Гамбургский счет: Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) - Виктор Шкловский 58 стр.


И прибавлял:

– Тема мне хорошо известная.

Он писал последнее время вдоль темы, развивая тему логически. Ветер перестал надувать ему паруса.

А корабли и лодки с мачтами, но без парусов, становятся неустойчивыми.

Преодолевает себя, плывет вперед Асеев; у него была походка от слова к слову.

Развертывая слово, подвигалось у него стихотворение.

От «гей» к «бей», от слова «день» к слову «Дон».

Асеев удачно преодолел себя и приучил себя, выработал в себе длинное дыхание.

Создал возможность конструкции.

Продолжается время.

В кино вошло и потревожило нас слово.

И сделало нас всех вновь учениками.

Может быть, звучащее слово вернется в поэзию через экран.

«Клоп» Маяковского и его «Баня» – куски сценария «Как поживаете?».

Он хотел уйти от лирического стихотворения и не ушел.

«О, молодость!» – кричу я сейчас.

И бью крыльями о стол.

Летели туда на север, где на камнях не жарко лапам, гуси с юга.

Они летели, качая воздух крыльями.

Летели, качая воздух, поддерживая друг друга.

О молодость, футуризм!

Леф!

Крик гусей летящих.

Серый домашний гусь слышит крик.

Он бегает по берегу моря, как пассажир по палубе тонущего парохода.

Кричит.

О, улетевшая, невзлетевшая молодость!

Кричу красным ртом, голосом гусиной меди.

Голосом телеги.

И бью серыми крыльями о бумагу.

Они летели клином, или клином летят аэропланы и журавли.

По крику слышу, что цела моя грудь.

Летели весной.

Туда, где еще нет тепла – где цветет черемуха.

Треском и шорохом перьев полна комната.

Растите, перья.

Я взлечу.

Летимте вместе.

Товарищи современники!

Раскачаем воздух!

Закроем небо крыльями!

Уставать совершенно не время. Нужно сохранять оптимизм и ответственность перед временем.

Когда-то ныне забытые эго-футуристы выпустили книгу: «Крематорий здравомыслия».

Сейчас нужнее было бы создание «Профилактория души».

Введение определенной писательской, художнической гигиены.

Жив Асеев, седой.

Видно, что он седой, хотя он и блондин.

Седой, мускулистый, крепкий в перенапряженный.

Гудит и разгоняет в себе интонацию, преодолевает обрывы, каменный, не могу иначе сказать, тяжелый, сероглазый Борис Пастернак.

Толстоногий, с дискантом вместо голоса, в широких штанах, похожий на эксцентрика, ходит, удивляя Америку, Сергей Эйзенштейн.

Это время цветет черемухой.

Перекресток (1932–1933)

Конец барокко О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают

Москва летом

Трамвай уже пустой, ночной и прозрачный, проносится по краю блестящего асфальта, опушенного бульваром – деревьями, про которые твердо знаешь, что они зеленые.

Перепадают дожди. Облака над Москвою длинные. Они проходят, они расходятся, побывав на закате. Идут за надстраиваемыми трубами.

Когда остаешься в Москве летом, когда заблудишься несколько раз в перестраиваемых переулках, когда увидишь Москву издали и заметишь, что колокольни без крестов похожи на минареты, когда заметишь другие минареты – подъемники, растянутые вантами, похожие на карандашные наброски…

…Когда заблудишься в Москве, в которой переменилась даже почва, и узнаешь улицу по деревьям, которые не надстраивают, – тогда появляется время и с временем мысль о себе.

Вот что я думал, расставаясь на бульваре с Осипом Мандельштамом.

Письмо Эйзенштейну

Мы переживаем сейчас эпоху увлеченья Художественным театром, театром чистых эмоций.

Растет Станиславский.

Он звучит сегодня для нас. Говорят, что он придумывает, что чичиковский Селифан, внесший чемоданы в дом Коробочки, весел потому, что он попал в тепло{257}.

Что Коробочка выбежала, думая, что в дом ударила молния.

Он знает логику расположения кусков.

Он знает, что кусков не существует.

Связи, которые придумывает Станиславский, часто мнимы, часто противоречивы. Селифан радуется тому, что он попал в тепло. В дом Коробочки ударила молния.

Одна мотивировка зимне-осенняя, другая летняя.

Но не в этом дело.

Рассыпается мир в руках Мейерхольда. Режиссер заглушает слова, и редко выплывают среди уничтоженной драмы изумительные куски потопленного в театре мира драматургии.

