Вечером здесь было еще более оживленно. Сейчас, когда жара уже начала спадать, во двор, казалось, выбрались все жильцы окрестных домов: высыпали дети на роликах, со скейтами и велосипедами, молодые мамы выкатили коляски с малышами, люди постарше просто вышли подышать свежим воздухом – мужчины покурить, женщины обменяться новостями. У нужного Виктору подъезда три пожилые дамы обсуждали что-то криминальное, не иначе очередной милицейский сериал:
– …подошел посмотреть – а он мертвый!
– Да что вы говорите? Совсем мертвый? Насмерть?
Провожаемый их взглядами, Волошин вошел в дом и, сопровождаемый доносящимся из-за какой-то двери высоким, с надрывом, голосом: «Я свободен! Точно птица в небесах…», принялся второй раз за день карабкаться на шестой этаж. Но, конечно, его визит вновь оказался безрезультатным. Прерывистая серебристая трель звонка повторялась вновь и вновь, но обитая грязным коричневым дерматином дверь так и не открылась. Квартира, в которой, судя по общемосковской базе данных, была прописана Соколовская В.И., не подавала никаких признаков жизни.
Виктору очень хотелось расспросить о Вере женщин у подъезда, все еще бурно обсуждавших сериал, но он почему-то не решился это сделать. Вышел на шоссе и, подняв руку, остановил проезжавшее мимо такси. Он точно знал, что и завтра, и послезавтра снова приедет сюда, на Сиреневый бульвар, где были теперь сосредоточены все его планы и помыслы. Но в глубине души все же надеялся, что Вера сама найдет его, сама проявится сквозь туман недоразумений и тайн, сама придет к нему, как возвращаются в родной дом люди, уставшие от дальних странствий. Прибыв к себе на Гоголевский, он снова продолжал как неприкаянный бродить из угла в угол, от входной двери к телефону и обратно.
Если еще вчера Волошин с убийственной самоиронией мог сказать себе: «Не узнаю тебя, приятель. Ты что, влюбился?» – то сегодня ни о самоиронии, ни о сарказме уже не могло быть и речи. Ему не хотелось копаться в себе или подтрунивать над собой, не хотелось разбираться в хитросплетениях собственных чувств. Он просто хотел, чтобы светловолосая зеленоглазая женщина по имени Вера, которую он позавчера увидел первый раз в своей жизни, снова сидела на его кухне, наблюдая за витиеватым дымком тонкой и длинной сигареты, снова молчала с ним рядом, вдыхая горьковатый аромат крепкого кофе, снова поднималась по узенькой лестнице на второй этаж его квартиры и, конечно же, снова бы – о, пожалуйста! – раздевалась в его гостевой комнате, сбрасывая невесомое платье и поворачиваясь к нему с выражением, которого он еще не видел на ее лице, но которое очень хотел увидеть…
Это был странный вечер, тягучий и муторный; и сам Виктор был странен сегодня, хотя и не отдавал себе в этом отчета. Такие странные мгновения, должно быть, случаются в природе перед грозой, когда молний и грома еще нет, но все вокруг уже замерло в опасливом ожидании и безотчетном чувстве тревоги; так бывает и тогда, когда человек помимо своей воли опоен сильнодействующим лекарством или наркотиком, поработившим его сознание и отнявшим у него всякую способность рассуждать здраво. Но Виктор не проводил подобных аналогий и сравнений; он просто не думал об этом, как, впрочем, не думал и ни о чем другом. Единственная мысль его звалась «Вера», и только ею был полон сегодня его дом, и смутный ее образ струился на Волошина из любого зеркала, пока он бродил по своим хоромам, и только ее голос чудился ему в ночных звуках и шелестах, поглотивших его наконец, когда он, не раздеваясь, упал на свою неразобранную кровать…
Он думал о Вере весь следующий день. Думал, когда садился в Юрину машину, думал, пока колесил по городу, выполняя намеченные дела, думал, отвечая на раздававшиеся по мобильному звонки. И регулярно, каждый час, набирал номер ее телефона – лишь затем, чтобы вновь и вновь слушать равнодушные длинные гудки. На душе было скверно.
