Смерть речного лоцмана - Ричард Флэнаган 14 стр.


– Так, – сказал он, – кому нужно выдать напрокат водонепроницаемый костюм?

День третий

Свинина, из которой Аляж собирался приготовить барбекю на ужин третьего дня, протухла на жаре. Аляж зарылся в здоровенной бочке с провиантом, перебирая тщательно упакованные пакеты, и извлек из глубины шмат говяжьего окорока, тоже малость подпорченного. Он обмыл его в реке, потом варил битый час, после чего нарезал ломтиками и бросил в висевший над костром котелок, добавив туда нашинкованных помидоров, фасоли и добрую щепотку тертого красного перца.

– Экала, – сказал Аляж в ответ на вопрос Дерека, что у них будет к чаю, – традиционное бразильское блюдо. Зрелая говядина по вкусу очень напоминает мясо ламы.

Дерек с любопытством воззрился на варево, а Рики сказал, что непременно отправится в Бразилию, когда вернется в Аделаиду.

После того как все поели из пластмассовых мисок, Таракан, по просьбе клиентов, принялся рассказывать разные байки про Тасманию. Про одного старика, который спал со своими дочерями, пока родной сын не посадил его на цепь, сделав из него сторожевого пса. Про сына, который упаковал умершую мать в мешок из-под сахара и понес в соседний городок, чтобы зарегистрировать ее смерть, а по дороге, чувствуя, что ноша тяжеловата, остановился на обочине и сделал то, что проделывал с кенгуру, которых убивал и относил домой: выпотрошил тело и пошел дальше. Клиенты слушали все это, то нервно хихикая, то кивая, то покачивая головой, выражая таким образом свое смущение и ужас, словно в подтверждение того, что Тасмания полностью оправдывала их опасения: ведь по дремучести своей они представляли ее себе эдакой карикатурно-готической страной ужасов и как будто уже слышали все эти страшилки, что на самом деле было правдой. Таракан старается произвести байками впечатление, и не потому, что верит в них, но потому, что знает, что этого хочется клиентам, а его работа заключается в том, чтобы им угождать. Другими вечерами, на других маршрутах он заливал точно так же. Такие байки вполне заслуживают того, чтобы их повторять и распространять. Но, как бы то ни было, Аляжу они не по душе и пересказывать их он не любит. Ну что тут скажешь? Непростая это штука – выдать что-нибудь другое, что-нибудь новенькое, чего еще никто не рассказывал, тем более когда не знаешь, как на это отреагируют клиенты или ты сам. Такие истории слишком душещипательные. И слишком личные.

Слышу всхлипы, тихие всхлипы в темноте и шуршание ткани. Слава богу, это не Джемма, а кто-то в палатке, на Франклине. Аляж заглядывает в палатку, луч его фонаря падает на широкую фигуру Отиса – грузное тело слегка приподнимается и опускается в такт всхлипам. Снаружи во тьме по туго натянутой нейлоновой палатке чуть слышно барабанит дождь.

– Отис, – спросил Аляж, – в чем дело, приятель?

– Ни в чем, – ответил Отис.

– Отис, – сказал Аляж, – ты уже третий вечер ничего не ешь. Да что с тобой, наконец?

Отис поднял голову; его широкое, белое, конопатое лицо, блестящее от слез, расползлось, как непропеченный мясной пирог из песочного теста.

– Тебя обидел кто, Отис?

– Я такую гадость не ем, – ответил Отис.

– Ты это о чем? – полюбопытствовал Аляж.

– Обо всех этих карри и поппадотах.

Домах, – поправил Аляж, – поппа домах[39].

– Ну да, об этих самых. Обо всей этой мерзости вкупе со всякими новомодными штучками из риса и бурдой, которую вы с Тараканом сварганили в котелке, – сказал Отис и смолк, давясь от обиды. Проглотив ее, он продолжал: – Да-да, я никогда не ел ничего такого и сейчас не смогу.

Аляж улыбнулся и уже готов было расхохотаться, но спохватился, потому что эдак мог подлить масла в огонь, еще больше разобидев Отиса. Тогда Отис, как бы ставя точку, сказал:

– Я пробовал и все равно не могу, хоть и чувствую себя полным идиотом.

