И немой укор был в глазах кота, когда он сейчас вот заглянул в глаза мне. Напрасно я так пренебрежительно относился к нему: старый бездомный кот, может, еще и лишайный, чесоточный, потому что всю жизнь на помойке. Черта лысого я знаю что-нибудь о нем, черта лысого я знаю что-то и о себе. В самом деле, я знаю, что ничего не знаю.
II
Он родился без имени и рос безымянно. Безымянно должен был умереть, еще слепым: котят ведь надо топить, пока слепые. Их было шестеро у матери. Молоденькая кошка, ничего не зная о жизни, была стеснительной и, чтобы окотиться, избрала глухой и темный угол на чердаке. Но теплый, у лежака печной трубы. Лежак этот выложен давно и от времени местами растрескался. В более глубоких трещинах накопилось уже порядочно сажи. И потому на чердаке всегда держался запах горелого сухого дерева, как в погожий день летом возле кострища. Сладко повевало сухой обожженной глиной и еще чем-то вкусным, что весь свой век творила царица дома, крестьянская печь.
Возле лежака на просушенной до звона жести было хорошо насыпано речного белого песка. И хотя он давно уже сухой, в нем сохранялась память реки, водорослей, рыбы, йода. Песок был родной и целительный. И глина была целительной. Ее можно даже есть, что молоденькая кошка и делала, первое время не догадываясь, почему и зачем она это делает. Может, из той глины и явили себя Божьему свету ее дети, потому что была она не гулящей, держалась хаты, чтобы мыши не забывали, что есть в той хате хозяйка. Один только раз выбралась на почерневший уже мартовский снег, прошлась палисадником возле хаты, взобралась на тот же чердак. И вот, на тебе.
По своей мартовской памяти она пришла на чердак котиться, строгая и аккуратная. Речной белый песок, рудой дубовый лист, серая от времени, сухая сосновая стружка приняли и надежно скрыли кошачий грех, не оставив и знака, вобрали ее послед, сохранив только стойкий, на весь чердак, кошачий материнский дух, привлекающий иногда блудливых котов. Но кошка умела отстоять свою материнскую непорочность и жизнь своих наследников. Такая в ней пробуждалась злость и лютая сила, что шерсть вставала дыбом. Она потом сама удивлялась этому, облизывая красным кинжалом языка своих мурлык-ворчунов. Иногда в запале разносила их и прятала по углам, но быстро спохватывалась, собирала в пушистую, говорливую кучу на белый песок у лежака. Умывала. Но они были уже довольно-таки грязные, потому что родились все же на чердаке и жили среди дыма, всегда в полумраке. И кошка стремилась их отмыть, чтобы кто-то, не дай Бог, не подумал, что она в самом деле согрешила неизвестно с кем. В деревне насчет этого строго, деревня вам не город, от ее всевидящего и строгого глаза не спрячешься не то что на чердаке, а и на том свете.
Когда на улице шел дождь, по чердаку гулял холодный ветер, такие восходили сквозняки, что кошка просила затопить печь. И там, в доме, будто слышали ее. Хозяйка тоже была с прибытком. И кошка ведала об этом. Но, не в пример кошке, котят у той родилось только два. А у нее шестеро. Так что кошка и гордилась собой, и сочувствовала хозяйке. А та, в теплом доме, может, невольно сочувствовала ей на чердаке. В холод и в дождь протапливала печь. И каждый раз кошка на чердаке плакала. Не только от того, что сквозь трещины в стояке сочился дым, а от собственных неясных мыслей, от избытка материнских чувств. А еще немного от стыда: что же это она сотворила? Покинула дом в ту самую пору, когда ей необходимо быть в нем. Как там хозяйка без нее борется с мышами? Люди ведь такие неповоротные, даже мышей не научились ловить. Это была ее, кошки, работа. Не в пору, не в пору подперло ей, примет ли, прокормит ли хата шестерых ее детей, как встретят, что подумают о ней хозяева. Боялась показаться на глаза, будто заранее предчувствовала что-то. Вот почему уже без всякой видимой угрозы порой и во сне вставала у нее на загривке шерсть дыбом, летели из нее искры.
И все же первые дни ее материнства пробежали ничем особо не опечаленные. В самом деле, что кошке в этом мире для полного счастья надо? Чтобы была своя хата, чтобы было в ней всегда тепло и мухи не кусали, чтобы лежали под боком сытые котята и имелось самой что-нибудь на зуб взять.
Все это у кошки было, а особое счастье наступало, когда в доме зажигали печь и в трубу шугало пламя. Голос того пламени достигал лежака. Лежак начинал мурлыкать, петь сам, как сытый кот, что широко и желто разлегся на чердаке. Это скребся в переходах и изгибах печи, набирая силу, огонь. Безымянных еще котиков аж подбрасывало от дарованной им жизнью ласки, и они подпевали лежаку. А кошка жила ожиданием этой благословенной минуты. Оставляла одних и шла на охоту. Разлеживаться ей было некогда. Не очень-то понежишься, когда у тебя на шее шестеро, больше о хлебе на каждый день думается.