Старый спор, который знала индусская поэтика, спор, известный Дидро, спор о том, должен ли испытывать актер те эмоции, которые он передает, то есть должен ли быть актер или он только знак на том месте, куда его поставил драматург и режиссер.

Этот спор сейчас главный, это тот же спор о кусках и о главном.

Мейерхольд в той своей стадии удачи, но эту удачу нужно сменить другой удачей, мейерхольдовской же. Театр Мейерхольда пришел к необходимости иметь драматургию.

Вы прошли от метода вызывания эмоций, телесного проявления, через метод интеллектуального кино, работающего физиологическими методами, на новый путь.

У вас сейчас вещи иные.

Вы на пути классического искусства, про которое легко сказать, как оно создано сегодняшними условиями, и трудно сказать, почему оно их переживает.

От остраненной эксцентрической передачи вы перешли к самому трудному, отказались от патетики и передали оценку зрителю.

Люди вам верят, что вы великий художник.

Но, как всем известно, люди любят видеть новое таким, каким они себе его представляют{258}.

У них есть свой стандартный гений.

Среди этих людей и я не первый.

«Стачка». Нищие в изумительных котелках и отрепьях. Все совершается с конвульсивным напряжением.

Вещь имеет два адреса, два подданства.

«Броненосец». Знаменитая лестница. И калека на лестнице. Потом эта лестница стала лестницей Юткевича. Вы помните «Кружева» его, пьяных, уродов и кружева?

И ваше восстание посуды в «Октябре». Изумительнейшая война с вещами во дворце.

Трудно было воевать с посудой, со слонами.

Вы победили Керенского, развели мост и все же не взяли Зимний дворец.

Нужно брать простую вещь или всякую вещь, как простую.

Время барокко прошло.

Наступает непрерывное искусство.

Юрий Олеша. «Кое-что из секретных записей попутчика Занда»

Если бы не мысль на ночных улицах Москвы, если бы не трамвай, который убегает от меня как будто навсегда, если бы не вечер, я бы написал статью.

Но вечереет.

Днем твои руки и трамвай, асфальт, кошка и крыша – все одной температуры.

Днем объединен мир одним напряжением.

Вечереет. Мир распадается температурно. Уже похолодели решетки и теплы каменные столбы.

Тепло гнездится в деревьях, холод уже взошел на дорожки.

Появляется отношение к вещам, их разбираешь, ценишь.

Вещи, о которых я пишу, напечатаны в журнале «30 дней».

В этом журнале ко всякому куску, ко всякой статье – предисловие.

Недаром Салтыков-Щедрин говорил, что в искусстве писания предисловий мы обогнали все просвещенные народы.

Юрий Олеша пишет о зависти, и журнал прилагает список и рисунки сего завидного. Бенвенуто Челлини (автор указывает издание «Academia»), Джек Лондон, Оноре де Бальзак, Пушкин, Толстой.

Олеша завидует по хрестоматии, по каталогу издательства, он завидует поразительному, завидует вещам, которые видели другие.

Юрий Олеша в своих рассказах говорит о дальтонике, который ест синие груши, так обманывает его зрение.

А что сказать тем, кто ест груши или яблоки желто-зеленые или красные.

У Олеши Шиллер нюхает гнилые яблоки для вдохновения.

И Пушкин пишет «Бориса Годунова».

И впечатление, что он не жил с этими людьми, что он шел мимо, видел их через окно, не знал их простой жизни.

Нужно, может быть, завидовать методу писателя, внутренним ходам его, и не нужно завидовать его полному собранию сочинений даже издательства «Academia».

Культура, про которую говорит Олеша, стандартна, конспективна, почти календарна и барочна.

Для Олеши неясно, что люди, им упомянутые, почти не знали, что они создают высокое искусство. Они жили не ощущением, а совершением, и очень мало отличались от химиков и колбасников. У Вазари Донателло назван искусным резчиком, умеющим также изготовлять статуи.

В «Восковой персоне» люди в кабаке не пьют вина, а говорят о сортах вина и повторяют поразительные названия.

Роман не вытекает из болота, из болота иногда вытекают большие реки, роман втекает в болото. Не кончаясь ничем.

Растрелли проще, чем у Тынянова. Все деловее. Не так анекдотично. Не состоит из одних поразительностей.

А между тем у Тынянова так хорошо умирает Петр, так хорошо начинается большой спокойный роман. И так обыкновенно кончается всеми своими необыкновенностями.

Освободимся от слов и от всех поразительностей.

Говорят, Лев Толстой давал переводить себя на французский язык, и другому человеку давал переводить французский текст на русский и смотрел, то ли получилось, что он написал. И сердился на то, что слова не подчиняются.