– Тут нет ничего зазорного, Отис, – сказал Аляж.

– Мама готовила нам мясные рагу и отбивные с овощами, пекла пудинги с вареньем и яблочные пироги, варила мясные супы, жарила бифштексы с овощами и все такое, а эту новомодную городскую стряпню я никогда не ел и не собираюсь. Пробовал, но не выходит. – Отис снова всхлипнул.

– Давай сварганю тебе что-нибудь удобоваримое, – предложил Аляж.

– Я пробовал глотать все это, да только в горло не лезло, – проговорил Отис сквозь всхлипы. – Пробовал, но не могу и чувствую себя дурак дураком.

– Тут нет ничего зазорного, – повторил Аляж, повернулся, отдернул полу палатки и вышел.

Он перерыл две бочки, подсвечивая себе фонарем, пока не нашел то, что искал. Поджарил яичницу из четырех яиц и восемь консервированных сосисок, отварил пяток красных картофелин, разогрел консервированный же пудинг с шоколадным кремом и, уложив все это на эмалированный поднос и в пластиковый котелок, отнес Отису в палатку.

– Благодарю, – сказал Отис.

Минут через десять Аляж, следивший за Отисом, заметил, как тот выбрался из палатки с пустым подносом и котелком. Отис увидел Аляжа, стоявшего в одиночестве у костра.

– Ну вот, это то, что я называю правильной едой, – сказал он, широко улыбаясь.

Отис с Аляжем завели разговор. Отис рассказал Аляжу, как он рос на отдаленной южноавстралийской ферме, в двух днях езды от ближайшего городка, признался, как у него родилась дочка от туземки.

– Вы первый, кому я это рассказываю, – сказал он. – А у вас есть детки?

– Нет, – ответил Аляж, не сводя глаз с костра.

Аляж улегся на надувной матрас. Он до того измотался, что даже не мог забраться в спальник и просто им укрылся. Дождь перестал несколько часов назад, и они с Тараканом, решив не разбивать палатку, бросили матрасы на ровную песчаную площадку у реки, в паре метров от основного лагеря. Аляж чувствовал, что его тело налито свинцом и у него нет сил пошевелить ни рукой, ни ногой. Если бы не кости, подумал он, тело наверняка растеклось бы, как расплавленный свинец, по впадинам и трещинам в земле. Он спал свинцовым сном – мрачный, тяжелый, недвижный и мягкий, будто расплавленный. Аляж растворился во сне, и я вместе с ним.

Нед Куэйд, 1832 год

Вокруг меня медленно возникают какие-то люди, лица людей, которых я никогда не встречал, хотя знал о них все-все. Странно, должен признаться. И тревожно. Ведь я, что называется, нелюдим, а тут на тебе, меня со всех сторон обступают люди и требуют выслушать их, обратить на них внимание, проникнуться к ним сочувствием. Прочь! Я морщусь, закрываю глаза и снова кричу: Прочь! Но все без толку. Злость моя не действует. Видение никуда не девается, и горло у меня, чувствую, горит огнем.