Разной живности вокруг котиной берлоги, надо признать, хватало, по крайней мере, в первое время. Чердак дал пристанище не только кошке и ее детям. В самом низу, на первом этаже, а вернее, в подполье, безостановочно правили свадьбу, размножались и жировали в отсутствие кошки мыши. Наиболее наглые стремились приватизировать и ее жилплощадь. Но когда они, изгнанные из дома демографическим взрывом, попадали той порой на чердак, живыми их больше никто не видел.
На втором этаже... Нет, о том втором этаже кошка запретила себе думать. Там жили ее хозяева, или те, кто считал себя ее хозяевами. Пусть так оно и будет, кошка все равно хорошо знает, что она гуляет сама по себе. Хотя ее уже и тянуло к ним, она скучала по их голосу, даже ругани, безладью. А жило на том этаже много народу. Полных три человеческие семьи. И они тоже росли. Кошке было что вспомнить и у кого поучиться. Скучно, скучно жилось ей все же на чердаке. Но всему свой срок. Настанет день, и она объявится перед ними сама и шестеро ее котиков. Она докажет своим хозяевам, что тоже даром времени не тратила.
Третий этаж, ее сегодняшнее пристанище, был наиболее плотно и густо заселен. Одних воробьев - что тех китайцев, в самых непредсказуемых углах. Можно лапой, словно вилкой, доставать их из-под стрехи, где только две дранки и щель между ними. Глупая, хотя и жизнелюбивая птица - приживается всюду быстро, и плодится легко. Не менее глупые, хотя и корчат из себя невесть кого, голуби. Ходят по земле, будто матросы, вразвалочку, выкобениваясь, цирлих-манирлих, и этим цирлих-манирлихом довели себя до того, что мозги у них набекрень. Воробей - худой и без претензий дурак. Голубь - дурак манерный, жирный. И дураков тех жирных и манерных кошачьей головы не хватит, чтобы посчитать всех. Загадили чердак.
Но - печальный вывод молодой и умненькой кошки - все на белом свете имеет свой конец, все со временем катится в тартарары. Еда на то и дана, чтобы ее есть, а съев, искать новую. Ничего и никого без живота нет на этом свете. Живот правит миром.
Воробьи дураки-дураки, а соображают, не без воробьиного своего царя в голове, облетали чердак за километр. Чирикали, поддразнивали кошку где-то со двора, с деревьев, со стороны сарая. Самые отчаянные похаживали и по крыше хаты, снаружи. Один из них пристроился даже, гадость болотная, капельку белую пускать с вильчика перед самым ее носом. Пускал и заливался, щебетал, но на чердак ни ногой. И кошка могла только представлять, какой он вкусный, мягкий, да видеть его во сне. Голуби же на ее столе не переводились долго, но ни одного из них на чердаке уже не было. Кошка съела последнюю глупую голубку, что прилетела голубиться с таким же дураком на чердак к ней, растопырилась, расквохталась. Только перышки чистить стала - тут ей и амбец пришел. Она даже не поняла, что случилось. Может, думала, что этак голубок ее разошелся. Подумала радостно - и оказалась в лапах кошачьих.
И все. Не хочешь, а вынуждена отправляться на поиски чего-нибудь съестного. Три дня во рту ни макового зернышка. Котята высосали ее так, что она уже без ветра, на легких сквозняках шаталась. Кое-как спустилась с чердака на порог и скромненько попросилась в избу. Две матери глянули одна одной в глаза и поняли друг друга.
- Залетела, холера тебя бери, - сказала хозяйка. - Я вот тоже на старости лет залетела.
Кошка согласно и с искренним сочувствием облизнулась. Врать она не умела, скрывать, кривить душой не научилась. Что в голове - то и на языке. Как женщина и мать, хозяйка посочувствовала ей, укорила и накормила. Но и проследила. И вскоре следом за кошкой оказалась на чердаке:
- Батюшки-светы, да здесь целый зоопарк. Раз дала - шестерых принесла. Что делать будем?
Кошка стала лизать руки хозяйке, да так старательно, что ту на мгновение будто обожгло. Она быстренько порскнула с чердака опять в избу. Там уже во всю ивановскую голосили ее дети, мальчик и девочка. Она погукала им, покачала, сказала несколько ласковых слов каждому и дала грудь сразу обоим, правую и левую. И пока они сосали и чмокали, пускали белые радостные пузыри, о чем-то отрешенно думала, посматривая в окно.
Кошка на чердаке только начала растаскивать котят по укромным углам, как хозяйка снова оказалась там, но уже с кошиком в руках, решительная и спокойная.