Осип Мандельштам

Большой писатель Осип Эмильевич Мандельштам. Он написал сейчас книгу «Путешествие в Армению».

Он путешествует там среди грамматических форм, библиотек, книг, зданий, слов, вещей.

Есть замечательный писатель Свифт.

Гулливер попал в страну ученых. Люди там несли на спинах тяжелые кули. Ноги у людей гнулись, как у носильщиков в мучном ряду.

Это были вещи для разговора.

Эти люди не знали слов, они показывали друг другу разные вещи, вытаскивая их из карманов и из кулей и раскладывая по мостовой.

Это хуже слова.

Научимся видеть.

Мандельштам – огромный поэт, но он для того, чтобы передать вещь, кладет вокруг нее литературные вещи из куля, как попутчик Занд.

Вещи дребезжат, вещи, как эхо, разнообразно повторяют друг друга. Гнутся своды под барочными украшениями.

Мандельштам описывает картинные галереи.

Я никогда не читал лучшего описания картин Ван Гога, Сезанна, Гогена, Синьяка.

«Кукурузное солнце» светит в картинах импрессионистов (пуантилизм).

Солнце, сделанное из закругленных мазков, похоже на плотное зерно выпуклой чешуи кукурузного початка.

Так определяет Мандельштам сомкнутую блестящую разбитость импрессионистической картины.

И вот выходит Мандельштам из картинной галереи в прекрасный город Сухум. Дома лежат перед ним, как чертежные принадлежности в гнездах готовальни.

Солнце тускло после картин. Мир весь как в веревочной сетке.

Прочтите Золя, Мандельштам! Поймите, как стремились передать люди солнце. Сколько сто́ит солнце на картине.

Разве картины делаются для того, чтобы ими компрометировать солнце? Это вы сами в сетчатом мешке, в клетке, в вольере с сетками. Сетками от вас отделен мир.

И за этой сеткой сидит с несколькими немногими книгами друг мой, попутчик Занд.

Юрий Тынянов

Юрий Тынянов пишет «Восковую персону», лучшую свою книгу.

В ней превосходная Екатерина I, увиденная впервые.

Но разве петровская эпоха это только кунсткамера в спирту?

Кино, музей восковых фигур, немецкий экспрессионизм определяют Юрия Тынянова.

О Бабеле

И Олеша и три рассказа Бабеля напечатаны в журнале «30 дней».

В номере первом «Конец богадельни».

Я узнаю этих нищих из ГОСЕТа{259}.

Эти поразительные события. Дубовый гроб с вышитым серебром покрывалом – гроб напрокат: это радость нищих.

Матросов с наганами.

Позолоту театра.

Скрип тележек парализованных, «свист удушья».

Какие традиционные вещи, и не только для Бабеля.

Мы уже пытались ими тронуть мир. Мы с ними жили в щелях мира. Но щель узка.

В третьем номере рассказ «Дорога».

Одиннадцать лет назад он был короче.

Он был напечатан в Одессе.

Без этого конца, без этого начала.

Но так же, как сейчас, убивал телеграфист, стреляя из маузера в лицо еврея. И замерзший странник отогревался в библиотеке императрицы {260}.

Эйзенштейн Сергей не знал рассказа Бабеля, когда снимал «Октябрь». Но одинаково оба роются в великолепном хламе.

Сигары Абдул-Гамида, палевые атласные туфли Аничкова дворца, чиненый халат Александра III, барабаны, паровозы, крестильные рубашки Николая II, ванны с низкими бортами.

Мы видели, как с ними воевал Эйзенштейн.

Барочные вощи, хлам, кукурузное солнце, сетка, посуда. Последний раз посуда, разбиваемая и великолепная.

И номер четвертый – «Иван-да-Марья».

Сколько поразительного. Пароход едет за самогоном по Волге. На Волге поют песни голосом Шаляпина. С льняными волосами бегун Коростелев из бывших послушников, пьяный, в рвоте, переживает на полу величие России.

Пароход летит во мраке, сбивая бакены, сигнальные вешки. На бархатных красных диванах сидят пьяные калуцкие.

Так, как одесские нищие сидели в одесском театре в другом рассказе.

Стреляют ракеты, бьет трехдюймовка, прорывая огнем раскрашенный мир, голубая светящаяся кожа обтягивает скулы капитана.

А в воде плавают инвалиды.

Замечательные инвалиды.

«Калеки поднимали в воде илистые розовые фонтаны. Охранники были об одной ноге, другие не досчитывали руки или глаза. Они спрягались по двое, чтобы плавать. На двух человек приходилось две ноги, они колотили обрубками по воде, илистые струи втягивались водоворотом между их тел. Рыча и фыркая, калеки вываливались на берег; разыгравшись, они потрясали культяпками навстречу несущимся небесам, закидывали себя песком и боролись, уминая друг дружке обрубленные конечности».

