Когда начался учебный год, то по два раза в неделю Глаша бегала на Центральный телеграф на улице Горького, которую недавно переименовали в Тверскую, и долго ждала своей очереди в кабинку для телефонных переговоров. Когда телефонистка наконец вызывала ее и Лазарь говорил: «Глашенька, кроха моя» – а именно это он говорил, услышав в трубке ее голос, – горло у нее перехватывало, и она думала, что вообще не сможет разговаривать.
Но волнение ее сразу же улетучивалось, потому что сразу вслед за этими словами он говорил ей что-нибудь смешное и рассказывал, что произошло с ним за те три дня, в которые они не слышали друг друга, и расспрашивал, что было с нею, а она рассказывала ему то про семинар по живописи Возрождения, который ужасно интересно ведет профессор Васильчиков, то про выставку импрессионистов, на которую она три часа стояла в очереди, и собственные рассказы казались ей ерундой какой-то, но про что же еще ей было рассказывать, если главным в ее жизни был он и мгновенье разговора с ним, любое воспоминание о нем было для нее важнее, чем все соборы на картинах Моне и Мане?
Лазарь, впрочем, слушал про Моне и Мане так терпеливо, словно это было бог весть как важно для него. Но Глаша все же старалась рассказывать покороче: ей не самой хотелось говорить, а его слышать. Да к тому же – это ведь очень дорого, так часто звонить ей из Америки и так подолгу с ней разговаривать! Конечно, у него стипендия, и он еще работает в фармацевтическом концерне. Но ведь это как раз и значит, что деньги не падают на него с неба и каждая минута разговора – это его жизнь, здоровье, время…
За этот год она возненавидела Атлантический океан: зачем он такой огромный, что невозможно его перелететь единым духом? И зачем границы, визы, деньги – все, что люди выдумали, чтобы не дать себе быть счастливыми?
Глаша считала дни в ожидании лета: они с Лазарем должны были увидеться во Пскове. Вернее, это она думала, что они увидятся во Пскове, когда оба приедут туда к родителям. Лазарь же, оказывается, давно уже придумал для них другую встречу, только ей не говорил до времени.
Восьмого марта она нашла на полке, на которую в общежитии выкладывали письма, большой конверт на свое имя. В конверте обнаружилась путевка. Глаша несколько раз перечитала, что в этой путевке написано, пока не поняла, что читает свое имя и фамилию и что место поездки, которая ей предлагается, – Париж.
Она еще раз прочитала – «Париж» – и застыла у общежитской вахты, не понимая, что это значит.
Только вечером – это как раз был день разговора с Лазарем – Глаша узнала, что в Париж он прилетит на три часа раньше, чем она, и встретит ее в аэропорту. Он смеялся над ее растерянностью, а когда она робко заметила, что путевка ведь слишком дорогая, ответил – не дороже денег, а Америка, по счастью, предоставляет столько разнообразных возможностей зарабатывать, что грех жаловаться и грех не потратить эти деньги на то, чтобы она увидела всех своих Моне, Мане и прочих Мон Лиз в естественных для них условиях.
Париж был первым городом, в котором они встретились летом. Следующим был Рим, и из Рима они съездили еще во Флоренцию и в Венецию. После Глашиного четвертого курса поехали вместе в Швейцарию.
К тому времени Лазарь уже вернулся из Штатов во Псков и занялся бизнесом, ради которого и учился в Гарварде.
– Далеко простирает химия руки свои в дела человеческие, – сказал он однажды.
Они стояли в тот день на мосту Вздохов. Глаша смотрела, как течет под ними зеленая венецианская вода, а Лазарь смотрел на Глашу.
– А почему ты сейчас это сказал? – засмеялась она. – По-моему, вода не химическая, а только тусклая немножко.
– Это не я сказал, – уточнил он. – Это Ломоносов. Но применительно ко мне – так оно и есть. Химия далеко в мои дела простерла руки и всю мою жизнь переменила.
Каким образом он стал владельцем фармацевтического завода, на котором после химфака МГУ работал во Пскове инженером-технологом, Глаша не поняла. Да и не очень она стремилась понять это во всех подробностях – ей хватало того, что рассказывал Лазарь. И после того, что он рассказывал, пересуды о том, что время, дескать, сейчас такое, когда все всё у всех украли и на том только и вылезли, – вызывали у нее недоумение.
Конечно, людей, стремящихся что-нибудь украсть, если за воровство немедленно не отрубают руку, очень даже немало. И все-таки не всеобщее воровство казалось ей тем главным, что определяло теперь жизнь.
