Как прое*** всё - Дмитрий Иванов 18 стр.


– Вы знаете, что мы с вами больше никогда не увидимся?

Я откуда-то знал это.

Вознесенский улыбнулся и сказал:

– Да, знаю… Но…

Вознесенский что-то еще хотел сказать мне, что-то хорошее, но Стасик перебил его:

– Я тебя никогда не увижу, я тебя никогда не забуду… Да… Вот как надо писать. Написал, и все… Караченцов пускай надрывается…

Мы простились.

Потом мы опять шли по лесу. Стасик был в эйфории. Он все время говорил:

– Какой жук! А! Ну и жук!

Мне было смешно, что Вознесенский – жук. Потому что он действительно был похож на печального жука в осеннем засыпающем лесу. Но Стасик имел в виду другое. Он хвалил Вознесенского за то, что тот не открыл нам своих секретов. Стасик его не осуждал, а хвалил, потому что и сам бы секретов успеха никому не открыл, если бы их знал. Поэтому Стасик восхищенно называл Вознесенского не только жуком, но и высшим титулом – «жучара».

А я думал, что Вознесенский хороший, честный жук. Он мне понравился.

А еще я думал: все в жизни происходит одновременно, и в этом есть красота. Одновременно сейчас происходит все это – сидит у камина одинокий жук Вознесенский, а самолет, который выбросил нас, подлетает уже, наверное, к Ханою, а мы со Стасиком идем, и нам не холодно, потому что коньяк был хороший. И снег тоже идет в это же время, и время тоже идет в это же время. А за всеми нами плетется, опустив низко голову, мой верный, мой страшный Волчок.

Игорь южанин

Когда мы со Стасиком вернулись домой из Переделкина, Зяма приехала домой на каникулы, и мы увиделись. Зяма еще больше похудела и вытянулась. При этом у нее появились большие сиськи, из-за того что она кормила ребенка молоком, – она вышла замуж и родила сына. Все это очаровало меня. Зяма-мать показалась мне еще прекрасней, чем Зяма-девица.

Мы уединились с Зямой, как обычно, в ночном зимнем парке и стали беседовать. Зяма сказала:

– Когда я выходила замуж за Игоря, я думала, брак – это таинство.

– А оказалось? – спросил я.

– Оказалось, что брак – это… – сказала Зяма и заплакала.

Я никогда не мог видеть, как Зяма плачет. Что-то такое сжималось у меня внутри, а потом начинало вибрировать, как скрипичная дека. Я обнял Зяму за плечи и сказал, что спасу ее.

– Я заберу тебя у Игоря! – сказал я.

Надо сказать, что имя «Игорь» мне никогда не нравилось. Не то чтобы оно мне не нравилось само по себе, но просто мне всегда попадались только какие-то просратые Игори. Например, дядя Игорь, которого я помнил по детству и о котором было рассказано выше, так ни разу и не прыгнул с балкона, а только повсюду блевал. Поэтому я был уверен, что Зяма не должна принадлежать Игорю.

Я сказал это Зяме. Она спросила:

– Подожди. А как же Игорь Северянин?

– Ну, так то Северянин! – сказал я. – Твой муж разве северянин? Он вообще откуда?

– Из Краснодара, – сказала Зяма.

– Ну, вот. Он южанин. Игорь Южанин. Нет. Так нельзя. Ты согласна? Быть со мной?

– Да, – сказала Зяма и прижалась ко мне большими и мягкими сиськами.

Я горячо зашептал Зяме в самое ухо, у нее было такое красивое ухо, зашептал, что заберу ее у проклятого Игоря Южанина и отогрею ее холодные, как у Веры Холодной, руки. Я любил руки Зямы. Потому что я любил Зяму всю, целиком. Когда любишь человека, любишь в нем все, что только на глаза попадется. Я сказал Зяме, что сделаю ее самой счастливой декаденткой на свете.