Сетка! Сетка держит Бабеля в определенной эпохе, среди определенных, неточно увиденных вещей.

Сегодня мир проще. И не нуждается как будто бы в жароповышающем.

Обыкновенно Бабель работает тщательно. Это доказывается тем, что он работал медленно. И первое время Бабель в общем ошибался мало, и его держала еще живая школа.

А сейчас он ошибается, как ребенок.

Идет оспопрививание: «Разрешите вас уколоть, – сказала ему Юдифь и взмахнула пинцетом» («Конец богадельни»).

Напрасно она это сказала – пинцетом не колют, им щиплют, а для надреза применяется ланцет, которым, вероятно, и работала Юдифь.

Ланцетом не колют, а делают насечки. Это разная техника работы.

Для того чтобы придать реальность движению, проще всего заставить человека запнуться. Для того чтобы придать характерность речи, легко сделать речь неправильной. Это самый общедоступный трамвайный путь.

В рассказе «Иван-да-Марья» фигурирует маузер. С некрашеной ручкой. Обойма маузера плоская и тоненькая, как жестяная спинка скоросшивателя.

Мне кажется, что она входит в магазинную коробку при заряжении.

В рассказе Бабеля человек убивает из маузера.

«Коростелев еще что-то хотел сказать, но не успел, вздохнул и упал на колени. Он опустился к колесам тачанки, лицо его разлетелось, молочные пластинки черепа прилипли к ободьям.

Макеев, пригнувшись, выдергивал из обоймы последний застрявший патрон».

Заминка, которая произошла в маузере, – стилистическая, она здесь нужна для реальности. Это та лишняя подробность, которую наизусть ставят в реалистической вещи, но она поставлена неверно, потому что не увидена вещь.

Это ошибочно, как детали вырождающихся архитектурных памятников.

В большом настоящем искусстве всегда кризис. Кризис в самом методе.

На сегодня мы его видим хотя бы в том, что ошибки наши стали похожими{261}.

Сюжет и образ

I

Если писать о современниках, то количество знакомых, друзей быстро уменьшается и мир вокруг тебя пустеет, как буфет.

Писать о качестве сейчас как-то не принято, качество у всех самое хорошее.

– Говори про меня, что хочешь, – сказал мне раз ныне умерший великий поэт, – только не говори, что моя последняя книжка хуже, чем предпоследняя.

А между тем ощущение самодовольства, ощущение сделанности – неправильное ощущение для поэта и прозаика. Вероятно, так и было всегда и всегда казалось, что литература не выходит, что идет литература под гору, а между тем рождался эпос.

Можно было бы подобрать примеры на каждый год, привести статьи из журналов, где рядом со стихами Фета, с романами Достоевского печатались статьи о неудачах.

Ощущение неудачи – в то же время ощущение молодое, хорошее. Так в юности кажется нам, что дальше будет лучше, еще лучше и еще интереснее.

Проходят года, и человек начинает беречь сделанное, жить с переиздания.

Я мечтаю о настоящей легкости, о пересмотре сделанного, о восстановлении ощущения, что наши литературные успехи впереди нас.

Мне говорил Хлебников, что важна работа, а не сделанное, что сделанное – это стружки.

Мне говорил Блок, что от меня первого услышал настоящий разговор о поэзии, профессиональный разговор, но то, что я говорю, хотя и верно, но поэту знать вредно.

И мне хочется говорить о сегодняшней литературе, и не верю я, что это вредно, что это опасно. А если расходятся мои пути с путями людей, о которых я напишу, то будем петь старую песню: «Пропадайте те дорожки, по которым я ходил».

Когда начинают говорить о качестве литературы, то говорят:

– Вот напишите статью об эпитете.

Эпитету везет.

Эпитет существует и как будто не вреден.

Или говорят:

– Напишите статью о языке.

Тут всякий понимает, что язык должен быть хорошим.

Но такую статью писать не надо, хотя и возможно на момент обособить какую-нибудь сторону вещи.

Даже в животноводстве есть, кажется, учение о взаимно связанных признаках.

В искусстве элементы, если в нем можно говорить об элементах, взаимно обусловлены, взаимно заменимы и определяются одним процессом, хотя генетически, по происхождению, очень часто разнородны и разновременны.

Они определяются одним процессом, но связываются в самом процессе. И литературное произведение, как кажется мне, всегда приступ и никогда не полная удача.

Назад Дальше