Зато весь мир вокруг, точно назло ему, Волошину, выглядел радостным и совершенно счастливым. Яркое летнее солнце играло на блестящих боках автомобилей, отражалось в стеклах окон и витрин; деревья шелестели густой сочной листвой, клумбы радовали глаз яркими красками цветов, прохожие, несмотря на разгар рабочего дня, все как один казались веселыми отдыхающими, были загорелы и беззаботны. Виктора подобный контраст с его собственным настроением злил чрезвычайно и еще больше выводил из себя.
Чувствуя дурное настроение шефа, Юра помалкивал, но одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, насколько ему это нелегко – парень весь так и сиял, довольная улыбка практически не сходила с его лица. Волошин отлично понимал, что охраннику не терпится поделиться восторгами, бушующими в его душе после вчерашнего свидания с Лизой, однако совершенно не желал вступать сейчас в подобный разговор.
Юра стойко продержался первые полдня, но после обеда, когда они ехали из ресторана, куда Волошин заехал чисто автоматически, по привычке, но оставил почти всю еду на тарелках нетронутой, у водителя зазвонил мобильный, и парень позволил себе то, чего раньше никогда не делал, – принялся болтать за рулем. Из его разговора с Лизой – а звонила, разумеется, она – легко было догадаться, что влюбленные расстались не далее как сегодня утром, но уже успели соскучиться друг по другу и ждут не дождутся, когда увидятся вновь. Волошину эти воркования были как острый нож, мысль о том, что кто-то так легко и просто заполучил все, что хотел, в то время как он сам с таким трудом ищет свое счастье и никак не может найти, казалась непереносимой. Виктор уже собирался как следует выговорить Юре, но тот, очевидно, уловил исходящую от босса волну недовольства и поспешил закончить разговор. Но и убрав сотовый в карман, охранник продолжал довольно улыбаться, и это стало для Волошина последней каплей.
– Ты лучше за дорогой смотри, – с неожиданной для самого себя грубостью выдал он. – А со шлюшкой своей как-нибудь потом потреплешься.
Юра в первый момент просто остолбенел.
– Ну что вы, Виктор Петрович… – забормотал он. – Лиза совсем не…
– Не шлюха? А кто ж она тогда, если легла с тобой в постель в первый же вечер? Шлюха и есть. Или ты думаешь, что это она только с тобой так, а с другими – ни-ни? Не смеши меня…
Сказал – и мстительно порадовался тому, каким изумленным, по-детски обиженным стало вмиг лицо охранника, как он сразу помрачнел и как надолго после этого замолчал.
Волошин и сам не понимал, откуда взялось в нем это растущее раздражение на все и вся, откуда приходит к нему непреодолимое желание огорчить, унизить собеседника, сделать ему больно – кем бы он ни был, пусть даже ни в чем не повинным перед ним телохранителем. Почему-то сегодня Виктору доставляло удовольствие ощущать свою власть над людьми. Какое право этот парень имеет быть счастливым, когда у его хозяина такие проблемы? Какое право имеет он сюсюкать со своей телкой, если он, Волошин, только что потерял любимую женщину – потерял, не успев с ней даже еще по-настоящему сойтись?..
И он сухо приказал:
– Отвези меня к матери.