Она бурлила вокруг, эта новая, почти ни в чем не повторяющая прежнюю жизнь, и не было в ней ничего такого, что представлялось бы неосуществимым для человека, у которого способность широко мыслить сочетается с сильной волей, претворяющей мысль в действие. То есть как раз для Лазаря Ермолаевича Коновницына.
В его рассказах она ловила не столько информацию о том, как он налаживает работу своего завода, сколько те самые приметы его натуры, которые так ее восхищали.
– Конечно, волшебную пулю, которая мгновенно рак уничтожит, биотехнологии не сотворят, – говорил он, рассказывая, над чем работают сейчас химики и биологи во всем мире. – Но оружие против рака они все равно создают мощное.
И Глаша сразу представляла эту самую волшебную пулю, которая летит из его рук и убивает рак. Очень все-таки ему подходило то, что на его заводе выпускались не какие-нибудь безликие железобетонные конструкции, а именно лекарства. Хотя пусть бы и конструкции – это не имело для нее главного значения.
Конечно, какие-то приметы его жизни пугали Глашу. Однажды Лазарь ее обнял – это было летом, он приехал в Москву в разгар ее сессии и сразу после экзамена увез ее в «Метрополь», где снял номер, – и она почувствовала во внутреннем кармане его пиджака что-то тяжелое, и оказалось, что это пистолет. А когда она в тот день мимоходом обмолвилась: то-то и то-то, мол, будет как раз когда мы с тобой из Швейцарии вернемся и во Пскове увидимся, – он нахмурился и сказал:
– Лучше нам во Пскове не видеться.
Она хотела было спросить почему, но сразу же поняла, что это связано с теми самыми делами человеческими, в которые он сейчас погружен, и с этими же делами связан пистолет, и, конечно, ему трудно будет заниматься этими своими делами, если она будет рядом и он вынужден будет волноваться за нее.
Про пистолет она все же спросила тогда:
– Ты из него не стрелял?
И сама поняла, что вопрос прозвучал глупо: оружие ведь предназначено как раз для того, чтобы из него стрелять… Но Лазарь прямо посмотрел в ее испуганные глаза и ответил:
– Не стрелял. И не собираюсь. Я не убийца, Глашенька, поверь.
И она поверила. Как она могла ему не поверить?
Они уехали в Швейцарию, и время, как всегда это бывало, когда они вдвоем вырывались из обыкновенного мира в необыкновенный, то есть принадлежащий им двоим, – полетело как в сказке.
Или не в сказке, а в книге про алые паруса – Лазарь не зря вспомнил о них тогда, в Крыму. С тех самых пор он, как Глаша однажды ему сказала, повсюду, где возможно и невозможно, отыскивал километры шелка, чтобы представать перед нею на палубе романтического галиота под небывалыми алыми всполохами.
Он тогда усмехнулся ее словам и заметил, что Глаша мыслит выдуманными идеями, но для такой книжной девочки, как она, это вполне естественно.
И так вот прошли годы ее учебы.
Как ни странно, Глаша окончила университет с красным дипломом. Это в самом деле было странно, потому что главными вехами ее жизни были не зачеты и экзамены, а встречи с Лазарем. А может, ничего странного в этом как раз и не было и учеба давалась ей легко именно потому, что система ценностей у нее благодаря Лазарю сложилась такая, которая не позволяла ей сходить с ума перед сессией и терять голову на экзаменах.
Как бы там ни было, а руководитель ее диплома профессор Васильчиков предложил ей поступать в аспирантуру.
– У меня нет сомнений в том, что вы поступите, – сказал он при этом. – Как и в том, что если вы продолжите заниматься живописью Возрождения, то диссертация у вас получится блестящая и перспективы перед вами откроются заманчивые.
Над ответом Глаша думала ровно пять секунд. Да и то не над самим ответом, а только над тем, как бы повежливее выразить свой отказ.
– Спасибо, Дмитрий Николаевич, – сказала она. – Но я… Я замуж выхожу. И к мужу во Псков уезжаю.
Васильчиков только плечами пожал. Наверное, подобная причина представлялась ему неубедительной или просто глупой. Но у Глаши было на этот счет иное мнение, и она не только сожаления не испытывала от того, что отказалась от аспирантуры, – сами мысли об этом выветрились у нее из головы мгновенно.
Она понимала, что, узнай Лазарь о ее отказе, он возмутился бы, а то и рассердился. Так что сообщать ему об этом Глаша благоразумно не стала, как и о том, что возвращается во Псков. Может, сюрприз для него устроить хотела, а может, просто торопилась, торопилась.
Она даже с Москвой толком не простилась – прямо в день вручения диплома собрала в общежитии свои вещи и уехала в общем вагоне, потому что в плацкартный билетов на этот день не было, а ждать до следующего дня она не могла.
