Потом я прочёл про другую девушку, которая любила Генриха за выражение его лица и всегда старалась угадать, о чём он думает, и хотела думать о том же…
Я увидел, что глаза у Клэр слипаются, она засыпала. Несколько минут мы просидели молча.
— Поздно уже, — сказала она. — И я устала от машины.
Она ушла к себе в комнату, слегка пошатываясь.
Той ночью время даже во сне тянулось страшно медленно. Кровать была широченная, я перекатывался по ней с боку на бок, отчего ночь показалась ещё длинней. Зато впервые за много месяцев я видел сны, в которых снова был вместе с женщиной и даже желал её. Последние полгода, когда у Юдит и у меня, стоило нам только завидеть друг друга, просто горло перехватывало от лютой и безысходной ненависти, я даже во сне не мог сойтись с женщиной. Не то чтобы я испытывал отвращение при мысли о физической близости, нет, просто на самую эту мысль я был не способен. Конечно, я помнил, что бывает такое, но представить себе этого не мог и не испытывал никаких побуждений. Я даже смаковал это состояние, пока оно не сменилось оцепенелой и задумчивой просветлённостью. Тут уж я не на шутку перепугался. Сны, в которых я снова обрёл способность грезить о близости с женщиной, скрасили и оживили долгую ночь. Пробудился я с чувством радостного нетерпения. Я даже подумал рассказать Клэр об этих снах, но потом решил подождать до другого раза — вдруг мне ещё что-нибудь приснится.
Из соседней комнаты послышался голосок девочки, я оделся и пошёл туда. Я помог собрать вещи, мы позавтракали и снова тронулись в путь. К полудню мы хотели добраться до Колумбуса (штат Огайо), а до него ещё около трёхсот километров. По пути через Огайо было несколько городов, кроме того, 70-ю автостраду пересекало много шоссе в направлении север — юг, так что на дорогу надо положить часов пять, не меньше. В Колумбусе мы собирались пообедать, потом уложить ребёнка спать на заднем сиденье и ехать дальше. К вечеру мы должны быть в Индианаполисе (штат Индиана), это шестьсот километров от Доноры.
День был безоблачный, солнце только что поднялось и светило в заднее стекло. Я надел на девочку шляпу, оказалось, шляпа сидит криво, девочка раскричалась. Только мы её успокоили, как нас обогнала машина с приоткрытым багажником, из которого торчали мешки; ребёнок снова разбушевался. Насилу удалось растолковать ей, что багажник не закрыт из-за мешков.
Мы миновали границу штата Пенсильвания и проехали несколько километров по Западной Виргинии, которая вклинилась сюда узкой северной оконечностью. Мне вспомнилась фраза из приключенческого романа: «Но что такое луга Виргинии против прерий Техаса?»
Переехав по мосту через реку Огайо, мы очутились в штате того же названия. В машине сделалось жарко. Девочка сосредоточенно смотрела на дорогу, бусинки пота застыли над верхней губой, хотя мы приоткрыли окно. Потом она снова заволновалась, начала поминутно вскакивать, садилась, снова вскакивала. Я хотел дать ей попить и протянул бутылку с холодным чаем, но она не брала, а только смотрела на бутылку с таким ужасом, будто ничего страшнее на свете нет. Клэр сказала, что я держу бутылку «не в той руке». Я поменял руку, девочка взяла бутылку и присосалась к ней, посапывая от удовольствия. Когда она наконец напилась, я попробовал с ней заговорить, называл её поочерёдно то Дельтой, то Бенедиктиной.
— Называй её одним именем, — попросила Клэр. — Я и так перемудрила с её именами. В первое время я в минуты нежности всякий раз звала её то так, то эдак, даже ласковые прозвища выдумывала, и это совсем сбило её с толку. Теперь она требует, чтобы её звали только одним именем, всякое второе приводит её в ужасное замешательство. Я вообще наделала с ней много глупостей, — призналась Клэр. — Первая глупость — это, конечно, что я от большой любви, столько раз давала ей разные имена. Мало того, я ведь в такие минуты норовила и все предметы вокруг неё по-новому называть, а у неё от этой чехарды голова кругом шла. А теперь она настаивает на первом наименовании вещи, всякое второе выводит её из себя. Или ещё: бывало, она спокойно чем-нибудь занимается, а я сижу и смотрю на неё. А потом не выдерживаю — у меня не хватает терпения просто сидеть рядом с ней и молчать — и отрываю её разговором. А её это отвлекает, и после мне же самой приходится её успокаивать. Но самая большая моя ошибка — это идея неамериканского воспитания. Я не хотела, чтобы она вела себя так, будто ей принадлежит весь мир, или, хуже того, чтобы она считала всем миром только то, что принадлежит ей. Не хотела, чтобы она привязывалась к вещам, а американское воспитание только усиливает это пристрастие. Игрушек никаких не покупала, приучала играть предметами, которые предназначены для других целей, — зубными щётками, тюбиками от гуталина, вообще всякой домашней утварью. И она играла, а потом спокойно наблюдала, как я пользуюсь этими вещами в хозяйстве. Но если ими хотел поиграть другой ребёнок, она жадничала, не давала точно так же, как её ровесники не отдают свои игрушки. Я, конечно, решила, что у неё всё-таки развиваются собственнические инстинкты, и однажды даже попыталась уговорить её отдать какую-то вещь другому ребёнку. Но она так вцепилась, куда там. И тогда — ведь я-то всё ещё думала, что это собственничество, — я отняла у неё эту вещь. Только потом я сообразила, что она вцепилась в свою игрушку со страха, теперь я вообще уверена, что дети не могут расстаться со своими вещами не из жадности, а от страха. Ребёнок испытывает чисто животный испуг: только что вещь была рядом, принадлежала ему — и вдруг она далеко, у другого, а вместо неё — пустота. Ребёнок тогда и себе места не находит. Но я в ту пору настолько была ослеплена своей педагогической мудростью, что живого ребёнка не видела, видела только модели поведения и всякий поступок норовила истолковать по трафарету.
— Ну а теперь? — поинтересовался я.
— Иногда совсем не знаю, как с ней быть, — пожаловалась Клэр. — Особенно в дороге, когда долго едем. Чуть что — она из себя выходит: перед глазами-то всё мелькает, движется, плывёт, взгляду не за что уцепиться. Хорошо ещё, ты здесь, на нас двоих ей легче сосредоточиться.
Я хотел было обернуться к девочке, но вовремя удержался: она только-только утихомирилась.
— Однажды у меня часы украли, — вспомнил я. — Казалось бы, пустяк, что мне какие-то часы, я их и на руке не чувствую. И всё же потом я долго ещё пугался: посмотрю на часы — а там пустое место.
В веренице столбов, протянувшейся через поле, один покосился: девочка снова закричала. Мы остановились возле придорожного супермаркета; Клэр решила, что девочке надо немного пройтись. Она усадила её на большого игрушечного слона, он качался, когда в него опускали десять центов, и качала до тех пор, пока ребёнок вроде бы не успокоился. Но тут девочка заметила тёмные потёки собачьей мочи на бетонном цоколе качелей и потребовала, чтобы её немедленно сняли. Она судорожно вертела головой во все стороны, но ещё более порывисто отворачивалась от увиденного, точно всё вокруг её пугало. Клэр даже не удалось показать ей канюка, плавно кружившего над зданием: девочка буквально повисла на её вытянутой руке. Клэр уложила её на заднем сиденье, она не сопротивлялась, только попросила переставить фотографии на ветровом стекле. Пока Клэр ходила в магазин за апельсиновым соком, я то и дело переставлял фотографии; всякий раз выяснялось, что я расположил их не так, а убрать их совсем девочка тоже не разрешала. Когда я передвинул очередную фотографию куда-то не туда, ребёнок панически взвыл, голосом почти что взрослым. Вероятно, она хотела увидеть только ей одной известный узор, который я каждый раз всё более беспомощно начинал строить и тут же разрушал. Когда Клэр вернулась, ребёнок был вне себя, он неистовствовал. Я на секунду отвлёкся, перестал двигать фотографии — и девочка мгновенно затихла; сколько я ни смотрел, обнаружить скрытого смысла в расположении снимков мне так и не удалось. Клэр перелила сок в бутылочку и дала ребёнку. Никто из нас не проронил ни слова. Глаза у девочки широко раскрылись, она моргала всё реже, потом заснула. Купив сандвичей и фруктов, мы поехали дальше.
— Я сразу представил себя на её месте, — сказал я немного погодя. — Первое, что я помню в жизни, — это мой собственный крик, когда меня купали в корыте и внезапно выдёргивали затычку: я пугался урчания вытекающей воды.
— А я иногда совсем забываю о ребёнке, — ответила Клэр. — Тогда я сама беззаботность. Я совсем её не чувствую, так, вертится что-то под ногами, вроде кошки или собаки. Потом вдруг спохватываюсь, что она здесь, и понимаю, что могу только одно: любить её, и ничего больше. И чем больше люблю, тем сильнее за неё боюсь. Иногда, когда долго на неё смотрю, я уже не могу отличить, где любовь, а где страх. Нежность такая, что превращается в страх. Однажды я прямо изо рта у неё вытащила леденец — представила вдруг, как она подавилась и задыхается.
Клэр говорила ровным голосом, словно сама себе удивляясь. Она внимательно следила за зелёными указателями над автострадой, чтобы не пропустить нужный поворот на обводное шоссе вокруг Колумбуса. Дорога больше не петляла, почти целый час она шла по прямой без малейшего изгиба — ребёнку лучше спалось. Холмы тут были поменьше, зелень на полях сочнее, ростки маиса выше, чем в Пенсильвании.
Когда Колумбус остался позади, Клэр глазами указала мне на зеркальце заднего вида, и я увидел, что девочка просыпается. Волосы прилипли к вискам, личико раскраснелось. Некоторое время она неподвижно лежала с открытыми глазами, потом заметила, что за ней наблюдают, и лукаво улыбнулась мне. Она молчала и только довольно поглядывала по сторонам. Это была игра, каждый из нас ждал, кто первым скажет слово или пошевельнётся. В конце концов проиграл я — сменил позу. Только тогда девочка заговорила.
Мы свернули на просёлок и, отъехав от шоссе, остановились. Перед нами раскинулась просторная зелёная лужайка, мы пошли к ней, ветер ворошил волосы. Я заметил, что виски у девочки по-прежнему влажные, мы склонились над лей и поняли, в чём дело: над самой землёй воздух был душным, ни ветерка. Клэр взяла её на руки, и волосы мгновенно просохли. Мы присели на берегу небольшого пруда. Вокруг жёсткая, как на болоте, трава, в коровьих следах кучками росли мелкие грибки белого цвета. Над поверхностью воды плавали островки мусора, лепёшки навоза, пятна лягушачьей икры. Только стремительный рывок водомера время от времени взрезал водную гладь. Вокруг полузатонувшего сука скопилась пена, от неё шёл сильный смрад.
Мы съели бутерброды, потом, когда на солнце стало жарко, направились к небольшой рощице. Девочка даже позволила взять её на руки, я бегал с ней под деревьями. Клэр сперва не спеша брела за нами, потом вовсе отстала. Поблизости, видно, проходила железнодорожная ветка — девочка сорвала несколько листьев и сразу перепачкала руки сажей. А листочки совсем молодые, едва раскрывшиеся. Мы вышли к прогалине, где под пышной болотной зеленью, почти невидимый, журчал ручей. Краем глаза я увидел большого зверя, резко обернулся, оказалось, это всего лишь водяная крыса, она тут же заползла под куст и затаилась, только хвост торчал наружу. Всё ещё с девочкой на руках, я присел, ища камень… Камня не нашлось, но когда я выпрямился, то почувствовал, что почва под нами предательски проседает. Я вытащил ногу — вокруг ботинка уже чавкала вода — и сделал большой шаг в сторону: нога тут же по колено увязла в тёплой жиже и продолжала погружаться; я скорее почувствовал, чем услышал, как подо мной хрустнули трухлявые ветки.
Я застыл, широко расставив ноги. Меня вроде бы не засасывало. Хвост крысы исчез. Девочка заметила, что я не двигаюсь, и вцепилась в меня крепче. Дыхание её участилось. Как можно более безразличным голосом я позвал Клэр.
— Не кричи, — скомандовал ребёнок.
Я начал потихоньку вытаскивать ногу и, ещё не вытянув её до конца, прыгнул назад, под деревья. Ботинок остался в болоте. Я думал, девочка кричит от страха, но она просто смеялась моему неуклюжему скачку. Клэр сидела под деревом, прислонясь к стволу: она спала. Я сел напротив, девочка тут же раскопала в прошлогодней листве несколько старых желудей и принялась раскладывать их в рядок у меня под ногами. Немного погодя Клэр открыла глаза; она сделала вид, будто только притворялась спящей, и сразу заметила, что на мне нет ботинка и брючина вся в грязи. Словно рассказывая сон, она изложила всё, что со мной произошло. Я подтвердил.
— Испугался?
— Нет, скорее, рассвирепел, — ответил я.
Тем же лужком мы побрели обратно. Ласточки над головой очень высоко, обычно только в небе большого города они забираются на такую высоту.
— В Америке мало кто так вот гуляет, — сказала Клэр. — Либо на машинах разъезжают, либо дома сидят, в саду прохлаждаются, в кресле-качалке. А таких вот праздношатающихся любителей природы вроде нас быстро берут на заметку.
Она указала на мужчину в ковбойке, тот бежал через поле прямо к нам с палкой в руках. Мы остановились, тогда он тоже замедлил бег — наверно, разглядел, что при нас ребёнок. Потом выронил палку, нагнулся, подобрал сухую коровью лепёшку и швырнул нам вслед. Убедившись, что мы уходим, вдруг расстегнул штаны и начал мочиться в нашу сторону. Потом потерял равновесие и упал навзничь.
Мы наблюдали за ним, не ускоряя шаг. Клэр ничего не сказала, и только в машине, прежде чем завести мотор, беззвучно рассмеялась. Она смеялась долго и под конец даже уронила голову на руки.
Других ботинок у меня не было, пришлось в ближайшем торговом центре купить новые. Поехали дальше, и дорогой я то и дело поглядывал на свою брючину. Грязь на ней никак не высыхала, и я медленно выходил из себя. Снова и снова смотрел я вниз, не в силах дождаться, когда же грязь высохнет, и в конце концов нетерпение перекинулось на всю округу, которой мы проезжали. С грязи, которая не хотела сохнуть, я переводил глаза на ландшафт, который не хотел меняться, и наше передвижение представлялось мне настолько бессмысленным, что временами я просто не мог взять в толк, каким чудом и когда мы достигнем цели и окажемся в Индианаполисе. Эта езда была сущей мукой, казалось, мы стоим на месте, хотя мотор работал и колёса шуршали по асфальту. Эту иллюзию движения хотелось немедленно прекратить и остановиться взаправду. Я устал глядеть на дорожные указатели, дожидаясь, когда слово «Огайо» сменится на них словом «Индиана», а на номерах машин, которые мы обгоняли, вместо букв «ОГ» появится другое обозначение. И хотя через некоторое время мы стали обгонять всё больше машин с обозначением «ИНД» на номерах, а с брючины опали первые струпья засохшей грязи, нетерпение только росло, я начал считать километровые столбы, на которых указано расстояние до Индианаполиса, ибо единственной переменной в монотонном ландшафте только и было чередование этих цифр. Невольно я уже и дыхание приноровил к интервалам между столбиками, от этого вскоре у меня разболелась голова. Сама мысль, что для смены места необходимо преодолевать расстояния, бесила меня, а утомительное постоянство, с каким Клэр жала ногой на акселератор, стало казаться смешным и бесполезным. И всё же я был убеждён, что она жмёт недостаточно сильно, и с трудом сдерживался, чтобы не накрыть её ногу каблуком нового ботинка и не вдавить педаль до упора. Нетерпение стало невыносимым, оно граничило с жаждой убийства. Хотя солнце уже заходило, в воздухе был рассеян ровный и мягкий свет, но ещё не смеркалось. Позже, уже в сумерках, когда мы въезжали в Индианаполис, я краем глаза поглядывал на Клэр, и моё бестелесное спокойствие истукана казалось мне расчётливостью хладнокровного убийцы.
Я не хотел видеть этот город, словно он заранее меня разочаровал, словно он уже наперёд успел надоесть мне до чёртиков. Пока в гостинице «Холидей-Инн», что сразу за ипподромом, Клэр спрашивала два свободных номера, я сидел в машине, не поднимая глаз. В комнате я первым делом задёрнул занавески, потом позвонил в свою гостиницу в Провиденс. Кто-то вчера мне звонил, ему дали мои адреса в Нью-Йорке и Филадельфии.
— Ему?
— Нет, это была дама, — уточнила телефонистка.
Я позвонил в «Альгонкин», потом в отель «Барклей» в Филадельфии. Юдит звонила и туда, спрашивала, там ли я ещё, по о себе ничего не сказала. Я дал свой адрес в Индианаполисе и обещал на следующий день позвонить снова и оставить адрес в Сент-Луисе. Едва я положил трубку, зазвонил телефон. Поскольку на сей раз наши номера не сообщались, хоть и были рядом, Клэр решила позвонить.
— Ну, как ты там? — спросила она и поинтересовалась, не сходим ли мы в ресторан поужинать.
Есть мне совсем не хотелось, я предложил просто пройтись, когда ребёнок заснёт. Она согласилась, и, когда я положил трубку, было слышно, как телефон в её ком-нате коротко звякнул — это она положила трубку. Я снова отдёрнул занавески и рассеянно глянул за окно. Взгляд невольно зафиксировал какой-то равномерный ритм, шедший с улицы. Ритм действовал усыпляюще и одновременно заставлял сосредоточиться. На небольшом холме вдалеке стоял кипарис. Его ветки казались в полутьме почти голыми. Он слегка раскачивался, и это движение было как дыхание. Я тотчас забыл о нём, но потом, когда забыл и о себе тоже и только пусто смотрел в пространство, кипарис, мягко покачиваясь, с каждым вздохом приближался ко мне, и под конец я словно сросся с ним. Я стоял недвижно, жилка в виске перестала биться, сердце замерло. Я дышал уже не сам, кожа моя онемела, стала словно чужой, я пребывал в блаженной истоме, чувствуя, как кипарис плавным колыханием ветвей делает за меня вдохи и выдохи, как во мне что-то движется вместе с ним, благодаря только ему. Тело моё освободилось от меня, слилось с этим движением, и я почувствовал, как исчезает, рассасывается во мне тупая неподатливость и я, словно по детской считалочке, выбываю лишним из мягкой игры кипарисовых веток. Каменное спокойствие убийцы покинуло меня, и я упал на кровать, наслаждаясь расслабленностью и приятной ленью. Где я был, куда меня ещё занесёт — всё меня теперь устраивает, и, главное, время летит быстро. И вот уже ночь, и Клэр стучит в дверь, вызывая меня на прогулку.