– И как ты теперь сбежал, Каледин? – угрюмо спросил Титов. – Я тут вспомнил, что первый раз ты тоже свалил с этапа: сказался больным, тебя сняли с поезда и запихнули в больничку, а уже как там ты сориентировался – не помню. А сейчас что?
– Так я скажу, – спокойно сказал Лед. – Мне, начальник, хорошо, когда все по чесноку. Хотел прогуляться в Иран. Там, говорят, края красивые. И шахиншах добрый.
– Значит, ты в «отрицалово»? – ничуть не удивившись, произнес Титов. – Да что ты суетишься, Омела? – не глядя себе за спину, бросил он заместителю. – Самое дурацкое распоряжение, которое только можно было отдать, ты уже отдал! Посадить этого волка к твоим баранам из четвертого барака – это надо ж додуматься! Так что ищи себе другого Упора, который будет «оленей» потрошить. Ничего, что я про тебя так откровенно, Каледин? Все равно твое дело швах, и высшую меру ты на этот раз схлопочешь – как пить дать.
– Пить – хорошо. Дать – еще лучше, – заметил Лед.
– Какой ты… афорист, мать твою! – не выдержал Омельченко. – Даже не аферист, ядрен корень. Товарищ майор, он тут над нами издевается, за дураков нас держит, сука расписная! Товарищ майор, я не понимаю, отчего мы этого урку не прижмем к ногтю! У нас после трех суток с пристрастием и не такие кололись!
– Не такие – это какие? – сощурился Илья. – Эх, Омела, баклан ты крюковой, снимет тебя начальство за самодеятельность, – непередаваемым тоном посетовал он, глядя, однако же, на Титова, который беззвучно и злобно смеялся. – Ладно, начальник, скажу тебе по большому блату.
– Вот это ты загнул! – выговорил Титов, которого ласково, а главное, совершенно по делу назвали «крюковым» – то есть работником ИТУ, имеющим недозволенные отношения с заключенными. – Ну, спасибо за доверие.
– Ну, в нашей жизни и не такие подъемы с переворотом бывают. Доверие… На подъезде к станции Слюдянка-1 поезд наш загорелся. Слыхал, поди, история-то потом громкая была. Подняли шум. Тем более что там стоял состав с нефтью, который если бабахнет, то много голов полетит, сам понимаешь. И не только на станции, а вообще – за потерю стратегического ресурса, необходимого для дальнейшего развития советской промышленности. И началось!.. Вагоны, где штаб, особая, кухня и каптерка – все в огонь. Документы с биографиями нашими пышными, расписными – туда же… И так мне, начальник, печально сделалось, что я дыму наглотался и попытался выбраться из этого ада. Я вообще больше холодок люблю. Не такой, как на Колыме, конечно… А потом начали перебрасывать арестантов из вагонзаков в здание вокзала. Оно, кстати, единственное в мире – из чистого мрамора, как усыпальницы Гур-Эмир в Самарканде. Вон Борис Леонидыч не даст соврать… А потом возникла путаница с документами, точнее, с их отсутствием и с тем, что нужно было людей как-то перегруппировывать, сгонять в новые партии на этап. А путаница в таком деле – очень плохо. Поэтому кто умер от огорчения, что отправился на тот свет, кто – в Казахстан, как я.
– Кто с тобой бежал?
– О, со мной была целая группа, – охотно ответил Лед.
– И фамилии назовешь?
– Отчего же. Фамилии известные. Баратынский, Батюшков и некто Пушкин. Ехали вместе со мной в составе карманного сборника к 100-летию… Это я у попутчика позаимствовал в поезде. Он все равно всю дорогу спал.