А вот лицо Каменного Человека, Неда Куэйда – маленькое, круглое, сплошь в оспинах, отчего он выглядит старше, чем на самом деле. Откуда же я знаю, что это Нед Куэйд? Откуда, черт возьми? Знаю, и все тут. Не хочу знать, но ничего не попишешь. Я имею в виду, однажды Гарри рассказывал мне, как его прадед, Нед Куэйд, стал мэром Парраматты. Но этот Нед Куэйд одет не как мэр. На нем – грубая желтовато-черная роба каторжника, а на лодыжках – кандалы. И я знаю, о чем думает этот самый Нед Куэйд. Он думает о том, что рассказала ему каторжница по имени Джоанна Хини: что в нескольких сотнях миль к северо-западу от Парраматты течет великая река и по ней, если построить лодку, можно доплыть до громадного устья, по ту сторону которого простирается Китайская земля. А посреди того громадного устья, аккурат на полпути между Австралией и Китаем, лежит остров, где расположен обнесенный крепостной стеной город, который построили свободные, счастливые люди со своими кровными родственниками – словом, все те, кто уберегся от оков Системы и бежал безвозвратно. Джоанне, говорившей на непонятном языке, когда на нее снисходил Святой Дух, и видевшей то, что до других доходило лишь в виде слухов, тот остров привиделся. Земля его, говорила она, привечала всех, кроме солдат Его величества, равно как и ее густонаселенный город с шумными улицами, где не встретишь ни одного священнослужителя, зато увидишь не одно народное учреждение, в стенах которого любой мужчина и любая женщина могут заключить меж собой союз без одобрения какой бы то ни было церкви, а лишь волею взаимной любви и с благословения Господня; тамошние фермерские угодья и мастерские принадлежат не заморским жирдяям-толстосумам, а людям, распахавшим эту богатую речным илом почву собственноручно изготовленными железными плугами; двери тамошних школ открыты для всех детишек без исключения, а плата за их обучение начисляется со всеобщих налоговых сборов. Джоанна называла тот город Новым Иерусалимом и говорила, что правит там одна-единственная женщина по имени Матушка Удача.

И вот я вижу, как Нед собирается бежать из артели, с которой вкалывает на далекой реке Гордон: он вяжет бревна, стоя по пояс в воде вместе с восемью напарниками, и уговаривает их бежать вместе с ним. Они нападают на надсмотрщика сзади, душат его цепями, пока тот не обмякает, и, разбив цепи кирками, но оставаясь в кандалах, сковывающих лодыжки, опускают голову жертвы в воду и держат так минут пять, а потом отпускают безжизненное тело на волю медленно кружащего прибрежного водоворота. Вслед за тем они, прихрамывая, уходят на северо-восток, ориентируясь по компасу, который один из каторжников смастерил из магнитного железняка и корпуса карманных часов. Через два дня пути трое из них решают не идти дальше – в Новый Иерусалим, а повернуть к берегам залива Маккуори и снова взяться там за разбой, благо забыть прежние преступные навыки они не успели. А Нед и пятеро оставшихся товарищей спешно следуют своей дорогой дальше. Из их числа только Нед Куэйл и Аарон Херси верят в видение Джоанны – Новый Иерусалим. Лайам Брин, Джек Дженкинс и Пэдди Галвин думают присоединиться к шайке разбойников, практически безнаказанно орудующих в окрестностях Хобарта, нагоняя страх на этот новоявленный Вавилон. Уил Дорсет уходит с ними за компанию: у него нет никакой цели – ему просто не хочется снова возвращаться на берега залива Маккуори. Нещадно слепящий солнечный свет мало-помалу сменяется сумраком – за кустарниками, через которые они продираются, лежит высокогорная топь, сплошь красновато-коричневая. Но вот их лица постепенно затуманиваются и разом исчезают – я возвращаюсь во мрак своего недвижного тела, терзаемого вопросами и сомнениями.

И вот я вижу, как Нед собирается бежать из артели, с которой вкалывает на далекой реке Гордон: он вяжет бревна, стоя по пояс в воде вместе с восемью напарниками, и уговаривает их бежать вместе с ним. Они нападают на надсмотрщика сзади, душат его цепями, пока тот не обмякает, и, разбив цепи кирками, но оставаясь в кандалах, сковывающих лодыжки, опускают голову жертвы в воду и держат так минут пять, а потом отпускают безжизненное тело на волю медленно кружащего прибрежного водоворота. Вслед за тем они, прихрамывая, уходят на северо-восток, ориентируясь по компасу, который один из каторжников смастерил из магнитного железняка и корпуса карманных часов. Через два дня пути трое из них решают не идти дальше – в Новый Иерусалим, а повернуть к берегам залива Маккуори и снова взяться там за разбой, благо забыть прежние преступные навыки они не успели. А Нед и пятеро оставшихся товарищей спешно следуют своей дорогой дальше. Из их числа только Нед Куэйл и Аарон Херси верят в видение Джоанны – Новый Иерусалим. Лайам Брин, Джек Дженкинс и Пэдди Галвин думают присоединиться к шайке разбойников, практически безнаказанно орудующих в окрестностях Хобарта, нагоняя страх на этот новоявленный Вавилон. Уил Дорсет уходит с ними за компанию: у него нет никакой цели – ему просто не хочется снова возвращаться на берега залива Маккуори. Нещадно слепящий солнечный свет мало-помалу сменяется сумраком – за кустарниками, через которые они продираются, лежит высокогорная топь, сплошь красновато-коричневая. Но вот их лица постепенно затуманиваются и разом исчезают – я возвращаюсь во мрак своего недвижного тела, терзаемого вопросами и сомнениями.