За всю дорогу они не проронили больше ни слова, и, когда Юра, все с той же несвойственной ему молчаливостью, остановил «девятку» перед знакомыми воротами загородного волошинского дома, Виктор ощутил даже нечто вроде неловкости за свою недавнюю вспышку. Всю дорогу ему не хватало всегдашних шуток и веселых баек охранника, и теперь он подумал: «Вот черт! Теперь еще обидится… Ну, ничего: не сахарный – не растает. Избаловал я обслугу, пора им, однако, честь знать…»
Когда мрачный Волошин некрасиво, без всегдашней своей неторопливой грации, вылез из машины, Привольное показалось ему вдруг не земным раем, как бывало раньше, а досадной помехой на его жизненном пути. Его ощущения сейчас ничем не напоминали ту легкую, искрящуюся, подобно хорошему шампанскому, радость бытия, которая всегда захлестывала его по приезде к матери и которую он так остро ощущал в прошлый свой визит сюда. Как и несколько дней назад, в воздухе пахло клевером и мятой, все так же жужжал где-то рядом шмель, и так же празднично било в глаза солнце, хоть уже и клонившееся к вечеру, но полное вечным оранжевым блеском и горячей летней силой. Однако теперь Волошину и в голову не пришло раскинуть под этим солнцем руки, словно обнимая весь мир, и помчаться к своему дому вприпрыжку, с мальчишеским озорством поднимая пыль носками щегольских ботинок. Напротив, он поплелся тяжело и неуклюже, уныло глядя себе под ноги и больше всего на свете страшась той минуты, когда нужно будет улыбаться, быть милым и скрывать от матери то, что творится у него внутри…
Казалось, ту темную, тягучую, густо замешенную на раздражении тоску, что привез с собой Виктор, почувствовали в Привольном все. Эта тоска колкой изморозью повисла в воздухе, забила легкие обитателям поместья, рассеялась по аллеям и комнатам, заставила поникнуть заботливо выращиваемые на клумбах цветы. Первым, кто ощутил на себе всю ее разрушительную силу, оказался старый садовник, на свою беду попавшийся на глаза хозяину недалеко от ворот и только что в последний раз взмахнувший лейкой над этими самыми цветами. Мелкие капельки воды, блеснувшие в воздухе россыпью чистейших бриллиантов, ненароком обдали Волошина крохотными брызгами, и, хотя они оставили на одежде лишь пятнышки влаги, которые с трудом можно было бы разглядеть даже в сильный микроскоп, этого оказалось достаточно, чтобы раздражение Виктора вспыхнуло с новой силой.
Казалось, ту темную, тягучую, густо замешенную на раздражении тоску, что привез с собой Виктор, почувствовали в Привольном все. Эта тоска колкой изморозью повисла в воздухе, забила легкие обитателям поместья, рассеялась по аллеям и комнатам, заставила поникнуть заботливо выращиваемые на клумбах цветы. Первым, кто ощутил на себе всю ее разрушительную силу, оказался старый садовник, на свою беду попавшийся на глаза хозяину недалеко от ворот и только что в последний раз взмахнувший лейкой над этими самыми цветами. Мелкие капельки воды, блеснувшие в воздухе россыпью чистейших бриллиантов, ненароком обдали Волошина крохотными брызгами, и, хотя они оставили на одежде лишь пятнышки влаги, которые с трудом можно было бы разглядеть даже в сильный микроскоп, этого оказалось достаточно, чтобы раздражение Виктора вспыхнуло с новой силой.
– Ты что?! – зашипел он прямо в лицо старику таким тоном, какого прежде никогда не позволял себе в общении с зависящими от него людьми. – Совсем из ума выжил?! Не видишь, кто идет?
– Простите, – растерянно залепетал старик. – Я вас… я не увидел, как вы подходите.
– Так разуй глаза! За те деньги, что ты у меня получаешь, можно и очки себе купить, если уж к старости слепой стал… И что это ты тут развел? Что за безвкусная дрянь на клумбах? Сорняки какие-то, а не цветы! Смотреть противно!