Майор Титов посмотрел в глаза улыбающемуся Каледину, а потом, чуть привстав, так зарядил тому с левой, что Лед перекувыркнулся через спинку стула и растянулся на полу. Начальник пересылки потряс отбитой кистью и сказал хладнокровно:
– Да, скотина редкая. И челюсть у него… твердая. Вон, все костяшки разбил на руке. Баратынский, Батюшков… Чтец, мля! Суньте его пока в ШИЗО, пусть там резвится. Ну что, гражданин Вишневецкий, – перевел он взгляд на Бориса Леонидовича, который все это время был молчаливым свидетелем этого занимательного допроса, – я специально распорядился, чтобы вы присутствовали и сделали соответствующие выводы. Сейчас проверим, удалось ли вам это сделать. Я полистал ваши документы. Вы – довольно крупный ученый. Меня, кстати, тоже всегда интересовала история. Это верно, что история вообще склонна повторяться?
– Ну… существует такое предположение, – аккуратно ответил Борис Леонидович.
– Так уж вы постарайтесь, чтобы неприятная история, которая с вами приключилась, больше не повторялась! – отозвался майор Титов. – Я сейчас вам все объясню. Вы тут человек новый, системы не знаете. То, что с вами разговаривает лично начальник лагеря – большая удача. Особенно после ваших… как бы это помягче выразиться, гражданин Вишневецкий… чудачеств, что ли. Так что постарайтесь отвечать максимально четко, а главное, предельно правдиво. Уяснили?
…Борис Леонидович уяснил. Уже через полчаса его, бледного, с разбитым в кровь лицом и не слушающейся правой рукой, закинули назад в одиночный бокс, где уже наслаждался покоем Лед. Когда захлопнулась дверь и Вишневецкий замотал головой, повторяя: «Ничего не понимаю, ничего не понимаю…» – Илья Каледин прокомментировал:
– Ага, вижу, побеседовали со вкусом. И вас майор Титов по морде щедро благословил. Вы так уж сильно не расстраивайтесь, Борис Леонидыч: вертухай – он и есть вертухай, и ты его, значит, хоть наркомом обороны сделай, все равно не изменится. Ладно. Ты на него сильно не обижайся. Эту суку не сегодня завтра самого снимут, и станет он сам на параше гноем захлебываться, – безо всякого выражения сказал Лед. – А нам с ним делить нечего: скоро на этап поставят, и айда на дальняк – строить железку под Улан-Удэ или портовые сооружения где-нибудь в Ванино мастырить. Насчет тебя, Борис Леонидыч – не знаю, а вот что так со мной будет – это уж точно. Вот там действительно – жопа, или, если по-гречески, – афедрон. Кстати, о греках: как там поживал Пыж после того, как меня отправили?..
– А его самого посадили, – пробормотал Вишневецкий. – Темная там история была. Вообще странные вещи творились. Сгорел городской архив. Рыжов голым бегал по улицам, не желая даваться в руки оперативникам.
– Кумовьям, – поправил Лед.
– Простите?
– Оперативник – кум. Привыкай уж к местной музыке, знание фени – дело нужное, не всякий с тобой будет разговаривать, как я. Да и я не стал бы… просто мало с кем удается на нормальном языке… да. Так что там с Рыжовым? Взяли его?
– И дали срок. Подробностей не знаю. Так что он где-то тут…
– Ну, если весь ГУЛАГ – это где-то рядом, тогда да, он где-то тут, – согласился Илья.
– А почему ты думаешь, что нас скоро отсюда отправят?
