Что бы там ни было, какое это теперь имеет значение? Это всего лишь воспоминание, а воспоминания – штука ненадежная. Имя, хорошее или плохое, смывается быстрее, чем торф, скапливающийся в выбоине на дне реки, – через час-другой, подхваченный водоворотом, он полностью вымывается, превращаясь в массу ничего не питающего речного ила.
– Вторую двойную, – говорит Вонючка Хряк, – пятьдесят два бакса в день. А я им – нет, это же насмешка. Он мой друг, сейчас на мели, но он же лоцман и знает реку как никто другой. – Он театрально вздыхает. – Али, я выбил для тебя восемьдесят семь долларов и, честное слово, здорово рисковал, когда заикнулся о прибавке.
Восемьдесят семь долларов в день? Сейчас мне видно, как я стараюсь говорить возмущенно и выглядеть возмущенно. Ведь мы оба понимаем: это возмутительно. Но сейчас мне видно, что́ видит Вонючка Хряк: расклеенного малого, одряхлевшего настолько, что Вонючке Хряку и не снилось, – расклеенного, одряхлевшего малого, которому вынь да положь работу и несколько жалких монет, хотя ему нужно и нечто больше, чем работа. Иной раз мне кажется, что все мои хвори: слабый желудок, трясучка, головные боли, противный запах, исходящий от липкой кожи, – затаились у меня в душе, а не в теле. Да и кто знает, откуда оно берется – нездоровье? Кто? И тот ужасный запах я не мог вытравить ни лекарствами, ни покоем и сном, ни тонизирующими средствами для тела. Мне нужно было какое-нибудь снадобье для души. Но я этого не знал. А Вонючка Хряк знал.
Как я погляжу, Вонючка Хряк неплохо знает Аляжа и понимает: Аляжу отчаянно нужно попасть в район реки Франклин, что это его насущная потребность, которой у Вонючки Хряка нет, что ему нужно вернуться туда и для этого есть только один способ. И пока Аляж сидит, прикидываясь, будто считает что-то в уме, Вонючке Хряку не терпится сказать, что на самом деле ему нужно вдыхать запах реки, слышать ее шум, видеть промозглую мглу, поднимающуюся из долин, пить пригоршнями ее воды чайного цвета. Это настолько очевидно, что Вонючка Хряк, будучи неглупым, вполне способен обратить свои догадки себе на пользу. Он ни словом не обмолвливается о желании Аляжа вернуться на Франклин. Он говорит совсем другое:
– Прости. Но нельзя же все время идти в отказ.
Вижу, Аляж смотрит с едва уловимой усмешкой, как человек, загнанный в угол.
– Вариантов на выбор у меня немного.
Вонючка Хряк молча постукивает пальцами.
– Когда, говоришь, выход на маршрут?
– В среду утром.
– В среду. Стало быть, у меня только пара дней, сегодня и завтра, чтобы закупить провиант, приготовить и собрать все снаряжение?
– Да, – говорит Вонючка Хряк, резко подаваясь вперед и нависая над захламленным столом. – Но ведь тебе это, кажется, неинтересно.
Аляж чувствует внезапную усталость. В желудке у него опять урчит. Он повержен. И понимает это.
– Нет, – говорит Аляж, – я согласен.
– Ты ненормальный, Козини, – смеется Вонючка Хряк.
С вечера и всю ночь дует уже западный ветер, люди, просыпаясь, чувствуют запах сырости и видят, как вода, обрушиваясь с небес на теплую землю, нагревается и, превращаясь в пар, снова вздымается ввысь. Небо черное, но под блеклыми клубящимися облаками жарит солнце – горячо и неистово. Хобарт застыл, будто завороженный: он во власти двух сошедшихся фронтов – горячего, напористого северного и холодного, мрачного западного. Две стихии, слившись воедино, давят на город с такой силой, что он едва дышит. Аляж просыпается рано и завтракает курагой, замоченной с сахаром накануне вечером. Он встречается с Тараканом на складе Вонючки Хряка во второй и последний день перед выходом на маршрут, чтобы подготовить снаряжение. Работа нудная и скучная. На складе царит полный кавардак, потому что Вонючка Хряк не хочет платить кладовщику, и грязное, неразобранное снаряжение после каждого маршрута просто бросают где попало. Таракан, не успевший позавтракать, наворачивает копченые мидии из банок – он откопал парочку из-под заплесневевшей палатки, – и ему почти сразу становится нехорошо. Его выворачивает наизнанку прямо на автостоянке у супермаркета, куда они потом заглядывают, чтобы прикупить в дорогу дополнительного провианта. Так или иначе, они умудряются собрать и уложить все снаряжение и провиант и после полудня отправляются пропустить пивка.