День третий

Аляж пробудился от дробного постукивания капель дождя, забарабанивших по его спальному мешку. Этот звук вырвал его из объятий бездонной бездны сновидений и вернул в действительность, давая понять, что надо выбираться из спальника. Вскоре приглушенную дробь дождевых капель заглушил шум ливня, обрушившегося на лесной полог и обратившего всю свою мощь на кроны миртов и сассафрасов, а потом пробившегося вниз – к ветвям и листьям деревьев и загудевшего с поистине неистовой силой. Вслед за тем дождь сплошным потоком устремился на лесную подстилку, и звуки миллиардов отдельных капель слились в одном оглушительном реве, в одном неодолимом стремлении.

Аляж с Тараканом, который тоже успел проснуться, живо уложили спальники в водонепроницаемые мешки, надели штормовки и принялись спешно натягивать навес над своим спальным местом, подсвечивая себе фонарями, пронизавшими пелену дождя яркими белыми лучами. Там же, куда не попадали лучи света, все было черным-черно. После того как они натянули навес, дождь, ливший как из ведра, дважды опасно продавливал ткань, наполняя выемку водой, и им дважды же приходилось перенатягивать навес, делая скат круче. Они не позаботились захватить для себя палатку, в то время как клиенты непременно разбивали свои. Лоцманы никогда не спали в палатках с клиентами: они всегда укладывались чуть поодаль от них.

Затем Аляж с Тараканом пошли проверить палатки клиентов – крепко ли они стоят, а потом спустились к реке, чувствуя голыми ногами холодное, влажное и мягкое прикосновение цератоптерисов и лептоспермумов. Аляж не переставал удивляться, отчего в темноте тропинки всегда кажутся длиннее.

Они затащили плоты из реки на берег повыше и привязали к деревьям, потом собрали все спасательные жилеты, каски, оставив весла совсем близко у воды, и перенесли в безопасное место на возвышении, где стоял их лагерь. Дождь все не переставал, но река так и не поднялась. Они бодрствовали еще с полчаса – играли в карты при свече под навесом.

– Тварь! – неожиданно вскрикнул Таракан, щелкнув пальцем по предплечью, где сидела жирная пиявка.

– Погоди-ка, – сказал Аляж. Он выбрался из спальника, пошел к черным бочкам с провиантом, вернулся с коробком спичек и банкой соли. И насыпал немного соли на землю, так, чтобы получился кружок размером с пятипенсовик. – А теперь гляди. – Он чиркнул спичкой, подождал, пока она не разгорится, задул ее и раскаленным кончиком ткнул в пиявку. Когда кончик спички коснулся ее спины, пиявка от боли выгнулась дугой, отцепилась от Тараканова предплечья и упала на землю. Аляж подхватил пиявку кусочком коры и положил в середину кружка из соли. Пиявка, извиваясь, всякий раз натыкалась на соляной ободок – и соль проникала ей в тело. Пиявка начала корчиться и выпускать Тараканову кровь. – Гляди, как мучается, – проговорил Аляж. – Куда ни ткнется, как ни старается извернуться, только все больше поглощает соли и от этого только больше мучается.

– Ты извращенец, Козини, – сказал Таракан.

– А как ты заделался речным бродягой? – спросил Аляж.