Зяма сказала:

– Мой бедный друг! Неужели все это время ты любил меня?

– Ну… Конечно! – сказал я просто.

И набросился на Зяму, потому что больше не мог терпеть. Я целовал холодные Зямины губы, и ее длинные тонкие пальцы, похожие на градусники, пахнущие зимой, и ее большие мягкие сиськи, пахнущие кефиром, это была очень сильная смесь запахов, от которой у меня мозг вынесло, как грузовик с дороги в гололед. Потом я стал снимать с Зямы теплые колготки, а Зяма плакала. Я овладел Зямой на глазах у Пушкина – в парке был памятник нашему всему. Зяма рыдала на весь парк, пока я овладевал ею, я немного стремался и просил даже ее, чтобы не ревела так громко, потому что могут услышать люди и подумать, что я насилую Зяму, и могут вызвать ментов, и мне выкрутят клешни, и иди потом ментам рассказывай про декадентство. Тогда Зяма стала плакать беззвучно. Это было так беззащитно. Шел снег. Было холодно, а мы с Зямой дышали так жарко, что вокруг нас клубилось целое облако пара. А сверху на нас смотрел Пушкин и не знал, что сказать.

Поэты-хлопцы

Вту же ночь я вбежал домой и сообщил маме, что Зяма несчастна с Игорем Южанином и я должен ее спасти. Мама сделала себе крепкий чай, закурила и стала думать. Выше уже было сказано, что мама моя работала в КГБ – она любила крепкий чай и курила, когда думала. Все это были мужские привычки. Я ждал. Я наделся, что мама и в этот раз поддержит меня. Я верил, что в этот трудный час меня не бросит материнское сердце. Мама докурила, посмотрела в окно, помолчала и сказала:

– Привози.

Мама всегда говорила мало и делала, что говорила.

Потом она же разработала, по моему заказу, план похищения Зямы у Игоря Южанина – это было нетрудно, мама была мастером по похищению людей, по специальности. Ставка была сделана на внезапность. Зяма сообщила Игорю, что она немного задержится дома и пока не поедет в Краснодар, где они гнездились, поэтому Игорь должен прислать ей первым же поездом все ее вещи, а так как здесь часто меняется погода, Зяме нужны и все летние, и все зимние вещи. Ставка, как можно понять, была сделана не только на внезапность, но и на отчаянную глупость противника, то есть Игоря Южанина.

План сработал. КГБ – это была школа. Враг проглотил наживку, и вскоре приехали вещи Зямы. Я попросил Стасика помочь мне встретить вещи Зямы. Надо сказать, Стасик неодобрительно отнесся к моему решению полностью перебазировать к себе свою любовь. Стасик, конечно, понимал, что моя любовь к Зяме важна, потому что благодаря любви ко мне приходили стихи, а они были нужны для посылки Вознесенскому. Но вот решение похитить Зяму Стасик не одобрял. Он сказал:

– Лучше бы ты ее любил, пока она в Краснодаре. Любовь только сильнее от преград. А привезешь ее домой – вдруг любовь станет слабее? Вдруг ты от этого перестанешь писать стихи? Ты хоть понимаешь, как они нам нужны! Их ждет Вознесенский!

Стасик почему-то считал, что Вознесенский очень ждет наши стихи. Стасик в те дни часто рисовал мне такую жуткую картину: у калитки стоит Вознесенский, ждет почтальона, вот почтальон появляется, Вознесенский сразу бросается к нему, как баба-солдатка, а почтальон и рад бы обрадовать Андрюшеньку, да нечем, и только сочувственно качает головой, и Вознесенский идет сиротливо в свою дачу и тихонько сидит там у камина, несчастный.

Как бы там ни было, Стасик согласился помочь мне перевезти Зямины вещи. Мы пришли на вокзал. Нам нужен был проводник Жора.

Оказалось, что Жора – проводник почтового вагона. Он спросил нас:

– Машины где у вас, хлопцы?