В темном баре шумновато. В общем-то, там все тихо, если не считать глухого потрескивания радиоприемника, передающего результаты пятого футбольного сезона из Мураббина[35]. Аляж с Тараканом-Крезвой сидят на табуретах, склонясь над стойкой бара «Новый Мельбурн», старой пивной с неопределенным будущим: ее вот-вот либо сломают, либо начнут перестраивать под турбазу. Хозяин, когда-то веселый и достаточно крепкий малый, способный заменить любого вышибалу, теперь выглядит сломленным – он сидит за стойкой и наливает редким завсегдатаям своего дворца сокрушенной и увядшей мечты.
Время «Нового Мельбурна» как прибежища от городской суеты вышло. Впрочем, еще месяцок-другой, возможно, клиенты вроде Таракана с Аляжем еще могут посидеть за кружкой пива в этих обшитых фанерой стенах и спокойно почесать языком. В углу сидит старик, очень похожий на всех стариков, что сидят по углам любых других баров, и будущее его столь же неопределенно, как и у пивнушки, где последние два десятка лет он привык пропускать по маленькой, что теперь считается даже неприличным. Резко поднеся пиво к губам, старик водит трясущейся головой по сторонам, высматривая еще кого-нибудь в баре, как клуша, проверяющая, кто это пожаловал в курятник красть ее яйца. Таракан заказывает еще пару пива. Таракан и впрямь здоровый и противный. К тому же молодой: ему, наверное, года двадцать четыре от силы. Сложение атлетическое, а лицо такое, будто по нему изрядно потоптались. С виду он заправский речной лоцман: спортивные сандалии и спортивный флисовый костюм, свободный и слегка замызганный – словом, по первому впечатлению, видавший виды; на руках – разноцветные браслеты из крученых веревок, в ухе – серебряное кольцо с висюлькой в виде ятагана; глаза с прищуром, руки крепкие, смех протяжный, речь замедленная. Единственный минус – кривые зубы, хотя, впрочем, они-то и придают его несчастному лицу счастливое, радостное выражение.
Таракан, похоже, не против, что Аляж идет старшим лоцманом, и в бутылку не лезет, за что, вижу, я ему весьма признателен, потому как он прекрасно видит, что я не в форме, и смекает, что я не в форме с тех самых пор, как сплавлялся последний раз. Быть может, чувство благодарности и делает Аляжа словоохотливее обычного. Таракан рассуждает о способах прохождения порогов, о которых Аляж и не слыхивал. Аляж решает поговорить с Тараканом начистоту.
– Честно признаться, я совершенно не в теме, – говорит Аляж. – Думал, больше ни на что не гожусь. – Он смотрит на Таракана. – И эту работу я получил только потому, что понадобился человек, который знает реку, а такого больше не нашлось. Вот и все.
Таракан пожимает плечами. Ему, дескать, все равно нет до этого никакого дела.
– А я подписался на это дело из чистого любопытства.
Они разговаривают не спеша, спокойно, потому что оба понимают, хотя совсем не знают друг друга: следующие двенадцать дней им суждено жить и работать бок о бок. Теперь вижу, Таракан-Крезва глядит на Аляжа так, будто пытается прикинуть, что к чему, и я знаю, о чем он думает. Ему вспоминается один презабавный случай, произошедший с ним и с одной девицей из художественного училища, которая приклеивала скотчем открытки с портретами двух своих любимых художников к изголовью кровати, прямо над подушкой. И в минуты страсти Таракану невольно приходилось любоваться этими картинками, в то время как его тело переносилось в заоблачные выси. Так вот, Таракану-Крезве кажется, что Аляж (если не считать большущего орлиного носа – восхитительной, неповторимой прелести, которой у него не отнять) очень даже смахивает на эдакую приземисто-объемную помесь двух великих художников, изображенных на тех открытках: Винсента Ван Гога и Фриды Кало. Как будто изображения двух знаменитых живописцев причудливым образом слились в образ этого загадочного речного лоцмана: нидерландская крепость, подвижные черты и колючие рыжие волосы в сочетании с решительным смуглым мексиканским лицом, исполненным нежелания смириться с утратой своего физического изящества в угоду какому-то Аляжу Козини. Слегка ненормальному, слегка одержимому, уверенному лишь в неизбежности своей незавидной участи. Чудно́. И тревожно. Таракан размышляет, что мог бы изобразить этот Аляж, будь он художником. Наверное, ничего, кроме огромной кучи дерьма, заключает он. Вслед за тем Таракан предается более земным воспоминаниям – о том, что происходило под открытками, но я, слава богу, от них избавлен. Странно, что раньше я никогда не видел себя самого в столь явном и ярком, будто зеркальном отражении. Не знаю точно, когда я начал себя видеть таким образом, – наверное, совсем недавно, поскольку раньше я представлял себя более симпатичным и добродушно-веселым, не таким, каким вижу себя сейчас, – с дергающимся лицом и безумным взглядом.
