Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган 12 стр.


Однажды она не выдержала. «Нежность – это совсем другое. Нежность – это уважение, а ты никого не уважаешь. Даже самого себя. Наверное, в этом твоя беда».

Она проплакала целый месяц и была безутешна еще полгода, а когда однажды Аляж упрекнул ее за то, что он все никак не может взять себя в руки и наконец начать жить в ладу с собой, она воззрилась на него и с резкостью, какой он прежде от нее никогда не слышал, сказала: «Ты что, ничего не понимаешь?» А потом, все так же прямо глядя ему в глаза, но сменив досаду на жалость, уже мягким голосом, напугавшим Аляжа больше, чем тот, резкий, ее голос, прибавила: «Бедняга! Ты бы ничего не понял, даже если бы захотел». Так оно и было, и он это знал.

Кута Хо продолжала: «Я-то думала, может, у нас когда-нибудь все наладится. Как в нормальных семьях, где люди живут себе поживают, имея свой угол, бывает, не ладят, но при этом горячо любят друг друга. А другие иной раз посмеиваются над ними только потому, что они так крепко приросли к своему дому, что перебираться куда-то еще для них – полная глупость. Хотя, может, в другом месте им жилось бы куда лучше. Понимаешь, о чем я?»

После такого разговора между Аляжем и Кутой установилась тишина, настолько глухая, что выносить ее Аляж больше не мог. Отныне в душе Куты Хо поселилась печаль; она забиралась в нее все глубже, пока, наконец, не овладела целиком ими обоими. Когда они предавались любви, она отводила глаза в сторону и, хотя физически чаще (но не всегда) отвечала ему взаимностью, в мыслях была всегда далеко – и уже редко позволяла ему целовать себя в губы. Когда же физическая близость заканчивалась, он чувствовал себя так, будто жестоко ее обидел, – ему хотелось извиниться, он сгорал от стыда, но в чем, собственно, была его вина, выразить словами он не мог. Он осторожно спрашивал: может, им лучше спать порознь, а она отвечала, что ей все равно. И в словах ее звучала такая тоска, что ему даже было больно смотреть, как его ласки жгут ей кожу, бередя старые раны. Они оба понимали, что изводят друг друга, понимали, что им не под силу изменить свою судьбу, что они сами обрекли себя на роль зрителей трагедии, разыгрывавшейся вокруг их несчастья.

Как-то вечером, спустя восемь месяцев после смерти Джеммы, когда они мыли посуду после ужина, он обратился к ней с такими словами:

– Кута, я тут подумал и решил: наверное, будет лучше, если я уйду.

Кута Хо равнодушно улыбнулась, как будто он предупредил ее о чем-то будничном – что собирается сходить в соседний магазин за молоком.

– Прекрасно, – сказала она, – замечательно.

И снова улыбнулась, словно все это было ей совершенно безразлично. Когда же Аляж почувствовал, что совсем не злится на нее, а лишь испытывает некое странное, отстраненное, неясное любопытство, он понял, что все кончено. Они продолжали мыть посуду, а вслед за тем Аляж занялся куда более основательной работой, непривычной для себя, – прибрал в кухне. Потом они пошли спать – вместе. Он взял Куту за руку, но она высвободила ее и положила ему на грудь. На другое утро, когда он проснулся, Кута Хо уже не спала. Он задержался в спальне – перебирал вещи, решая, что взять с собой, а что выбросить. Ушел он незадолго до полудня, робко и будто рассеянно поцеловав Куту Хо в губы у парадной калитки, словно уходил на работу, как обычно.

Аляж подался так далеко, как только мог. Он отправился в Дарвин – играть за тамошний футбольный клуб. Следующие три года он каждое лето – в туристический сезон – возвращался в Тасманию и работал лоцманом на реке Франклин. Потом, когда ему исполнилось двадцать шесть, он бросил футбол в Дарвине и лоцманство в Тасмании и перебрался на восточное побережье материка, где перебивался случайными заработками: работал на фермах – на уборочных машинах, в винных магазинах, на стройках. В Тасманию он не возвращался целых десять лет.