- Котята любят, чтобы их топили, пока они слепые, - почти пропела она, подбираясь к лежаку.
Кошка вздулась, как кожаный футбольный мяч, взняла ввысь каждую свою шерстинку на загривке. В глазах зажглось электричество, хвост заискрил.
- Пусть будет по-твоему. Пусть этот останется, - сказала хозяйка. Ну, чего в руки не даетесь, такие мягкие, красивые котики... - и одного за другим стала кидать в кош.
Рыжеватый и, кажется, самый немощный котенок все же успел отползти и вщемиться под лежак. Одна только точка, белая мордочка с красным мокрым носиком.
- Хитрун, - сказала хозяйка, вытаскивая его. - Рыжие, они все нелюдские. Разумник, лобастый. Пошел в кош.
Отправляя котенка в кошик, она не удержалась от умиления, поцеловала его в нос, как означила. Но на том ее милость к рыжему котенку исчерпалась. И разъяренной кошке, чтобы хоть немного успокоить ее, выбрала и оставила совсем другого, черного крепыша. Утешила:
- Не принимай так все к сердцу, молодая, глупая еще. Будешь ты дети будут. А шестерых сразу без мужика и здоровой деревенской бабе не продержать. Изведут со света.
Кошка выпустила целый сноп электричества и что-то сказанула ей в ответ такое, что хозяйка бегом бросилась прочь, едва не переломала себе кости. Под ней уже в самом низу обломилась на лестнице ступенька. Тяжелая, видимо, была ноша. Тяжелая, но ничего не попишешь, если котят, пока они слепые, не топить, разведется их больше, чем людей.
Вскоре к берегу речки понуро подошел лет восьми-девяти рябой мальчишка с кошиком из ракиты, наполненным какими-то бумажными, тихо шевелящимися свертками. Стоял и смотрел, как кружит вода, как крутит течение возле берега под кустами склоненной лозы, шмыгал носом, видимо, от сырости. К нему подошли еще два мальчика, похоже одногодки. Спросили вместо приветствия:
- Ты что, рыбу кошиком ловить собрался?
- Нет, не рыбу, - уныло отозвался мальчишка. - Котиков топить буду.
- А мы уже подумали, что ты это сестричку новую и братика на рыбалку принес.
- Детей в кошике не носят, - серьезно сказал мальчик. - Детей не топят. Только котиков. А я вот не знаю еще, как их надо топить.
- Мы тебе поможем. Научим, - с радостной готовностью предложили друзья. - Все наши бураки пошли полоть, а нам делать нечего. Теперь вот есть работа. Давай своих котиков.
Сразу определился и командир, стройный, пряменький, словно гвоздик, мальчишка в потрясной майке с зелеными обезьянами по всему животу.
- Пердун, дуй за снарядами, - приказал он тому, с кем вместе пришел. - Собирай камни, немецкие корабли топить будем. А ты, Михлюй, готовь к плаванью линкоры и крейсеры.
Михлюй, рябой мальчишка с кошиком в руках, повеселел:
- С тобой, Кастрат, никогда не скучно.
- Это уж точно. Со мной не заскучаешь, - согласился Кастрат.
И закипела работа. Пердун подносил камни, сухие комки глины и речные окатыши. Кастрат их сортировал, был он, по всему, парень обстоятельный и смекалистый. Равномерно горками раскладывал по берегу снаряды, чтобы потом удобно и бесперебойно стрелять. Михлюй доставал из кошика свертки, разворачивал каждый, оповещал:
- Черный - миноносец. Оставим напоследок. Серый. Бронекатер. Тоже на после. Рыжий, верткий, пару много. Крейсер.
Михлюй, как совсем недавно и его мать, склонился над котенком, приложился к его красному мокрому носику. На какое-то мгновение веснушки на лице его потемнели и в глазах пробежала тень. Но только на мгновение. Задора и веселья поддали друзья, приспешили:
- Давай, не распускай нюни, не тяни резину.
И сверток с рыжим котиком взвился в небо, шлепнулся в воду почти на середине реки, на быстряке, где вода, казалось, аж грызет отмель. Может, именно это котенка и спасло. Вода сразу же приняла его, раздалась, подхватила и понесла. А когда явила его опять белому свету, он был уже недосягаем для снарядов воителей.
Набрякшая от воды газета разворачивалась. И вскоре котенок плыл по реке Лете на распростертом газетном листе, как на плоту. И там, на самой середине реки, с ним случилось невероятное. Ныряние в белом бумажном саване пошло ему на пользу. Омытые целительной криничной водой древней реки, глаза у него раскрылись. Водокрещение сделало его зрячим.