Таракан чувствует: Аляжа что-то гложет, но он не решается спросить, что именно. Он думает: может, Аляжу привиделась женщина. И чувствует, что Аляж чем-то напоминает сломанную пружину, которая ничто не приводит в движение, а только колется. Таракан решает выдать шутку.
– Попомни мое слово, как пить дать, нарисуется какой-нибудь паршивый бухгалтер по имени Барри, – говорит он, разглядывая линии, которые выводит своим указательным пальцем на запотевшей стенке бокала. – Так всегда бывает. Ей-богу, я шесть раз кряду сплавлялся по Талли, и каждый раз у меня в группе оказывался бухгалтер по имени Барри.
Они смеются. Бармен передал им через стойку еще пару пива.
– Да уж, – изрекает Аляж, – от этих Барри нет проходу.
– И от врачей Ричардов, – подхватывает Таракан. – Как-то раз у меня на плоту их было аж целых двое.
– И от зубодеров Деннисов, – продолжает Аляж.
– Из Банкстауна[36], – подмечает Таракан. – Ох уж мне эти зубодеры Деннисы из Банкстауна! – Таракан заметно веселеет. – А про сиделок забыл? – вспоминает он. – Ни разу по одной не было. Всегда, всегда по паре.
– И ты даже не спрашиваешь, что они поделывали последнюю неделю. Потому как это касается работы, а их от нее с души воротит.
– Господи, только не это! Лучше спросить: ну что, Барри, где побывал за последний отпуск? И ему это нравится, потому как в глубине души он хочет доказать тебе и всем остальным, что он не какой-нибудь занудный домосед. А вот в отпуске он может вообразить себя кем угодно. Вот наш Барри уже гоняет на лыжах в Австрии, или топает по горам Тибета, или летает на воздушном шаре в Бутане, а я про себя думаю: бедняги, да у вас ни гроша за душой, и без няньки вы не сможете и шагу ступить, потому что, ей-богу, ежели вас предоставить самим себе, вы через час пропадете.
Между тем по радио передают результаты тотализатора в Рэндвике[37], а потом объявляют, что через пару минут подсчет начнется во Флеминге[38]. Таракан решает рассказать про себя, наивно полагая, что Аляж сделает то же самое.
– Повстречался я как-то с одной девицей, когда работал на Талли, и она оказалась проституткой. Говорила, у проституток все то же самое: нельзя говорить с клиентами по душам – кругом одни клиенты, представляешь? – нельзя говорить, что у тебя на уме. И ты не виновата, что они тебе противны, даже если хочешь, чтобы было по-другому, потому что кретины есть кретины: зачем платить за то, что можно получить бесплатно? Так им еще хочется пудрить тебе мозги, она так и говорила, а мозги не продаются. Они-то уходят, а ты остаешься, и дальше все снова-здорово, никуда не денешься. В общем, я несу чушь, знаю. Но у нас с ней вроде было что-то общее: она – проститутка, я – лоцман. Она мне нравилась, понимаешь? Очень даже нравилась. – Таракан улыбается и осушает свой бокал. – Когда нас спрашивали, где мы работаем, мы всегда отвечали: в туризме. – Он подзывает пальцем бармена – тот кивает и, достав из-под стойки поднос, ставит на него два свежих пива. – Что, в общем-то, было правдой. – Он отрывает взгляд от пустоты, поворачивает голову и смотрит на Аляжа.
– Все мы клиенты, – с легкой улыбкой говорит Аляж. – Под конец дня – все как один.
– Ладно, что у нас за маршрут? – спрашивает Таракан.
– Так, шуточное дело, – отвечает Аляж.
Когда Аляж еще только начинал лоцманствовать на реке, среди лоцманов было заведено главное правило: никогда не воспринимать все всерьез. Это же шуточное дело, говаривал Бормотун, первый лоцман, с которым он работал на пару, и Бормотун был прав: большое шуточное дело, которое делалось недели две, шуточное дело, суть которого заключалась в том, что только лоцманы понимали, что здесь смешного. Большое шуточное дело строилось на бессчетном количестве шуток, разыгрываемых с клиентами. Правила были частью этого шуточного дела. И действовали они на всем речном маршруте. Правила были для всего: когда есть, когда спать и даже когда ходить по нужде, что можно было делать только в полиэтиленовый мешок (его утилизировали в конце маршрута) и подальше от палаточного лагеря, при том что отхожие места выбирали лоцманы, а они, исключительно забавы ради, старались отыскивать их в конце какой-нибудь небезопасной длинной тропы, петлявшей по краям скал. Клиенты любили ясность, порядок и размеренность, привносимые правилами в мир реки и леса, не внушавший им никакой ясности, а, напротив, казавшийся беспорядочно-неопределенным. Однажды Аляжу до смерти наскучило устанавливать правила повседневной походной жизни, и он предоставил клиентам самим придумать их. И потом клиенты не без основания кляли его за то, что он испортил все дело – в смысле путешествие.