Остолбеневший садовник принялся было объяснять ему, что эти вот самые сорта они выбирали вместе с Валентиной Васильевной, и ей очень нравятся именно такие, буйно-разноцветные, астры – говорит, от их красок у нее на душе веселее… Но все эти объяснения были сейчас Волошину ни к чему; он не услышал бы их, если бы даже его и впрямь вдруг начали интересовать цветы на его собственных клумбах. Между тем ни астры, ни мнение матери, ни оправдания садовника ему ничуть не были важны; его не касались сейчас ни логика, ни правда, ни красота, ни чья бы то ни было вина – истинная или мнимая. Его интересовала лишь возможность выплеснуть накопившуюся в душе боль на любую склоненную перед ним голову, и, дрожа от негодования – тем более постыдного, что он даже в этот миг прекрасно понимал всю его несправедливость, – Виктор быстро прошел мимо все еще оправдывающегося старика.
Мать он застал на веранде в любимом ее кресле-качалке. Металлические спицы резво мелькали в ее руках, старый спаниель дремал у ее ног, котенок на полу играл с упавшим и уже наполовину распустившимся клубком, а Сережа, о существовании которого Волошин успел напрочь забыть, сидел, привалившись спиной к резным перилам террасы, и увлеченно рисовал что-то, примостив альбом на коленях. Рядом хлопотала Захаровна, накрывая стол к вечернему чаю; самовар тоненько посвистывал в углу, птицы щебетали в густых кронах деревьев, склонившихся над крыльцом, и косые лучи вечернего солнца ложились на дощатый пол широкими светлыми полосами.
Вся эта совершенно идиллическая картина, такая уютная и спокойная, вдруг настолько возмутила Волошина, что он почувствовал себя непонятно почему оскорбленным. Он был чужим в собственном доме, посторонним для этой идиллии, а этот земной рай, некогда выстроенный и любовно обустроенный им самим, теперь отчего-то оказался потерянным для него, безжалостно отторгал его от себя, не хотел подпускать близко… «Вдали от рая» – так, кажется, назывался знаменитый голливудский фильм, который он посмотрел совсем недавно. Теперь это название мелькнуло в его голове, снова раздражило его своей нарочитой литературностью и заставило разозлиться уже по-настоящему. А потому, не пытаясь больше сдерживаться, он громко и с сарказмом, которого, пожалуй, ни разу не слышало от него его любимое Привольное, тяжело шевеля будто склеенными губами, выговорил:
– Здравствуйте. Отдыхаете, значит? Ну-ну, отдыхайте…
Валентина Васильевна вскрикнула от неожиданности, уронила клубок, и котенок довольно умчался прочь со своей новой добычей, высоко задирая полосатый хвост. Захаровна громко звякнула чашкой, неловко поставленной на стол, взглянула на Виктора с несвойственной ей тревогой и подалась ему навстречу с обычным своим тихим и ласковым: «Здравствуй, Витенька!» Старый спаниель проснулся и, радостно тявкнув, поспешил к хозяину. И только лишь во взгляде Сережи, брошенном на Волошина как-то искоса, не мелькнуло ничего, кроме детского любопытства и вроде бы даже досады – словно аутист недоумевал, откуда вдруг в его маленьком, тихом и уютном мирке взялся этот большой человек, так неприятно кривящий губы, так громко и зло произносящий обычные слова приветствия и так некстати отрывающий их всех от привычных вечерних занятий…
Может быть, если бы воспитанник матери вообще не заметил появления Виктора, было бы лучше. Но этот взгляд неопровержимо свидетельствовал: Сережа отреагировал на него и в самом деле как на случайного, незваного гостя, каким, по всей вероятности, Волошин только и мог представляться его затуманенному сознанию. И, чувствуя себя теперь правым в своей обиде на весь мир, позволяя своей злобе вскипеть и поднять голову, хозяин усадьбы процедил сквозь зубы:
– Господи, каждый раз как ни приедешь домой – так угодишь в богадельню! Ты, мама, всех ли сирых и убогих вокруг себя собрала? Строил дом для себя, а получился какой-то приют для ущербных! Неужели я не могу даже в отпуске побыть дома один? Без этих… уродов?