До этого дня.

И вот я снова вижу его – там, где кончается река слез: он стоит посреди пересохшего каменистого речного русла, отрывает глаза от бездонного водоема памяти, переводит взор на фасад ее дома, который когда-то был и его домом, и раздумывает: вспомнит ли она те далекие времена и стоит ли стучаться или нет?

И еще раздумывает он: а захочет ли она меня видеть?

Вслед за тем он поворачивается и начинает продираться обратно через валуны, которыми усеяно пересохшее твердое русло реки.

Глава 5

«Мысль – штука опасная. Это, черт возьми, каждый знает, – говаривала Мария Магдалена Свево. – Мысли целое столетие пожирали людей, которые вынашивали их, подпитывали». Что ж, она права: мысль и впрямь – штука опасная. Я знал это еще до того, как меня засосало в эту горловину, где прямо надо мной бурлит река. По мере сил я стараюсь отбросить мысли прочь и ни о чем не думать. Просто это слишком опасно, а я, как бы то ни было, боюсь. Я имею в виду, что даже не смею подумать о своем горе – смерти Джеммы. Потому что это – мысль. Верно? Горе – та же мысль. Конечно, это ужасно, когда кто-то умирает, но факт есть факт: умер – и тебя больше нет, и все. Точка! Что я чувствую после смерти Джеммы? – часто спрашивали меня. И я отвечал как есть: ничего. Ничего. Но желание – штука не менее опасная. Но я-то не знал. И мое желание было скрыто во мне так глубоко, что, когда позвонил Вонючка Хряк, я даже не понял, что он за меня уже все решил, так, что я и подумать ни о чем не успел.

Даже по телефону было совершенно ясно, что Вонючка Хряк юлит. Даже тогда я мог сказать, что не нужно мне никакой работы. Я не хочу сказать, что он первый завел об этом разговор. Я мог бы сказать, что у него не было ни малейшего желания со мной болтать. Но я мог бы также сказать, что у него не было выбора. И мне показалось, что дела у Вонючки Хряка совсем разладились, раз ему понадобился я, и что хотя он был нужен мне не меньше, я ни словом не смел намекнуть Вонючке Хряку, как отчаянно нуждаюсь в работе.

– Слыхал, ты вернулся, вот я и решил звякнуть тебе, давай встретимся и обмозгуем твои дела, – сказал Вонючка Хряк.

И я отправился в его контору. В то утро я чувствовал себя хуже обычного: меня бросало то в жар, то в холод – наверное, я физически, каждой клеткой своего тела предчувствовал роковую неизбежность, уготованную мне предстоящей встречей.

И вот я вижу, как Аляж сидит за обшарпанным столом Вонючки Хряка – напротив него, стараясь сохранять спокойствие: ведь Аляж догадывается, что у Вонючки Хряка на уме. Перед встречей Аляж собрался с духом, решив вести себя с Вонючкой Хряком поувереннее, а не как обычно – спокойно и уважительно. Для храбрости он по дороге пропустил пару стаканчиков рома, и теперь, как ни удивительно, чувствует не согревающее действие напитка, а остужающее: у него свело холодом не только горло, но и живот. Несмотря на всю решимость, Аляжа бьет дрожь, и не только из-за рома, но и от тошнотворного ощущения холода, потому что Аляж хочет сплавиться по реке, но боится, потому что он хочет посмотреть Вонючке Хряку в лицо и сказать, что он действительно о нем думает, но боится: ведь за Вонючкой Хряком не заржавеет. В нервном возбуждении Аляж начинает дробно постукивать ногой по полу, а руки у него так трясутся, что ему приходится сунуть их в карманы.