Котенок, словно сквозь туман, видел мальчишек на берегу, все они были для него на одну колодку, хотя немного выделялся Михлюй, что-то мелькнуло в нем знакомое. Похоже, еще не видя, еще на чердаке под боком у матери, он уже знал его, чувствовал, как и весь дом. И от Михлюя, казалось котенку, ветер доносит дух хаты и печи, то, чего его лишили, запах его молочных братьев и матери-кошки. Но все это уже отходило, отплывало вместе с оставленным на берегу родным домом. Набегало же совсем иное. Он видел. Видел синее бесконечное небо над собой, теплое рыжее солнце над головой. Солнце, будто бритвой разрезающее мутную бель пленки в его глазах. Перед ним была бесконечная стремительная гладь воды. Хотя речушка совсем маленькая. Но ведь и котенок маленький. Он еще даже не понимал и не представлял границы воды и неба. Вода и небо были для него едины. И, как ни удивительно, он ни капельки не боялся воды, словно это была его новая мать. А может, и на самом деле вода стала его матерью. И ее бесконечность, бесконечность неба, мира совсем не беспокоили его.
Куда больше котенка пугали кусты лозы и ольхи, что росли по обоим берегам речки. Они так ужасающе лохмато-зелено надвигались на него. Их ветви прятали солнце, и ему становилось одиноко, неуютно и однообразно зелено в глазах и потому холодно. При солнце у него был друг, его же, котенка, тень на воде. Под навесью ветвей друг куда-то исчезал. Пропадала синь воды и неба. Одна только бранчливая темная гладь течения.
И эта ворчащая вода скоро лишила его опоры и плота. Ковер-самолет, а это была газета "Советская Белоруссия", так перенасытился водой, так набряк, что взял да и утонула. И котенок остался один-одиношенек. Вот тогда он натерпелся страха. И совсем не потому, что начал тонуть. Утонуть-то он не мог, потому что весил не больше воздушного поцелуя или солнечного луча. Тело его, можно считать, было соткано из того воздушного поцелуя и солнечного луча. Какой-то одуванчик среди воды.
Нет, он не мог утонуть, потому что совсем иное было наречено ему на роду. А испугался котенок оттого, что вдруг потерял опору под собой. Хоть и всего газетный лист, но все же какое-никакое жизненное пространство. И как ни шатка была та опора и хоть нес его ковер-самолет неизвестно куда, они все же позволяли сохранять надежду на нечто лучшее. Самолет он и есть самолет. И лучше лететь в нем, пусть даже в преисподнюю, нежели оставаться одни на один посреди сердитого неизведанного течения реки, когда не знаешь, где кончается вода, где начинается небо, не имеешь даже представления, что такое земля, есть ли она вообще на свете, потому что не научился еще ходить, стоять на лапах. Не знаешь, зачем тебе даны ноги. А теперь вот и холодно, и зябко, и мокро под тобой. И какие-то твари мерзопакостные окружили со всех сторон, обложили. Блямкают что-то беззвучно, щерят пасти, не иначе проглотить хотят. Раньше же было нечто хотя и очень шаткое, призрачное, но повседневное и определенное.
Раньше под ним была газета. И хотя котенок наш, понятно, ни бэ ни мэ ни кукареку в той газете не способен был прочесть, но что-то все же начеркано было в ней и на ней. Жучки, паучки, козявки какие-то замысловатые и фотографии, а на них люди, не совсем настоящие, не живые, но люди.
А теперь вот газета взяла и утонула.
Котенок остался совсем один. И неизвестно, что бы с ним произошло дальше. Скорее всего, и его бы измордовала, прибрала к себе вода Леты, но ему было суждено жить. А всем нам хорошо известно: кому суждено повеситься, тот не утонет.
К котенку, как только пошла на дно "Советская Белоруссия", сразу же подоспели жучки-плавунцы, или, правильнее, скользуны, потому что они не плавают, а, похоже, катаются по воде на коньках, словно по хорошему льду. Жучков тех, скользунов, было множество. Но рыжему нашему котенку они сослужили службу добрую. Позже он не раз поминал их добрым словом: тому-сему все же обучили его. А за всякую науку надо быть благодарным. Это знают даже котята.
Скользуны-плавунцы будто на буксир взяли котенка. Тоненький такой буксирчик, невидимый из солнечного луча. Окружили котенка со всех сторон, один даже в хвост ему вцепился. Окружили и с таким ухарством и ловкостью стали танцевать, такой хоровод закружили, что и котенку захотелось в их круг. Какой же это котенок не любит потанцевать, покататься на коньках? Но котенок наш головастый был, сообразительный.
Недолго думая, он выпростал переднюю правую лапу, показал, что и у него есть некий намек на коньки, и намерился подгрести ближе к себе одного из скользунов, что выкидывал коленца перед самым его носом, так, что у котенка усы вприсядку пошли. Но скользун тоже недаром солист, мазанул котенку по его усику своим крылышком слюдяным. Только котенок его и видел.