С ужасом чувствуя, как его заносит куда-то, откуда возврата нет и быть не может, он пнул ногой взвизгнувшего спаниеля, а затем наклонился и брезгливо поднял валявшиеся рядом с Сережей раскраски, привезенные ему в прошлый приезд. Девственная белизна намеченных контурами фигурок доказывала, что аутист так и не притронулся к ним, предпочитая, должно быть, малевать на ватмане свои бутоны и женские лица.
– Мои подарки, значит, его не устраивают, – задумчиво проговорил Волошин в наступившей вокруг него полной тишине. – Этот кретин раскидывает их по всему дому, да еще смеет коситься на меня, как на врага… – и он медленно, с наслаждением и хрустом, несколько раз подряд разорвал тонкие страницы раскрасок пополам, взметнув их потом ввысь и позволив им опуститься на пол веранды жалкими белыми хлопьями.
Должно быть, это оказалось уже слишком. И мать, наконец-то пришедшая в себя после безумной сцены, разыгранной как будто напоказ и напоминавшей отрывок из спектакля самодеятельного театра, приподнялась из своего кресла. Спокойным, даже величественным движением приложив левую руку к сердцу, она глубоко набрала воздух в легкие, раскрыла дрожащие губы и готова уже была сказать что-нибудь горькое, совсем непоправимое – и это, должно быть, стало бы самым страшным из всего приключившегося с Волошиным за последние дни… Но нежданно между матерью и сыном встала Захаровна, повелительным жестом приложила пальцы к губам старой женщины и отвела в сторону хмурого взволнованного мужчину.
– Пойдем, пойдем, Витенька… Не надо тебе здесь оставаться. Пойдем со мной, ко мне…
Валентина Васильевна так и осталась стоять на веранде, ни словом не возразив против действий приживалки, как будто застыла рядом со своей качалкой, все еще издававшей натужный скрип и не успевшей даже остановиться с момента хозяйкиного порыва. А Сережа, словно и не заметивший агрессии, невольной жертвой которой стал, по-прежнему увлеченно водил карандашом по листу ватмана…
Волошин сам не понимал, почему он позволил старухе увести себя с веранды. Нехотя отбиваясь от ее настойчивых расспросов («Что с тобой, милый? Что случилось?»), он добрел с ней до ее сушильни, куда Захаровна так уверенно тянула его, и рухнул на деревянную лавку под окнами. Ему было по-настоящему плохо, и он не знал, что сделать, чтобы помочь себе. Все, что раньше всегда казалось ему здесь столь милым – тонкий аромат высушенного чабреца и подорожника, высокий кувшин с горьковато пахнущей настойкой, заботливо развешенные тут и там пучки пряных трав, – сегодня раздражало его, производило впечатление нелепой бутафории, казалось чем-то болезненно угнетающим. И, как ни уговаривала его старая женщина прилечь отдохнуть на ее кушетке, как ни совала ему в руки керамическую кружку с каким-то травяным настоем, он упрямо и несговорчиво отворачивался, отмахивался от ее причитаний, увертывался от попыток заглянуть ему прямо в глаза.
И все-таки уйти отсюда (что было бы самым логичным) ему не хотелось. Было в этой старухе что-то такое, что удерживало его, что нравилось – что-то такое простое и естественное. А может, держало здесь в первую очередь то, что он чувствовал: Захаровна его не обвиняет. Мать, одержимая стремлением воспитывать сына (даже сейчас, когда ему по возрасту полагалось бы воспитывать собственных детей), непременно начала бы читать ему лекции на морально-нравственные темы и довела бы до того, что ее трудновоспитуемый сын схватил бы какой-нибудь подвернувшийся под руку предмет и… ударил бы Сережу! Мог бы? Страшно об этом подумать, но мог бы. А если бы убил? Хотел же он убить того проклятого итальянца… К счастью, Захаровна не из учительниц. Простая деревенская бабушка. Вроде и не очень умная, болтает, что ей в голову взбредет, ерунду какую-то… Виктор как будто и не слушал ее, но от одного только голоса, от плавного певучего течения речи вроде как-то легче становилось…