– Мы не хлопцы, мы поэты, – сказал я.

– Ну так где машины у вас, поэты-хлопцы? – спросил Жора.

Мне понравилось это сочетание – поэты-хлопцы. Было в этом что-то хорошее, народное, фольклорное, гоголевское. Но мне не понравилось, что Жора настойчиво шутит про машины.

– Какие машины, Жора? – спросил я.

– Як какие! Грузовые! – сказал Жора.

И провел нас в свой почтовый вагон. Который под самый потолок был забит тюками. Это были Зямины вещи.

Конечно, мы со Стасиком не могли найти с ходу колонну грузовиков. Я в панике снова обратился за помощью к материнскому сердцу. Мама сделала звонок Матвей Матвеичу, и на вокзал скоро прибыли два больших военных «Урала». Битый час мы со Стасиком, как биндюжники, кидали тюки в грузовики, а проводник Жора ругался, потому что рассчитывал выпить водки, пока поезд не отправят на мойку. Мы ему говорили, утирая пот:

– Так пойди попей водки, Жора, пока мы разгружаем, чего ты…

– Не могу! Я тут не хуи пинаю, я отвечаю за вагон! – отвечал Жора. – Знал бы, яких пельменей на разгрузку пришлют, ни в жизнь бы не взял цэ барахло в свой вагон…

Пельмени – это было оскорбительно для нас как поэтов, но мы со Стасиком терпели унижения и продолжали работать.

Когда мы свалили все тюки в грузовики, Усиевич сказал мне:

– Имей в виду. Я сделал все это только ради Вознесенского.

Это была правда. Стасик сделал все это только ради Вознесенского. А Вознесенский в этот момент, скорее всего, ничего не знал о том, какие страшные вещи делаются ради него на кишиневском вокзале.

Когда моя мама увидела, сколько вещей мы заносим в дом, она отвела меня в сторону. Мы с ней секунду смотрели друг другу в глаза. Мы ведь были сообщники и соавторы всего того, что случилось.

Потом мама мне тихо сказала:

– Это пиздец.

Моя мама работала в мужском коллективе и умела называть вещи своими именами.

Нужно было где-то разместить все эти баулы. Все вещи, которые когда-либо принадлежали нам с мамой, были размещены в одной тумбочке. Все остальные шкафы, антресоли, кладовки и коробки были полностью забиты вещами Зямы. Ими же был туго набит балкон. Оставшееся было с силой запихано под кровати, положено на шкафы сверху, и все равно еще оставались два гигантских баула. Мы с мамой и Стасиком часто дышали, мы обессилели, но все равно не могли победить: эти два тюка некуда было деть, места больше не было – никакого, оставались только проходы, необходимые для жизни, дыхания и эвакуации на случай пожара.

Тогда Стасик вдруг сказал:

– А давайте хоть посмотрим, что там?

Зяма при этом не присутствовала, она попросила меня перевезти ее с ребенком в последний момент, когда все будет готово. Конечно, было неловко вскрывать тюки без Зямы. С другой стороны, Стасик сказал, что это необходимо, потому что вдруг в них запасы еды. В этом случае Стасик был готов на время забрать тюки к себе домой, у него дома было два холодильника. Стасик гарантировал сохранность еды до приезда Зямы. Я не очень верил в это, но, в конце концов, Стасик не смог бы быстро сожрать два таких тюка – сожрать их за раз не могла бы даже белая акула. Мы вскрыли тюки. В них оказались юбки. Их был миллион. Нам так показалось. Юбок было столько, как будто домой я перевозил не Зяму Гиппиус, а главную цыганку страны.

Моя мама спросила:

– Что это такое? У нее столько юбок?