– У меня была работенка в Кэрнсе[40], я устанавливал кондиционеры в одном новеньком курортном месте – я же по профессии слесарь-сантехник, – и вот как-то раз подумал: да ну его к черту, не хочу, как другие местные старперы – дожили до шестидесяти, а, кроме как слесарничать, ничего больше не умеют. Вот я и подыскал себе работу на Талли, это было четыре года назад.

– А снова взяться за слесарничество не подумывал? – полюбопытствовал Аляж.

– Иногда. Да только лоцманское дело, как ни крути, затягивает. Это же образ жизни, по правде говоря. Сегодня гуляешь с девчонкой, а завтра непременно оказываешься на реке. Чувствуешь себя как перед дальней дорогой. Даже если сидишь на месте. – Таракан повернулся и посмотрел на Аляжа, продолжавшего наблюдать за предсмертными корчами пиявки. – И все же иногда я думаю, как было бы здорово иметь одну женщину, одну работу и все в одном месте. Это как остепениться. У тебя никогда не возникало такого чувства?

Как ему было объяснить, что он чувствовал? Как было объяснить, что, кроме семьи, для него больше ничего не имело значения, хотя он от нее сам же и отвернулся? Разве мог он описать, как его преследовал неведомый жуткий страх, неотступный, точно тень, и как, словно во сне, он не смел оглянуться и смело посмотреть в лицо этой тени и узнать ее истинное имя. Как временами этот страх становился таким огромным, что, казалось, готов был раздавить его, и как он чувствовал, что больше не мог все это выносить, что даже просыпаться по утрам, здороваться с людьми, улыбаться и смеяться было уже выше его сил. И тогда он пил запоем и без удержу курил всякую дрянь – до тех пор, пока не чувствовал себя настолько мерзко от своего чрезмерного слабодушия, что новая боль на время перебивала старую, которую ему причиняла его тень. Дойдя до такого состояния, он завязал и со спиртным, и с дурь-травой, надеясь, что тень ушла безвозвратно. Но не тут-то было, она вернулась, заново окрепнув – будто напитавшись его безумием, ей уже хотелось чего-то большего, она и требовала много больше. И тогда он решил заглушить эту боль работой где-нибудь на новом месте; работать до тех пор, пока тело его не будет изнывать от физических мук и страданий, так, чтобы можно было дойти до полного изнеможения и забыться благословенным сном, глубоким и сладким сном трудяги, когда, хотя разум проваливается в самые глухие бездны, поверхностное сознание по-прежнему ощущает телесную боль. А тело кажется непосильно тяжелым и продавливает матрас, точно каменное, при том что любое движение становится невозможным, поскольку нельзя пошевельнуть ни ногой, ни рукой. Но вслед за тем, через неделю-другую, тень уже приходила к нему во сне – он внезапно вскакивал и сидел в постели будто аршин проглотив, с широко раскрытыми глазами, перепуганный насмерть. Он пробовал сходиться с женщинами, чтобы развеять тьму разума, и бывало, хоть и нечасто, что и сходился, но вместо того, чтобы им поплакаться, всегда вынуждал плакать их, словно черпал в женских слезах уверенность, что его страдания вовсе не сумасшествие одиночки, а доказательство умопомешательства всего человечества и что ему приходится безраздельно делить это безумие со всеми; но чем больше у него было женщин, тем хуже он с ними обращался, тем чаще они рыдали и тем скорее уходили от него. И тогда он понял: пора что-то менять, но все повторялось снова и снова – это был порочный круг.

Проще было никому ни с кем не сходиться; свыкнувшись с этой мыслью, он научился жить привольно – свободно плыть по течению, почитая за благо быть неприкаянным и никогда не позволяя себе подолгу задерживаться на одном месте. Он чувствовал себя никем, этаким человеком-невидимкой, и уверял себя, что с этого все началось и этим же закончится. Но все было не так, и он это понимал. Ему не хотелось этого знать, но одиночество неизменно находило и формировало его, и как бы он ни сопротивлялся, это было невозможно. Всякое сопротивление, казалось, только подпитывало тень – Аляж ненавидел ее, но себя он ненавидел еще больше. Но как он мог объяснить все это Таракану?

– Нет, никогда, – ответил Аляж.

Назад Дальше