– Я сказал не нас, а, скорее всего, меня. Хотя если нас до сих пор держат вдвояка в этом боксе… – с сомнением проговорил Каледин. – Ладно… Тут у меня свои соображения. Тебе меня не понять. Нутром чувствую, что не задержимся мы тут. Чую – и все тут. Арестант – что волк: пока чуйку не отбили – жив. Тут вообще развит фольклор, – неожиданно со злым, очень злым сарказмом добавил Каледин и выматерился. – Иногда я просыпаюсь, Борис Леонидович, и не поверишь, думаю, что вот это, что меня окружает, и есть какой-то кошмарный сон. Что вот сейчас он кончится, и вернется все то, чего нас лишили, как говорят, по нашей собственной воле… Меня постоянно посещает ощущение, что я проживаю жизнь за кого-то другого. Что меня вложили в чужое тело, зашили, запечатали, всунули чужой язык, чужое сердце, чужое дыхание. И вокруг – все чужое, и самое страшное, что все равно настанет время, когда ты не сможешь жить без этой вонючей хаты, без лая псов и вертухаев, без звона рельса, поднимающего лагерь в пять ноль-ноль. Без тухлой капусты и протухшей рыбы из пайки. Без вонючего бушлата с тюремной нашивкой. Без зубов на окровавленной ладони. Без десятиведерных параш, которые выносят попарно слабосильные из «фитилей», а потом роняют и дохнут!
Было что-то экстатическое и страшное в том, как Лед вслух мерно перечислял все эти обыденные, ничего особо в себе не заключающие атрибуты советской лагерной жизни. Той жизни, которую, по счастью, точнее, по недосмотру надзирающих органов, не знал еще Борис Леонидович Вишневецкий, историк. Однако он терпеливо выслушал и сказал:
– Ну что же… Значит, все мы и виноваты, что так живем. Виноваты, что допустили. Есть охота, – добавил он. – А когда принесут?
– Сюда-то? Бог с тобой. Боюсь, как бы до этапа терпеть не пришлось.
Каледин оказался совершенно прав: только после того, как посадили их уже в Караганде из решетчатого «воронка»-автозака в вагонзак, прицепленный к одному из так называемых пятисотых поездов, идущих через весь Казахстан и останавливающихся у каждого закоулка, – только тогда удалось поесть. Конвоир сунул по плошке какой-то разваренной, отвратительно пахнущей массы, но Каледин успел шепнуть: «Не ешь! Ща все будет!»
И выяснилось, что в том же вагоне этапировался то ли в Барнаул, то ли в Минусинск, то ли еще дальше, за Байкал – сам Платон Ростовский, вор в законе и знакомец Льда. Сводила их судьба по мордовским лагерям и по одному из гнилых сердец ГУЛАГа, гонящих кровь по всему организму системы, – в Краснопресненской пересыльной тюрьме, стало быть. Конечно, ничего бы это не значило для Бориса Леонидовича, когда б не Лед.
И выяснилось, что в том же вагоне этапировался то ли в Барнаул, то ли в Минусинск, то ли еще дальше, за Байкал – сам Платон Ростовский, вор в законе и знакомец Льда. Сводила их судьба по мордовским лагерям и по одному из гнилых сердец ГУЛАГа, гонящих кровь по всему организму системы, – в Краснопресненской пересыльной тюрьме, стало быть. Конечно, ничего бы это не значило для Бориса Леонидовича, когда б не Лед.
– Это кто такой? – спросил Платон Ростовский, небольшой, поджарый человек с цепкими глазами, по виду – лет пятидесяти. Вокруг него на некотором расстоянии группировались блатные – воры постарше, расслабленные, немногословные, пропитанные тяжелым табачным запахом, и молодняк – быстроглазый, быковатый, с мятыми смуглыми лицами.
– Это, Платон, такой фраер, что он может и про Платона, и про Аристотеля, и про сестру иху Лыбедь, и про принцев из фартовых, и про мужиков из кондовых – про все может сбрехнуть, – нараспев ответил Каледин. – Скуку на раз-два разгоняет. Проверено в 35-й, у этой тли Титова. Мы только что оттудова прискакали. Ему Борис, правда, байки травить не стал, за что по физии и получил.
– Да, куму байки лучше не надо, – спокойно согласился Платон. – Шамать будешь, Лед? Эй, паря, тащи сюда какое-нибудь хрястанье с канкой, человек только что с курорта.
Принесли еду и выпивку во фляжке. Не чинясь, Лед выпил, закусил огурцом, с хрустом разжевал и, набрав полный рот картошки с тушенкой, стал с аппетитом поедать. Часть еды он передал Борису Леонидовичу.