– Да, – сказал я. – У нее такие красивые ноги…

Стасик Усиевич попал в расклад – он уже пообещал мне помощь, и ему пришлось взять к себе домой два громадных баула с юбками. Дома Стасика отругали, потому что подумали, что Стасик украл все эти юбки. Но я сказал маме Стасика, что эти юбки – мои. Тогда мама Стасика посмотрела на меня с большой тревогой. Я объяснил, что они не мои лично, а Зямы, которую я спас и привез домой. Мама Стасика сказала:

– В добрый час, ребята…

Мама Стасика была доброй женщиной.

А потом наступил волнительный миг привоза мной Зямы. Моя мама накрыла стол. Стол ломился. Стасик тоже ломился – к столу, но моя мама его не пускала. Так они и сидели голодные – ждали меня.

В тот день утром я встал и первым делом выпил бутылку вина. Это был такой день. Это был серебряный день. Я победил Игоря, я спас Зяму, и теперь мы с Зямой будем жить, как птицы. Так я думал. Да, я так думал.

К дому Зямы я приехал на машине, которую опять выделил Матвей Матвеич. Машина была роскошной черной «Волгой» с кагэбэшными номерами.

Когда я вошел в подъезд Зямы, я не сразу позвонил в дверь. Было бы глупо не растянуть последние минуты, а сразу взять Зяму и повезти домой, как мебель. Во внутреннем кармане пиджака у меня была вторая бутылка вина. В наружном кармане пиджака у меня был штопор. Я был подготовлен. Открыл бутылку. В тишине подъезда пробка вылетела с оглушительным «пок».

Это был салют.

Салютинки

Родители любят показывать детям салют. Это считается хорошим способом доставить ребенку радость. Когда я был маленький, дедушка с бабушкой меня выводили на улицу, в мае, и показывали рукой в сторону неба. Я смотрел в небо, и там был салют. Когда в небе взрывались разноцветные штучки, все дети кричали «ура», и взрослые тоже кричали «ура», потому что были синие. Это довольно характерный момент: взрослые способны кричать «ура», когда они синие, а дети могут кричать «ура» на чистяке, просто потому, что им радостно. Это интересно.

Надо заметить, взрослые могут кричать «ура» и когда, например, идут в атаку. Но, во-первых, это не совсем корректный пример, потому что из правдивых воспоминаний фронтовиков мы знаем, что в атаку не ходили на чистяке, перед атакой всегда принимали фронтовые. А во-вторых, почему все-таки взрослые кричат «ура», когда идут в атаку? Это тоже интересно. Люди идут в атаку с криком «ура», чтобы заглушить страх, этот страх такой сильный, что надо кричать. Людям панически страшно идти в атаку, вот они и кричат «ура». Героизм – это проявление паники. Умаляет ли это героизм? Да ни хуя не умаляет. Попробуй хоть раз, читатель, пойти в атаку, и я посмотрю на тебя.

Так вот, в детстве я смотрел на салют и кричал «ура», потому что все вокруг так кричали. Радость или паника легко передаются при контакте: если кто-то рядом кричит «ура» от радости, ты тоже кричишь, потому что глупо молчать, когда все кричат, и если все бегут в атаку, ты тоже бежишь, не потому, что ты такой герой, а потому, что не бежать – стыдно перед пацанами. Автор находит это важной приметой. Сильное геройское чувство заразно.

Хотя и не всегда. Иногда бывает так, и в правдивых записках фронтовиков есть и такие сведения, что один человек, например ранее контуженный, встает и начинает бежать в атаку с криком «ура», а другие не бегут, потому что им страшно, но не настолько, чтобы ими овладел героизм. И этот один герой бежит в атаку и кричит «ура». А немцы не знают, как к этому относиться. Убить его, конечно, можно было бы, но жалко как-то. Такой героизм даже у врага вызывает уважение. А что делать с таким героем – непонятно. Немцы советуются, как быть, с Генштабом, а герой тем временем бежит с криком «ура» и добегает до позиций немцев. Там его встречают с уважением, а потом с большими почестями прогоняют обратно, а один немец даже снимает со своей синюшной шеи и дарит смельчаку Железный крест, полученный за разорение Варшавы. А смельчак приходит к своим и показывает всем Железный крест врага и, бахвалясь, открывает им банку тушенки. Вот какие бывали бои.