Родителям Глаша, правда, про аспирантуру все же рассказала: они так гордились ее успехами, что хотелось лишний раз похвастаться.
– Так чего ж ты отказалась, дочка? – изумился папа. – Нет, я понимаю, Москва город непростой. Ну так ведь ты к ней за пять лет привыкла. Чего же испугалась?
– Я не испугалась, – улыбнулась Глаша. – Просто я…
Она хотела и родителям сказать, что выходит замуж, но подумала вдруг, что лучше будет сообщить об этом потом, отдельно, так, как в их представлении должно было прозвучать подобное известие, а потому сказала только:
– Я к одному человеку сюда вернулась. Мы давно уже с ним. Я его люблю, и он меня любит.
Мама и папа как по команде застыли, глядя на нее.
– Это к какому же человеку? – спросил наконец папа. – Вроде ты ни с кем здесь не встречалась.
– Здесь – не встречалась, – едва сдерживая радостную улыбку, кивнула Глаша. – Он в Москву ко мне приезжал.
О том, что каждое лето она ездила с Лазарем за границу, Глаша родителям не рассказывала: не хотела лишних расспросов, волнений и наивных советов.
– А сам он кто? – спросила мама. – Зовут его как?
– Его зовут Лазарь, – ответила Глаша. – Коновницын Лазарь Ермолаевич.
– О господи…
Стопка тарелок выпала из маминых рук и разбилась с заполошным грохотом. Как в плохом кино.
– Ты что, ма? – испуганно спросила Глаша. – Что с тобой?
– Доченька! – воскликнула она. – Да как же… Да что же ты?!
– Что – я? – не поняла Глаша.
– Да какое же – тебя любит?! Господи! Ведь у него семья! Сыну четыре годика, жена… Дом он недавно построил – дворец целый…
То, что Глаша почувствовала в эту минуту, не имело словесной оболочки. Не могло иметь.
– Кто… тебе сказал?.. – с трудом выговорила она.
– Да разве про это говорить надо? И так всем известно! – Мама принялась было суетливо собирать осколки, но тут же распрямилась, посмотрела на Глашу. Взгляд у нее был несчастный, слезы стояли в глазах. – Он же у всего города на виду, Коновницын, и чему удивляться – с его-то размахом! Фармкомбинат на себя перевел да новый теперь строит, удачливый, за что ни возьмется, всё его, может, человек и приличный, не скажу, не знаю, и мама его, Софья Лазаревна, говорят, женщина порядочная, учительницей в семнадцатой школе работает, мне про нее Нюрина невестка рассказывала, она их мальчика к поступлению готовила… – Мама говорила лихорадочно, торопливо, осколки тарелок сыпались из ее рук на пол. – Но ты-то здесь при чем, доча? Тебе-то что до его удачи, до всего его? Когда и жена у него, и мальчик, и дом… Неужто ты не знала?
– Не знала, – мертвым голосом выговорила Глаша.
– Как же ты нам-то не рассказала? Да если б мы знали! Мы бы тебе давно уже… Господи! – вдруг ахнула она. – А ведь он про тебя однажды спрашивал! Ну точно. Приходил парень, из себя такой видный, спрашивал, где ты и что. Когда ты в Крыму была. А я и не узнала, что это Коновницын. Да и кто он тогда был? Парень и парень, кто б подумал… Ой, доченька, что же теперь делать?
– Хватит, – резко проговорил папа. До сих пор он молчал, хмуро глядя на охающую маму. – Что ты причитаешь, как по покойнице? Ну, ошиблась девочка. Влюбилась в кого не следует. С каждой может случиться. Начнет жить, на работу устроится – забудет. Вот о работе-то как раз подумать стоит. Жалко, что распределение отменили, раньше приехала бы как молодой специалист на все готовое, а теперь самой место искать придется. Ты бы с Ниной Сергеевной поговорила, может, у них в музее ставка есть.
Кажется, родители принялись обсуждать, есть ли ставка в музее Псковского кремля и что-то про какую-то Нину Сергеевну… Глаша этого уже не слушала, да если бы и слушала, то все равно не слышала бы.
Она встала, вышла из комнаты. Спустилась с крыльца в сад, пошла, не разбирая дороги, к реке.