– Тебя как занесло-то?
– Да вот, подсадили нас с Кара-Арысской пересылки. Душ пятнадцать. Пацанов человек пять, остальные все каэры[7], «комсомольцы», контра по 58-й, в общем.
– Рассказчик твой, я смотрю, тоже по каэру влетел? – без обиняков спросил Платон.
– Леонидыч, расскажи про свой косяк, – спокойно кивнул Лед. – А то люди угостили, неловко их без внимания оставлять. На вот, хлебни для настроения.
…Новый 1939 год Борис Леонидович встретил уже полноценным заключенным одного из забайкальских лагерей. У него был бушлат с нашивкой, записная книжка с записями на нескольких языках, на одной из свободных страниц которой он значками отмечал, сколько осталось ему от десятилетнего срока. Лед был в том же лагере, но Борис Леонидович не видел его, не встречал на работах, не видел в санчасти и вообще за первые полгода содержания в лагере сталкивался с ним всего-то раза три. Потом восприятие времени притупилось, и месяцы слились в одну тупую, клейкую, плохо идентифицируемую массу – как то тошнотное варево, что швырнули ему при посадке в «столыпинский» вагон в Караганде. По каким-то неуловимым послаблениям по сравнению с другими, находящимися с ним в одном положении людьми Вишневецкий чувствовал, что Каледин все-таки приводит в действие какие-то рычаги и веревочки, чтобы помогать ему. А ведь все могло быть совсем иначе: приглянись он Платону и авторитетным ворам в качестве рассказчика-враля, был бы и на местечке потеплее – на раздаче в кухне, помощником нормировщика или там хлеборезом, и ел бы посытнее. Но не получилось. То, что с удовольствием, с тонко горчащей насмешкой рассказывал он Илье Каледину в одиночном боксе под Карагандой, не шло из него для утоления скуки вот этих зверолицых, этой кодлы, этих воров с татуированными плечами, с которых скалились бабы, пучились шпилями нарисованные соборы и раздергивали пасти чернильные наколотые львы. Какая-то губительная интеллигентская брезгливость… Много позже Борис Леонидович узнал, что в точно таком же качестве приходилось выступать знаменитому писателю Штильмарку, автору «Наследника из Калькутты», и вот тот справился успешно: рассказывал ворам про похождения на ходу измышленных героев из числа фартовых парней, которые оказывались принцами и короновались повелителями истинно правильного и четкого – криминального – мира.
И ничего – не переломился Штильмарк. И не умер от потери гордости особой, интеллигентской.
Не было в Борисе Леонидовиче того легкого, огневого нахальства, что так ценилось у воров и которое в переизбытке, крепко сдобренном врожденным артистизмом, было в Каледине. Тот не отбывал срок, даже не сидел – играл! И странно, что до сих пор не доигрался… По прибытии в лагерь из казахстанской пересылки отсидел только 10 дней в ШИЗО, в БУР перевели, а потом полетел птицей-лебедем в родной барак, где уже ждали его свои, пригретые Платоном и другими идеологами блатных. Многие говорили, что Каледин действительно дьявольски удачлив и что на Льду любая паскуда поскользнется и не сумеет тому навредить. А сам Лед, и не думая опровергать плетущиеся байки вокруг особой его удачливости, говорил, что да, есть такая сила, которая помогает ему в самые трудные моменты жизни, и что знает он словечко заветное. Кто-то, кажется, пытался острить, что за словечко такое знает Лед и уж не куму ли оно адресовано или проверочной комиссии, которая нет-нет да наезжала за Байкал; только подошел к тому остряку у лесопилки паренек неприметный, беленький, с челочкой и курносый – такие у лотков вертятся в базарный день, только успевай отгонять. А шутника нашли сидящим у бревенчатой стены с ма-аленьким таким проколом чуть пониже уха, в шее. Наповал.