– До чего ж мило с твоей стороны, Говард, – наблюдаю я, как Аляж начинает разговор, прежде чем спрятаться за маской лести. – Вот гляжу, в гору идешь, Говард. Директором-распорядителем конторы «Дикий Опыт» заделался. – И Аляж широко обводит рукой кабинет Вонючки Хряка.

– Это тебе не лодыря гонять на реке, – говорит Вонючка Хряк.

И Аляж, вижу, кивает. Для дурака – конечно. А Вонючка Хряк по дурости своей всегда считал, что плюхнуться в кресло директора-распорядителя мелкого филиальчика национальной компании по экстремальному туризму означает поймать удачу за хвост.

Наблюдая, как Аляж с Вонючкой Хряком сверлят друг дружку взглядом через грязный стол с ботами для дайвинга, примусами и банками с пластмассовым резиновым клеем, заваленными счетами и письмами, я замечаю, что Аляж и не думает скрывать свое презрение к Вонючке Хряку, хотя тогда, в то время, я, кажется, старался спрятать его за ширмой избитых любезностей. Вонючка Хряк все такой же всклоченный бородач, хотя его привычное добродушие успело превратиться в раздражающее угодничество, а былая коренастость – оплыть жиром. Он хитер как лис – всегда увиливает от прямых ответов. Вот и сейчас он сидит через стол перед Аляжем, самодовольная, волосатая туша, до того вонючая, что мой бедный, слабый желудок того и гляди вывернет наизнанку. А он сидит себе и травит такие же бородатые, как сам, анекдоты, потом спрашивает, чем Аляж занимался последнее время, и фальшиво нахваливает его, когда тот выкладывает ему пару-тройку историй из недавней своей жизни.

– Ты ненормальный, Козини, – вдруг подытоживает Вонючка Хряк. И тут же берет быка за рога. – Али, мы тут просто зашиваемся, вот я и думаю, может, подсобишь нам по старой дружбе?

– Ты ненормальный, Козини, – вдруг подытоживает Вонючка Хряк. И тут же берет быка за рога. – Али, мы тут просто зашиваемся, вот я и думаю, может, подсобишь нам по старой дружбе?

– Конечно, Говард, подсоблю, чем могу, хотя, признаться, дел у меня сейчас невпроворот.

– Брось пудрить мозги, Али. У нас тут горит двенадцатидневный маршрут по Франклину, выход в среду, а старшего лоцмана еще поди найди. Так что, думаю, тебе и карты в руки.

– Я в такие игры больше не играю. – Дальше – молчание, и длится оно так долго, что Аляж считает необходимым сказать еще что-нибудь, все, что угодно. – Раньше было дело. А сейчас ни за что.

Глупее объяснения и быть не могло, и Аляж тотчас жалеет о сказанном.

– Я все понимаю, – говорит Вонючка Хряк, явно удивляясь словам Аляжа. – А ведь когда-то мы работали вместе, помнишь?

Вижу, Аляж багровеет от смущения. Он хлопает глазами, потому что ни о чем не может думать, хотя при всем том слышит внутренний голос, звучащий из подсознания: «Да-да, конечно, помню». Но что́ помнит Аляж? Он видит только пухлую младенческую голень и желтый вязаный башмачок – и гонит видение прочь, прочь. Он чувствует рези в животе.

– Прошу прощенья, – говорит Аляж, – а где тут у тебя?..

Вонючка Хряк кивает на боковую дверь. В туалете Аляж, облегчившись, сбрызгивает лицо водой и сжимает руки в кулаки – крепко-крепко, тщетно пытаясь совладать с дрожью. А когда возвращается в кабинет Вонючки Хряка, ему все же удается переметнуться из опасной бездны прошлого в настоящее, крепко ухватившись за суть разговора.

– А кто идет вторым лоцманом? – спрашивает он.

– Новичок. Джейсон Крезва. Знаешь такого?

– Нет.