Близость их была абсолютной – до донышка. Они могли не видеться месяц, два, да сколько угодно, но стоило им встретиться, и не возникало даже того естественного ощущения, которое неизбежно возникает, когда после разлуки приезжаешь к родным. Ощущение нового узнавания, легкого недоумения и недоразумения, хотя бы в мелочах, появлялось у Глаши даже при встрече с родителями, не говоря уже о школьных подружках. Но с ним – нет, никогда. Они чувствовали друг друга на расстоянии, они были как сообщающиеся сосуды, и ни расстояние, ни время не прерывали этого необъяснимого, полного, чудесного сообщения между ними. Глаша не знала трудностей в том, чтобы рассказать ему о чем угодно, – он понимал ее с полуслова, и видела, что он не знает таких трудностей тоже, потому что она понимала его не с полуслова даже, а с полувздоха.
Значит, все это было обманом, иллюзией, пустым фантомом ее воображения? И как ей жить теперь, и зачем ей вообще жить?
Но что толку перекатывать в душе бессмысленные слова? И не простоишь же всю жизнь над рекою – не вложила в тебя природа способности избавиться от ужаса и обмана, шагнув в глубокую воду, и нечего тешить себя тем, что для тебя это будто бы возможно. Придется как-то устраивать свою жизнь, папа прав.
Но уже через три дня Глаша поняла, что устроить свою жизнь, отдельную свою жизнь, она здесь не сможет. Маленький, очень маленький оказался ее детский город Псков! И про Лазаря действительно знали все, и имя его упоминалось на каждом шагу.
Областная газета писала про его заводы, в телевизионных новостях показывали его пресс-конференцию, желтая пресса местного разлива обсуждала новое авто его красавицы-жены и судачила о том, как скоро господин Коновницын переберется с семьей в столицу… Странно, что Глаша не слышала всего этого в прошлые годы, когда приезжала домой на каникулы. Теперь известия о нем неслись на нее лавиной, и она чувствовала, что лавина эта вот-вот разрушит ее сознание – впервые оно стало представляться ей непрочным.
К тому же и мама, обманувшись дочкиным внешним спокойствием, ежедневно сообщала ей несметное множество подробностей из жизни Коновницына, видимо считая, что таким образом отвадит ее от нежелательного общения.
– Он в Москве, когда революция эта вся случилась, с нужными людьми познакомился, – рассказывала мама, вернувшись с рынка. Можно было подумать, что исчерпывающей информацией о Лазаре располагают торговки овощами. – Белый дом вместе защищали, что ли, ну а уж потом и покатилось, и понеслось, так оно меж людьми и бывает. Фонд какой-то, или банк, или там что – за бумажки эти, за ваучеры, фармкомбинат наш помог ему выкупить. Ну и в Америке он помощников себе нашел, инвесторов, так говорят. Они же во все наши дела лезут, американцы, командовать нами хотят.
– Мама, меня не интересуют подробности его бизнеса, – пыталась возразить Глаша.
«Я и так их знаю», – с горечью думала она при этом.
Мама воспринимала ее слова по-своему.
– А насчет семьи что же… – вздыхала она. – С женой своей он в одном классе учился. – Эта информация уж точно была из разряда той, что обсуждается на рынке. – Первая любовь она у него. Говорят, главная красавица у них в классе была, неподступная такая, цену себе знала. Ну, у него азарт и взыграл, наверное, у мужчин всегда так, особенно у таких, как он, – большого полета. Только что уж теперь об этом рассуждать? Пара, что и говорить, залюбуешься. Мальчик у них хороший, способности, говорят, к математике у него, учителя ему специально наняли, хоть и маленький еще.
– Хватит, мама! – со слезами вскрикивала Глаша.
При упоминании о его ребенке она не могла уже себя сдерживать. Мальчику четыре года, значит, он родился, примерно когда Лазарь приезжал к ней в Крым. Может быть, вскоре после того или прямо перед тем…
Сознавать это было невыносимо. Это не укладывалось ни в голове, ни в сердце. И как ей было жить, как ходить по улицам, которые, казалось, кричали под ее ногами: он проходил, проезжал здесь только что, и его жена, и мальчик?..
К счастью, стояло лето и в Пушкинском заповеднике требовались экскурсоводы; Глаша выяснила это из газеты. В июле она уехала туда поработать, а в сентябре ее уже взяли на ставку, и она перевезла свои вещи в комнатку с отдельным крыльцом, которую сняла в селе Петровское.
В общем, она нашла способ устроить свою жизнь и надеялась даже, что вскоре забудет Лазаря.
«Глаза не видят – сердце не болит», – не зря же люди сложили эту пословицу.
Она хотела верить, что так оно и есть, она даже почти верила в это. Но сердце болело, и не сосудами своими и клапанами, а той непонятной субстанцией, которой в физиологическом смысле не существует вовсе, и слишком часто, стоя над черным Ганнибаловым прудом Тригорского парка, думала она, каким счастьем было бы найти в себе силы войти в этот пруд безвозвратно.