Так вот, я смотрел на салют. Я помню. В небе был салют, я был маленький, ночь была майской. Потом много раз я пытался вернуть это чувство. Без помощи салюта. С помощью допингов. Иногда получалось, но наутро – физические муки. Иногда я даже пытался повторить это чувство буквально, то есть с помощью салюта. Потом салют стал продаваться повсюду, его производят китайцы, и я пробовал тоже производить – китайский салют в небо, и даже той же самой майской ночью. Но никогда потом я не кричал «ура». Не хотелось.

А иногда прямо на нашу улицу – тогда, давно – падали салютинки. Мы с друзьями их подбирали. Салютинки были такими круглыми, помятыми железными кружочками, и на них еще угадывался цвет, которым горела салютинка в небе, – желтый, красный, зеленый.

Герои этого романа, и я сам, мы – салютинки. Мы были в небе, мы светились разными цветами, нам кричали «ура», а потом мы упали на землю. А потом нас нашли дети. Ведь читатели – дети.

Рассмотри нас, читатель, и ты увидишь, какими цветами мы так светились.

Майор вихрь

В Зямином подъезде я выпил бутылку вина. И стал совсем синий. Я стоял в Зямином подъезде и думал: вот, в любой момент я могу позвонить в дверь Зямы и стать счастливым. Но я не торопился.

Теперь мне приходилось ждать, когда я немного протрезвею, потому что неудобно было ломиться к Зяме синим, как Олег Ефремов. Я боялся – вдруг Зяма подумает, что свою хрупкую жизнь и еще более хрупкую жизнь ребенка она вручает в ненадежные руки, и передумает быть со мной. И я стоял и ждал. Когда отпустит.

Так бы я стоял еще долго, но вскоре с улицы раздались гневные звуки типа «бип-бип-блять!» Это сигналил водитель, выделенный мне Матвеем Матвеичем, ему сразу же после моей свадебной операции нужно было успеть на еще одну операцию – то ли перевезти куда-то чей-то труп, то ли что-то такое, я не понял.

И я позвонил в дверь. Мне открыла Зяма. Она была еще выше, чем обычно. Ведь она была прыгуньей в высоту, а для того, чтобы прыгать в высоту, прыгунье требуется и собственный запас высоты – рост, и он у Зямы был. А тут Зяма еще надела туфли на высоком каблуке. И стала выше меня на полторы головы.

Я смотрел на ноги Зямы снизу вверх так долго, что чуть не уснул.

Лицо у Зямы было прекрасное. Оно было худым и длинным, нос у Зямы тоже был длинный и худой. На скулах Зямы были ямочки, о которых она любила говорить, что они французские. Глаза у моей любви были черные – ведь Зяма была декаденткой, а декадентке по дресс-коду полагается черный цвет. Да, и еще глаза у моей любви были всегда заплаканные. Нос у Зямы всегда был припудренный, потому что иначе он был бы всегда красный, как у снеговика, ведь нос краснеет во время плача, а Зяма очень часто плакала. Вот так выглядела Зяма.

Я сказал:

– Ну. Привет.

Зяма бросилась мне на шею. Это было здорово. Не получается забыть.

Затем Зяма вынесла ребенка. Он оказался сыном Максимкой. Его лицо, как сказала позже моя мама, не выражало ничего, кроме факта рождения. Я сказал:

– Привет, Максимка. А я Дима.

Мы пошли к машине. Я чувствовал себя очень серьезным, взрослым мужчиной, я представил, что у меня усы и хорошо оплачиваемая работа. От этого почему-то затошнило. Или затошнило оттого, что я выпил с утра две бутылки вина на голодный желудок.

Назад Дальше