После того случая, о котором много говорили в лагере, – и даже администрация ИТУ встревожилась и самых больших говорунов отправила охолонуть в карцер – Борис Леонидович хотел встретиться со Льдом с глазу на глаз и объяснить ему, что так нельзя, что человек был зарезан из-за него, Ильи Каледина. И ведь сказал бы прекраснодушный Борис Леонидович, а то и при всех сказал бы, и почти наверняка подписал бы себе смертный приговор – потому что воры ну о-о-очень не любили, когда «контра», по 58-й, вражьей, статье чалящаяся, лезла в их дела.
И вот однажды воровские дела сами позвали Бориса Леонидовича. Странно, что до сих пор он не наткнулся на подобные неприятности.
Когда заключенные возвращались с работы, втягиваясь из степи в ворота лагеря, к Вишневецкому приблизился паренек с челочкой, с белесыми бровями, курносенький. Покойный шутник, зарезанный у лесопилки, при возможности много порассказал бы Вишневецкому и об этом молодом человеке, и о той необычайной ловкости, с коей управляется он с тонюсенькой, как спица, острейшей заточкой. Чуть заикаясь, паренек, выговорил:
– Ты – Н-180? Ла-ладно, не буду те-тебя по-кумовски… э-э… Т-ты Борис? Который с к-кара… гандинской пересылки?
Судя по всему, перед тем как подойти к Борису Леонидовичу, паренек навел справки о «комсомольце».
– П-пойдем со мной.
– Куда?
– Иди, говорю. Люди тебя хотят видеть. Ле… Лед.
«Илья? – чуть не воскликнул Борис Леонидович, но за время, проведенное в неволе, приучился уже придерживать язык. И чудовищной неосторожностью, абсолютно непродуманным поступком казалась ему теперь выходка с «узнаванием» Каледина в Кара-Арысе. – В самом деле – он? По крайней мере, вот этот белобрысый – из воров».
Однако в бараке, куда привел его белобрысый, Каледина он так и не увидел. Зато тотчас же различил знакомые все лица с карагандинской пересылки: толстопузый Сава и Сережа-мордвин, которые были этапированы в Забайкалье тем же вагонзаком, что и Каледин с Вишневецким. Мордвин отбивал такт ложкой и напевал блатную песенку:
Ты не стой на льду – лед провалится,
не люби вора – вор завалится…
Эти двое – Сава и Сережа-мордвин стояли в непосредственной близости от смотрящего, дюжего верзилы, которого, правда, время от времени одолевали приступы нестерпимого кашля, сотрясающего весь внушительный корпус авторитета. Наиболее заслуженным вором на зоне был, конечно, Платон, но ростовский вор в законе – один из двух, кто носил здесь такое звание, – отказался от должности смотрящего в пользу вот его – Креста. И на сходке Платон подтвердил высокое право Креста блюсти воровские законы в лагере.
И до этого времени Крест с достоинством выполнял непростую эту миссию, отделяя зерна от плевел, а агнцев от козлищ. Агнцами, конечно, всегда были честные воры, а за козла отвечали те, кому и положено, – совершающие ходку по 58-й. Креста побаивался и всегда держал в уме его позицию сам начальник ИТУ капитан Коровин. В последнее время Кресту, правда, все чаще требовалось посещение медчасти, но это не мешало ему железной рукой держать эту черную зону.
Крест сидел на нарах и прихлебывал чай.
– Он? – кивнул положенец на подведенного вплотную Вишневецкого.
– Он, – подтвердил Сава.
Голос у Креста был тихий, чуть надтреснутый. Но все знали, какая глотка прорезывалась у него, если требовалось возвысить голос по непоняткам.
– Что ты там говорил про Льда? Он человек уважаемый. Непонятно, отчего ты мусолишь его имя. Откуда знаешь?..
– В Желтогорске…
– Правильно. Ты говорил, что был учителем Льда?