– По прозвищу Таракан. Здоровяк и ловкач. Говорят, может перенести на своем горбу пару увесистых бочек по волоку, перепрыгивая с камня на камень, и при этом не потерять равновесие.

– И за это его прозвали Тараканом?

– Нет, за то, что он такой же противный. Хотя лоцман что надо. Получше тебя будет.

Вонючка Хряк делает первый удачный ход, и чаша весов, вижу, склоняется в его пользу. Знаю, Аляж колеблется – от былой решимости нет и следа. Не найдясь, что сказать, чувствуя непонятный, пронзающий все тело страх и новые рези в животе, он, не говоря ни слова, откидывается в кресле и ждет удобного случая, чтобы ввернуть острое словцо и резко осадить Вонючку Хряка. Но такого случая не подворачивается. А Вонючка Хряк меж тем продолжает:

– Да и опыта ему не занимать. Два сезона на Талли[33], один на Замбези, другой на Колорадо. Правда, по Франклину ни разу не ходил. Вот мне и нужен старший лоцман, чтоб все ему показал.

Тут, вижу, Аляж собирается с духом и говорит:

– Старшему лоцману, конечно, полагается оклад.

Вонючка Хряк задумывается, потом цедит сквозь зубы:

– Нет. Оклад для старших лоцманов не предусмотрен. Оплата у нас в «Диком Опыте» сдельная. Вилка от низшей категории до высшей. Лоцман высшей категории получает сто девять долларов в день.

– Стало быть, мне полагается сто девять долларов в день.

– Нет. Чтобы заработать высшую лоцманскую категорию по квалификационной шкале «Дикого Опыта», человеку нужно проработать у нас без перерыва пять лет и вдобавок пройти наши курсы повышения квалификации.

– И оплачивает их, конечно же, сам лоцман.

– Да, таковы правила, спущены сверху. И я тут ничего не могу поделать. По крайней мере, это разумно – человек сам платит за свое обучение. Слушай, Али, я же понимаю, это слишком, но другого выхода нет. Я говорил с ними о тебе в Сиднее, и они утвердили для тебя особую разовую выплату по высшей категории, с учетом твоего прошлого опыта.

– Что еще за разовая выплата? Еще меньше?

– Восемьдесят семь долларов в день.

Тут Аляжа охватывает ярость – она на мгновение одерживает верх над его нервозностью.

– Черт возьми, Говард! Да мы десять лет назад больше получали за ту же работу, и без всяких идиотских оговорок.

– Понимаю. Да, это чересчур. Я протестовал, поверь, я спорил с ними. Но что тут поделаешь? Таковы ставки и условия компании. Я хочу сказать, просто у меня нет таких полномочий.

– А у кого они есть? Я сам поговорю с ними. Восемьдесят семь долларов в день, черта с два! Ты, наверное, шутишь.

– Понимаю. Ну да, несправедливо. Но послушай, Али, я башкой рисковал ради тебя. Уж ты поверь, они не больно рады с тобой связываться. Ты был неплохим лоцманом, но твоя репутация в некотором смысле…

– Репутация?