Он знал: все меняется, что для многих новоявленных лоцманов желоб уже вовсе не шутка и что новобранцы знали только те шутки, которые запомнили, чтобы потом вспоминать их, гребя на плоту или сидя у бивачного костра, и предназначены такие шутки были для того, чтобы развлекать клиентов. И когда Аляж попробовал объяснить все это одному молодому лоцману, который паковал снаряжение на складе Вонючки Хряка, собираясь на однодневный маршрут, так вот, когда он попробовал объяснить, что все дело в шутке, парень ничего не понял. Нет, сказал он, тут все серьезно. Но в том-то и «соль» шутки, подумал Аляж, но сказать вслух не решился. Всякий, кто отказывался признать шутку, становился ее частью.
Таракан улыбнулся.
– Тут все шутки, дружище, – сказал он. – Иначе нам пришлось бы воспринимать все всерьез. Иначе, черт возьми, я был бы такой серьезный, что ты откинул бы копыта от такой моей серьезности.
Что верно, то верно, подумал Аляж. От такого и впрямь можно откинуть копыта. Шутки – вот что разделяет нас с ними, со всеми их бреднями о гармонии с природой. Шутки разрушали их систему восприятия, познания этой земли, делая ее еще более загадочной и непостижимой, не поддающейся человеческому пониманию. Шутки, думал Аляж, это то, что помогает нам скрывать ложь, разделяющую нас и землю, которую мы топчем.
– Тут все шутки, – повторил Таракан, – каждая дерьмовая речка, по которой я каждый раз сплавлялся на таком же дерьмовом плоту.
Они выпили еще по паре пива – молча. Таракан понял, что Аляж не собирается рассказывать о себе: для Аляжа в шутке, какую ни выдай, уже не было ничего смешного. Мастерство хорошего лоцмана заключалось в том, чтобы приглядывать за клиентами, оставаясь к ним совершенно безразличным. Иногда, хотя признаваться в этом ему было не очень приятно, Таракану в конце концов даже случалось проникнуться к клиентам симпатией. А вот Аляж, похоже, ненавидел их всех, отчего Таракану было как-то не по себе. Но больше всего он, похоже, ненавидел самого себя. Таракан повернулся на табурете и посмотрел на сидевшего рядом смуглого, мелкорослого, малость заплывшего жиром рыжего парня. Таракану показалось, что Аляж, со своим большим крючковатым носом, слегка смахивает на побитого боксера. Раньше Таракану приходилось иметь дело все больше с никудышными напарниками, сплошь мрачными типами, но Аляж был не просто мрачный. У Таракана был нюх на страх, и он учуял его у Аляжа. Но чего он боится? Таракан призадумался: интересно, чем закончится маршрут с таким напарничком? И через мгновение-другое решил: ничем хорошим.
Не было никакого бухгалтера по имени Барри. Не было и никакой пары сиделок. Было аж целых два бухгалтера: один из Мельбурна, по имени Дерек, а другой из Брисбена, по имени Марко. Был и врач, но какой специальности, сказать было трудно. В ухе он носил серьгу и очень просил, чтобы его звали просто Рики. «Все одно и то же», – прошептал Таракан, когда они первый раз встретились со своей группой на предварительной беседе в конторе у Вонючки Хряка. Еще была Шина, помощница стоматолога. Был тридцатилетний фермер по имени Отис из малонаселенной Южной Австралии. Был газетчик по имени Лу. Были и другие, но их имен Аляж не запомнил. Да и зачем, к тому же после двухчасового сидения с Тараканом в «Новом Мельбурне» он был слегка под хмельком.
Это была первая встреча лоцманов с клиентами, и Аляжу она показалась омерзительнее, чем любая другая. Он чувствовал себя разбитым, тем более после двухдневной исступленной беготни по городу: надо было закупить двухнедельный провиант на десятерых, потом все это распаковать и запаковать по отдельности в водонепроницаемые мешки и аккуратно сложить в большие черные пластиковые бочки. Перевернув за пару дней и без того захламленный склад Вонючки Хряка в поисках ножей, котелков, фляг, безотказных примусов, не прохудившихся палаток, целых весел, исправных насосов, не подмокших походных аптечек и полных ремкомплектов, после всей этой лихорадочной, сумасшедшей, изматывающей работы их ждала встреча с клиентами, которым надлежало внушить уверенность в безупречной организации предстоящего мероприятия, и спокойствие, в то время как вокруг царил слепой страх. Клиенты, как всегда, выглядели жалкими, удрученными и такими зависимыми от своих сдержанных руководителей – лоцманов. Таракан напустил на себя деловитость.