты, видеть Великий свет; установясь в Высшем равновесии, вступать в Великий храм;
способен бродить в темном мраке, светить одним светом с солнцем и луной. Если взять дао в качестве уды, «добродетель» – в качестве лески, «обряд» и «музыку» – в качестве крючка, «милосердие» и «долг» – в качестве наживы и закинуть в реку, запустить в море, то кто же из кишащей тьмы вещей ее не схватит? Опираются на искусство стоять на цыпочках и подпрыгивать[162], держатся границ человеческих дел, примериваются и приспосабливаются к обычаям века, чтобы теребить и будоражить мельчайшую тонкость вещей[163], – создается видимость свободы воли, полноты желаний. Тем более [свободен] тот, кто хранит драгоценное дао, забывает о желчи и печени, уходит от свидетельств глаз и ушей, один плывет за границами безграничного, не смешивается с вещами в одно месиво, в центре переходит в область бесформенного и вступает в гармонию с небом и землей! Такой человек запирает слух и зрение и хранит свою высшую чистоту. Он смотрит на выгоду и вред как на пыль и грязь, на смерть и на жизнь – как на день и ночь. Поэтому, когда взору его предстает нефритовая колесница, скипетр из слоновой кости, а уши внимают мелодиям «Белый снег» и «Чистый рог» [164], – то это не может взволновать его духа. Когда он, поднявшись в ущелье на высоту тысячи жэней, приближается к краю, где даже у обезьян темнеет в глазах, то и этого недостаточно, чтобы возмутить его покой. Это как Чжун-шаньская[165] яшма, которую жгут в жаровне три дня и три ночи, а она не теряет своего блеска. Это высшее благо, кристальная ясность неба и земли. Если жизнь недостойна того, чтобы служить ей, то разве выгода достойнее, чтобы из-за нее приходить в движение? Если смерть его не останавливает, то разве вред испугает? Ясно видя различие между жизнью и смертью, проникнув в сущность превращений выгоды и вреда, // он не дрогнул бы и тогда, когда бы всю огромную Поднебесную менял на волосок с собственной голени[166].
Высокий род или худой для него все равно что отшумевший северо-восточный ветер, хула и хвала для него подобны пролетевшему комару. Он овладевает снежной белизной и не бывает черным; поступки его кристально чисты и не имеют примеси; обитает в сокровенной тьме, а не темен; отдыхает в природном горниле и не переплавляется[167]. Горные теснины Мэнмэнь и Чжунлун ему не препятствие. Только воплотивший дао способен не разрушаться. Его не остановят ни быстрины, ни омуты, ни глубина Люйляна[168]. Он преодолеет и Великий Хребет, и горные потоки, и опасности ущелья Летающей Лисицы, Гоувана. А те, кто всю жизнь живут на реках и морях[169], а духом бродят под высокими (царскими) вратами, те не владеют источником Единого. Гд е им достигнуть подобного!
Поэтому тот, кто поселяется с совершенным человеком, заставляет семью забыть о бедности, заставляет ванов и гунов пренебрегать своим богатством и знатностью, а находить удовольствие в безродности и бедности; храбреца – ослабить свой пыл, алчного – освободиться от своих страстей. Он сидя – не поучает, стоя – не рассуждает. Пустой, а приходящие к нему уходят наполненные. Не говорит, а напаивает людей гармонией. Ведь совершенное дао не действует. То дракон, то змея[170]. Наполняется, сокращается, свертывается, распрямляется. Вместе с временами года меняется. Внешне следует [внешним] влияниям, внутренне хранит свою природу. Глаза и уши не ослеплены блеском [вещей], думы и мысли не охвачены суетой. [Совершенный человек] поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает [к жизни] тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Когда к разуму применяется деяние, он уходит. Когда оставляют в покое – он остается. Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам[171], устанавливается в не имеющем границ пространстве. Оно безмолвно благодаря пустоте и небытию. Если не применять деяния // к вещам, то вещи применят деяние к тебе. Поэтому те, кто занимаются делами и следуют дао, не есть деятели дао, а есть распространители дао.
То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и благо, – все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, – братья; Юмяо и Саньвэй[172], исходя из этого подобия, – одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмынь[173]. Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется – и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому, если смотреть, исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ[174]. Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо [Ди] и Ян [Чжу], Шэнь [Бухая] и Шан [Яна] [175] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они – значит все на месте, нет – это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством управления, не проникая в суть неба и земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается. В земле застывает и приобретает форму вещей. [Эти вещи] тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь как чжоуские девять треножников[176]. Те м более это относится к вещам правильной формы! [177] Слишком далеки они от дао.
Ныне тут и там вздымаются стволы тьмы вещей; корни и листья, ветви и отростки сотен дел – все они имеют одно корневище, а ветвей – десятки тысяч. Если так, то есть нечто принимающее, но не отдающее. Принимающее [само] не отдает, но все принимает. Это похоже на то, как от собирающихся дождевых облаков, которые сгущаются, свиваются в клубы и проливаются дождем, // увлажняется тьма вещей, которая, однако, не может намочить облака! [178]
Ныне добрый стрелок вымеряет угол с помощью мишени, и искусный плотник меряет циркулем и угольником – они овладевают [своим искусством], чтобы проникнуть в сокровенное [вещей]. Но тем не менее Си Чжун не может стать Фэн Мэном, Цзао Фу не может стать Бо Лэ[179]. О них можно сказать, что они постигли один поворот, но не достигли границ тысячестороннего.
Ныне с помощью квасцов красят в черный цвет, значит черное – в квасцах; с помощью индиго красят в синее, значит синее – в индиго. Но квасцы – не черные, а синее – не индиго. То есть, хотя и встретили мать явления, но не можем снова возвратиться к основе. Почему? Потому что слишком слабы, чтобы постигнуть этот круговорот. Гд е уж нам постигнуть превращения там, где нет еще ни квасцов, ни индиго! Творимые там превращения вырезай хоть на металле или на камне, пиши на бамбуке или на шелке – разве можно их перечесть! Отсюда – вещи не могут не рождаться в бытии. Малое и большое плывет в свободном странствии. Кончик осенней паутинки проскальзывает в неимеющее промежутка и возвращается, [превращаясь] в огромное; тростниковая пленка проходит в безграничное и снова возвращается в великую толщину. Не обладающее и тонкостью осенней паутинки, толщиной даже тростниковой пленки[180] распространяется на четыре стороны беспредельно, проходит в не имеющее границ. Никому не подвластное, никем не сдерживаемое, оно умножает малое, утолщает тонкое, то поднимет, то опустит тьму вещей, играючи, творит изменения. Кто в пространстве между небом и землей может рассуждать о нем?
Буйный ветер выворачивает деревья, но не может вырвать волоска с головы. Падающий с башни заоблачной высоты ломает кости, разбивает голову, а комары и мухи спокойно опускаются, паря. Если уж всякая летающая малость, берущая форму из одной [с нами] клети, седлающая небесную пружину вместе с червями и насекомыми, способна освобождаться от своей природы, то что уж говорить о том, что никогда не принадлежало к видам? Отсюда ясно, что бесформенное рождает имеющее форму.