Дженни Уитби
Господи Иисусе, надеюсь, эти приемы долго не продлятся. С тех пор как хозяйка перешла на среды, я просто без ног. Хорошо хоть Мод помогла, хотя не думаю, что она и дальше будет это делать. Весь день вид у нее был такой, словно она хочет сбежать, даже когда Лавиния пришла и составила ей компанию.
Меня от этого смех разбирает. Когда она здесь, то смотрит на хозяйку с гневным выражением на лице. А когда дома хозяин, выражение у нее недоуменное и опечаленное. Но она ничего не сказала и писем новых послать не пыталась — я за этим приглядываю. Я не хочу, чтобы она погубила эту семью, — мне жалованье нужно получать. И так не хватает, чтобы платить за Джека. По правде говоря, хватает, потому как мне приходится делать вещи, на какие я и не думала, что способна: беру в буфете ложки из старого серебряного набора, который хозяйке оставила ее мать, и продаю. Они ими не пользуются, и никто их, кроме меня, не чистит. Я знаю, что это плохо, но выбора у меня нет.
Наконец сегодня, подавая этим суфражисткам лепешки, послушала я, о чем они говорят. Меня от этого тошнит. Они болтают о помощи женщинам, но оказывается, что они еще и выбирают, кому им помогать. Они не сражаются за мой голос — только за тех женщин, у которых есть собственность или которые учились в университетах. А у этой Каролины Блэк еще хватило нахальства попросить меня пожертвовать из моего жалованья «на великое дело». