На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 10 стр.


— Какие ямы?! — вскрикнула я возмущенно. — Он же начальник всех северо-восточных лагерей, понимаете? Я у него на приеме была, просила спасти мою подругу — она просто погибала на лесоповале.

Они ошалели. Они превратились в статуи. Так оказалось, что я о Вишневецком действительно знаю больше, чем они.

Побледнели? Да. Некоторые из них были почти на грани обморока. И чего они так испугались? Обрадоваться… конечно, им было не обязательно. Если они думали, что расстрел ему заменили лагерем, то можно удивиться. Но так испугаться?!

Они, вероятно, все дружно давали показания на него, может даже на очной ставке. Но ведь они не спасли в свое время ни Сашу Артемова, ни Константина Ивановича.

Они клялись уйти отсюда — пустая болтовня, никуда не ушли, до сих пор здесь. Ушли только Саша и Константин Иванович, за что и поплатились своей свободой. Может, и жизнью. И я сказала безжалостно:

— Да, если вдруг вас постигнет судьба Артемова и вы попадете в северные лагеря… вы же будете в полной власти Вишневецкого. Артемову он должен помочь, и Константину Ивановичу тоже.

Я оглянулась. В комнате, кроме нового следователя, уже никого не было. Их как ветром сдуло.

Переследствие прошло хорошо, было установлено: всё неправда, всё клевета.

Щенников работал в Москве — Берия забрал его к себе в аппарат. Но когда-то он меня не обманул: то, что он не привел в деле ни одного вымышленного факта, сыграло свою роль.

— Разбирать-то нечего, одни голословные обвинения, — сказал следователь.

Дело послали на утверждение в Москву. И все в камере, и начальник тюрьмы, и врач — все знали, что я скоро буду на свободе.

Уже месяц, как закончилось переследствие, пошел другой, третий, четвертый, пятый, шестой, а ответа из Москвы всё не было.

Мама и сестра были так близко, всего за несколько кварталов, и я не видела их четыре года. Шел март 1941 года…

Я старалась держать себя в руках. Как обычно, рассказывала, но… однажды сорвалась. У меня был сильнейший сердечный приступ. Около меня долго возились врач и медсестра, делали уколы, давали лекарство. Наконец приступ прошел. Все сидели притихшие, огорченные. В камеру вошел начальник тюрьмы, остановился возле моей койки.

— Что же это вы, Мухина? Надо держаться. Ведь у вас дела очень хороши. Я звонил насчет вас в НКВД — освободят непременно, либо с полной реабилитацией, либо с зачетом срока, освободят непременно. Это у них всё впереди, — и показал на моих товарищей по камере, — а у вас всё позади.

— Но почему так долго нет ответа из Москвы?

— Так ведь вас сотни тысяч, если не миллион… Там заседают день и ночь. Потерпите немножко.

— Дайте мне хоть свидание с матерью и сестрой! Пожалуйста!

— Стоит ли в такой тяжелой обстановке? Скоро домой пойдете…

— Стоит, надо… Я больше ждать не могу…

— Ладно, свидание будет. Давайте их телефон. Позвоню. Если вдруг придет завтра, послезавтра освобождение, пусть встретят вас у ворот тюрьмы.

Свидание состоялось, между нами был широкий прилавок, и мы не могли дотянуться друг до друга, чтоб поцеловаться. Тогда мы поцеловали друг у друга руки.

Они плакали всю дорогу домой, а я — придя в камеру. Затем принялась учить адреса, по которым надобно сходить, когда освобожусь.

Все адреса выучила.

Вызвали меня 14 апреля 1941 года. От радости у меня ноги стали ватными.

Я раздала все свои вещи (у них всё впереди, а у меня позади) и, шатаясь от счастья, как пьяная, сошла по лестнице, без вещей.

Меня завели в кабинет начальника тюрьмы, за столом сидел какой-то работник НКВД. При виде моего блаженного лица он зажмурился.

— Садитесь, — сказал он хрипло. «Наверное, что-нибудь подписать о неразглашении», — подумала я.

— Прочтите и распишитесь, — он пододвинул ко мне лист бумаги. Там черным по белому было сказано, что мне вместо десяти лет заключения присуждается… восемь… Сидеть еще четыре года.

Там было много чего еще написано, но я уже ничего не понимала. Следователь мягко объяснил мне, что у меня переквалифицировали статью. Никакого террора, никакой диверсии, вместо пунктов 8 и 11 стал пункт 10б… Поэтому восемь лет вместо десяти и никакого лишения в правах.

— Но откуда они там, в Москве, взяли эту самую агитацию?! — вскричала я с негодованием. — Меня же в ней не обвиняли. Наоборот, переследствие установило, что я и все в нашей «группе» вообще ни в чем не виноваты, что это была клевета. Вадима Земного. Я же читала сама эти документы, что отослали в Москву. Откуда же?

И тогда он мне рассказал:

— Я вам скажу… Только, пожалуйста, в камере не рассказывайте. Дело в том, что у нас весьма опасное положение, того гляди, нападут фашисты, понимаете? До первого марта тысяча девятьсот сорок первого года всех переследственных выпускали, а с первого марта выпуск прекратился. А ваше заявление разбирали пятого марта… Понимаете?

— Какая-то дичь! Одни на свободе потому, что их заявление разбирали до первого марта, другие остаются в тюрьме лишь потому, что… — Я захлебнулась, мне перехватило горло.

— Не завидуйте им. Всех, кого выпустили, забирают снова. Побыли две-три недели дома. Вот и всё.

— Второго ареста я бы, наверное, не перенесла. О господи! Значит, мне возвращаться обратно в Магадан… Этого не будет… Прыгну по дороге в море.

— Нет, нет, совсем не в Магадан! Теперь другой лагерь.

Он явно радовался, что хоть этим мог успокоить меня.

— Вас направляют в Карлаг… Это полуинвалидный лагерь. Там очень хорошо, знаете… — И он стал расписывать мне Карагандинский лагерь, как курорт…

И я снова поднималась по лестнице, только в другую камеру, к другим людям.

Когда новые товарищи стали расспрашивать меня, кто я, откуда, и задавать другие вопросы, я обнаружила, что онемела… Ни одного слова выговорить не могла, только разводила руками или отмахивалась.

— Оставьте женщину в покое, — сказала красивая, толстая дама, как потом оказалось, оперная певица, — видите, она не в себе.

И я опять осталась одна в пространстве… Скоро и тюрьма исчезла. Время как-то сразу передвинуло меня на несколько часов вперед. Я бросилась к двери и забарабанила.

— Пожалуйста, скажите начальнику тюрьмы, что я прошу его принять или вызвать меня. Умоляю! Моя фамилия… — Речь ко мне вернулась. Начальник тюрьмы пришел сразу, пряча глаза, как будто ему было непереносимо стыдно.

— Вы тут ни при чем! — успокоила я его. — У меня просьба к вам. Дайте внеочередное свидание с мамой, с сестрой. Сообщите им об этом. Буду очень вам благодарна. Боюсь — вдруг этап. Уеду не простившись.

— Завтра утром сообщим.

Он сообщил. К маме и сестре пришел солдат и сказал: разрешено внеочередное свидание и чтоб они захватили для меня теплые вещи. Мама всё поняла.

Тяжелое это было свидание… И они и я крепились, чтоб не заплакать, не расстроить друг друга еще больше.

Около года они ждали меня, просыпались при каждом скрипе калитки.

— Но как же так, — твердила мама, — ведь теперешний твой следователь сказал, что тебя обязательно освободят. Значит, он лгал, обманывал?

— Нет, мама, он сам был уверен в этом. Просто выпуск прекратили с первого марта.

— Разговорчики на эту тему прекратить! — сердито сказал дежурный.

И снова разлука, снова этапы, другой лагерь — неподалеку от Караганды — Карлаг. Еще долгих пять лет, когда мне пришлось пережить гораздо больше, нежели я пережила в магаданских лагерях.

И хотя меня все любили за мои рассказы (кроме начальства), близкого друга у меня уже не было… И слишком часто меня терзало ощущение, что я одна в пространстве.

На темной дороге

«Уважаемая Валентина Михайловна, Вам пишет… Валя, это ты? Я как прочла книгу, сразу поняла, что это ты! Не только по фамилии (бывают однофамильцы), но книга похожа на тебя. А еще ты говорила, что, если выживешь, обязательно будешь писателем.

Я так обрадовалась за тебя, ты не представляешь! И мой муж Костя тоже очень обрадовался. Я ему без конца рассказывала о тебе…

После твоих рассказов я уже не могла жить, как прежде. И я крепко «завязала».

И если я теперь порядочный человек, работаю в бригаде коммунистического труда и у меня такой муж, как Костя — бригадир Константин Федорович Фоменко, и у меня двое детей — Валентина и Давид, — то всем этим счастьем я обязана тебе.

Я ведь тогда совсем ожесточилась, на весь мир (хотя сама была одна во всем виновата), а ты размягчила мою душу, мою совесть…

Когда тебя увели, я поняла, что к прошлому для меня уже нет возврата. Та Сюзанна Ленокс, про которую ты нам рассказывала, упала еще ниже, чем я, и то поднялась.

Валя, ты меня помнишь?

Я Зойка Косырева, по кличке Кусачка… Это мне потому дали такую кличку, что в драке я сразу кусалась, как дикий звереныш.

Я Зойка Косырева, по кличке Кусачка… Это мне потому дали такую кличку, что в драке я сразу кусалась, как дикий звереныш.

Неужели это была я? Даже как-то не верится…

Если ты мне ответишь (все-таки вдруг это не ты), то я опишу тебе всю мою жизнь после Карлага. И как я наконец попала в свой родной Севастополь. Костя тебе тоже напишет, от всего сердца. Посылаю тебе свое фото. Вот мы здесь — вся семья! Жду с нетерпением письма. Жива ли твоя мама, сестра? Кто твой муж? Где ты живешь? Пока пишу на издательство.

С сердечным приветом,

Зоя Фоменко.

Р. S.: Валя, а ты не думаешь описать нашу жизнь в лагере? Знаешь, как это было бы всем интересно. Некоторые ведь всё представляют совсем превратно. Костя говорит, теперь такое время, что уже можно писать всю правду.

Мы называли вас «контрики», а вы были герои…»

Из конверта выпала фотография. Две лукавые ребячьи рожицы, худощавый мужчина, чем-то похожий на Ван Клиберна, и круглолицая, кудрявая женщина с упоенно счастливыми глазами. Неужели Зойка Кусачка?!

…На темной дороге мы встретились с Зойкой. Шел третий год войны и шестой моего заключения. На фронте был мой брат Яша. На фронте были мои друзья, и, судя по всему, там должно было быть то мерзкое существо, которое оклеветало меня в 1937 году.

Было бы ужасно, если бы этот подлец погиб почетной смертью вместе с теми храбрыми и честными бойцами, что отдавали жизнь за Родину. Потом оказалось, что я напрасно беспокоилась — клеветник всю войну провел в тылу.

Я часто получала письма из дома от мамы и сестренки Лики. Брат писал с позиции… Я читала его письма женщинам, и они плакали. Ведь Яша был моим двоюродным братом. От некоторых отреклись родные братья и даже сыновья.

В лагере я находилась в хорошем обществе, моя мама могла не беспокоиться: почти все члены партии, у многих научные степени. Теперь они все реабилитированы, большинство посмертно, некоторые при жизни, как и я.

В лагере и встретила я своего будущего мужа Валериана Георгиевича Петринского, преподавателя русского языка и литературы. Летом он окашивал арыки, а зимой плел корзины. Тогда мы оба были такими «доходягами», что нам и в голову не приходило, что у нас впереди любовь и счастливый брак.

Мы жили в длинных бревенчатых бараках на Волковском участке Караджарского отделения Карлага. Не знаю, почему наш участок назывался Волковским? Может, потому, что вокруг была необозримая степь с голубыми сопками по горизонту и действительно много волков.

Однажды три волка провожали меня вечером вдоль дороги. Я шла быстро, и они не отставали, я медленнее — и они замедляли шаг. Так проводили до самого участка, но почему-то не напали.

Мы ходили всюду без конвоя. По существу, это был обыкновенный целинный совхоз, но работали там заключенные — мы.

Нас привезли туда большим этапом перед самой войной. Мы сами построили себе бараки, конюшни и фермы, потом насосную станцию на речке (вот уже и забыла, как она называется). Потом года два работали на мелиорации — копали арыки. Это была изнурительная работа — от зари до зари. Когда по арыкам побежала чистая, прозрачная вода, мы разбили огромные, до самых сопок, огороды. Овощи шли на фронт. Построили и сушильный завод. Теперь зимой так аппетитно пахло сушеным картофелем, луком, морковью и свеклой. Тем, кто там работал, можно было есть овощи хоть целый день.

Все девять лет своего заключения я была на общих работах. Друзья не раз пытались устроить меня в контору, но я наотрез отказывалась: чернорабочей я чувствовала себя свободнее. Не надо было никому угождать под страхом попасть на общие работы. Я могла себе позволить смеяться над тем, что смешно, и отворачиваться от тех, кого я не уважала.

К несчастью, в число тех, кого я не уважала, попал начальник участка Бабин. Про него говорили, что он бывший кулак. Он ненавидел интеллигенцию… Не знаю почему. Он старался нам портить жизнь чем только мог. Однажды я сказала в бараке, что хотела бы одного: чтоб в день, когда я освобожусь, его арестовали. (Как ни странно, впоследствии почти так и вышло. Он был арестован за растрату и превышение власти.) Кто-то передал ему мои слова — Бабин меня возненавидел.

Был выходной день. Предстояла масса удовольствий. Можно было помыться в бане, отоспаться, почитать, навестить знакомых, а вечером сходить в клуб на концерт. Должна была выступать артистка, чьи песни были размножены на пластинках и успели надоесть. В письме, которое я получила из дома, сестренка переписала для меня стихотворение Симонова «Жди меня».

«Вот и ты так верь, — писала Лика, — и мы будем тебя так ждать…»

Стихи мне понравились. Я шла и бормотала:

До меня смутно доносилась чья-то матерная ругань, кто-то неистовствовал, но мне не хотелось выходить из состояния радостной отрешенности. Когда наконец я оглянулась, я увидела беснующегося начальника участка.

— Идет себе, как артистка по Невскому! — вопил он вне себя. — Интеллигенция… — Он уточнил какая. Видимо, у него чесались руки избить меня, как он поступал с уголовниками, но не хватало смелости. Интеллигенция — сумеет обжаловать.

Боюсь, что тогда в рваной, заплата на заплате, телогрейке и широченных ватных штанах, будто с какого-то огромного «запорожца», я скорее походила на огородное пугало, нежели на «артистку с Невского». До сих пор не понимаю, что его так взбесило?

На разнарядке он как-то говорил обо мне: «Мухина как та лошадь, на которую где сядешь, там и слезешь».

Я сумела установить для начальства такое неписаное правило: если хотели, чтобы я хорошо работала, то должны были предварительно узнать, нравится ли мне эта работа. Иначе толка от меня не жди. А рабочей силы в совхозе МВД остро не хватало. Заключенных было много — шли этапы за этапом, но работы было еще больше. Поэтому правило соблюдалось, что очень раздражало Бабина. Он никак не мог понять, по какому принципу я «выбираю» себе работу. Часто я просила то, чего другие боялись, куда посылали порой в наказание или чтоб вынудить дать взятку. Например, зимой, в январскую стужу, я шла рубить караганник для топлива.

— На караганник захотела? — гремел начальник участка, разнося провинившегося. — Смотри у меня, живо попадешь!..

А для меня это было высшей радостью. Радость начиналась, едва скрывались за холмом наши безобразные бараки, колючая проволока, огромный портрет Сталина, прикрепленный как вывеска над правлением лагучастка. Во всем этом было что-то бесстыдно-отвратительное.

Караганник стелился по заснеженным долинам, между замерзших озер. Озера вытянулись цепью по руслу пересохшей реки. Никогда я потом не видела такого огромного неба, такой чистой и глубокой синевы, таких летящих облаков. И такая светлая была здесь тишина… Однажды, в сильный мороз, я видела четыре солнца. А летом как-то был мираж — прозрачное парусное судно, наверное, с Аральского моря. Какие интересные откровенные беседы велись на караганнике! А если не хотелось даже говорить, можно было отойти далеко от всех и думать. Или прижаться к груди земли и немножко поплакать.

Я безумно тосковала по маме, сестре, брату, тете Ксении, своим друзьям, по воле, по любимой работе. По счастью, мне не пришлось узнать измены: друзья писали письма, для «конспирации» подписывались: «дядя Миша», «тетя Муська» и даже «твой дедушка Борис». А «дедушке» — всего двадцать семь лет. Он был когда-то в меня влюблен.

Конечно, было тяжело, особенно зимой, когда мы перемерзали, недоедали и недосыпали. Мы безмерно уставали, но понимали, что на фронте еще тяжелее. Но это мы понимали «умом», а в глубине души считали, что в тюрьме хуже. Все просились на фронт. И как отчаянно мы завидовали тем, кого призывали в армию.

Почти каждый вечер меня просили что-нибудь рассказать. Я прочла потом, что от сильного потрясения память либо ослабевает, либо, наоборот, необычайно усиливается. У меня как раз усилилась. Я вспоминала стихотворения, которые никогда не знала наизусть, а только читала, а теперь я их декламировала. Я помнила по именам почти всех героев Диккенса, а у него их сотни… А рассказывала я и дома, с самого детства, тоже с продолжением на несколько вечеров. Моими слушателями были: мама, тетя Ксения, сестренка, соседки и мои школьные подруги. Мы усаживались вечерком поудобнее возле горячо натопленной голландки, на столе пел самовар, а за окном потрескивал мороз. О, как я тогда была счастлива!

В ноябре 1944 года приехал на Волковское начальник санчасти. Мы только что пообедали, я намеревалась угреться и подремать, хотя бы минут двадцать. Меня мучительно знобило.

Мы спали вповалку на нарах. У большинства не было ни матраса, ни одеяла. О такой роскоши, как подушка, простыни, мы и думать забыли. Единственной постельной принадлежностью были длинные соломенные маты. Конец мата закручивался рулоном — получалось возвышение для головы. Как сладко было, намерзнувшись, отдохнуть в теплом бараке. Я укрылась с головой телогрейкой…

Назад Дальше