У Вонючки Хряка, когда много лет назад мы водили плоты с ним на пару, вообще не было никакой репутации, если не считать того, что он портил все дело. Лоцман он был никудышный, да и клиентам вечно грубил, а как-то раз, когда мы шли по реке, за пару дней даже не обмолвился ни с одним из них ни словом. А вот у меня, как заметил Вонючка Хряк, была репутация. Я не боялся больших стремнин, к которым больше никто даже приблизиться не смел, и проскакивал их в два счета; я проходил узкости так ловко, как никто и представить себе не мог, и ни разу не наскочил на камни, не опрокинулся, не закружился и не потерял на маршруте ни одного клиента. Я мог превратить кучку самых безруких клиентов в дружную команду, которой любая стремнина нипочем. Поглядели бы вы, как мой плот гарцевал на стремнине, хоть это и опасно, чертовски опасно, зато посмотреть на такое – одно удовольствие, а самому побывать в моей шкуре и подавно. Скажете, ну что тут такого – провести плот с людьми через стремнину, но вы поглядите, как это делает плохой лоцман, а потом полюбуйтесь на хорошего. Плохой с трудом продирается вперед, а это никуда не годится и к тому же опасно: плот кренится, его швыряет вверх-вниз, он может даже опрокинуться или его закружит в шальной круговерти. Плохой лоцман лезет из кожи вон, силясь сдвинуть с кормы какого-нибудь здоровенного кабана, но поздно – клиентов окатывает с ног до головы. А хороший лоцман на реке все делает заблаговременно, успевая подготовиться к стремнине: он ждет подходящей минуты, когда поплавки плота вот-вот врежутся в камень или волну, и в то самое мгновение, когда кажется: все, поздно, плот сейчас опрокинется, он изгибается, ставя весло так, чтобы плот слился с рекой в одно целое, и поворачивает его в нужную сторону. Грандиозное, прекрасное зрелище! Как балет на воде.

– Да, вот именно, – продолжает Вонючка Хряк, – репутация. Я обещал, что в этот раз никаких проблем не будет. Я дал им слово, Али. Мое слово. И они сказали: ладно, можешь брать его, но только на двойную вторую категорию.

– Двойную вторую? – слышит сам себя Аляж.

Что ни говори, вопрос закрыт, все, точка, – и какая теперь разница, хорош я был или плох? Не хочу хвастаться, но далеко не всякий лоцман может быть хорошим. Хороший лоцман должен знать не только себя, но и своих клиентов, и реку, он должен уметь читать воду: как и почему она течет, должен знать, что означают ее особые формы: гребешки, петушиные хвосты, языки, продольные волны – и что они говорят о нраве и силе стремнины. Он должен знать, что стремнина, с одной стороны – штука совершенно безопасная, а с другой – такая же смертоносная, как тигровая змея. Он должен чуять, слышать и любить реку, должен знать, что означают ее запахи и звуки. И я все это знал. И меня на Франклине все хорошо знали. Я был так силен телом, что сам себе диву давался. С таким телом я мог делать все что хотел: оно было гибкое, крепкое, упругое, подвижное и все успевало; оно точно знало, когда нужно действовать, чтобы исправить непоправимое, совершив своего рода чудо. Это была классная штука, то тело, и, вспоминая о нем, я всегда чуть-чуть улыбаюсь, даже сейчас, когда тону.

Но я был несчастный лоцман. Хороший перевозчик, дикарь, живая легенда, знаменитость, человек с именем – да, о боже, да. Но лоцман я был несчастный. Потому что теперь я понимаю: мои помыслы, взгляд на вещи и образ мыслей отличались от мыслей и взглядов моих клиентов: они были им совершенно безразличны, как и факты, всякие подробности, названия геологических подпластков, растений и животных, – для них было куда важнее интуитивно чувствовать, что это дерево, эта dacrydium franklinii, совершенно не похожа на ту dacrydium franklinii и что в той же самой линнеевской классификационной системе[34] разночтения встречаются сплошь и рядом. Что высота – не самое главное свойство дерева или нечто такое, что подлежит измерению для более ясного зрительного восприятия. Бедные мои спутники! Они пришли из других миров, и мой мир не открылся им, не впустил их, но не потому, что мне этого не хотелось, а потому, что мой мир мог их здорово напугать, и они знали это лучше меня. И так продолжалось маршрут за маршрутом: иногда все шло гладко, иногда не очень, но чаще совсем плохо – тогда все больше походило на затянувшийся поход гитлерюгенда, с весельем по неведению, а однажды моего напарника, лоцмана по прозвищу Шпиль, прорвало – и он заголосил «Deutschland Über Alles», и мы тогда хохотали до упаду, а клиенты шутку не поняли, и слава богу, да и как они могли ее понять?

Назад Дальше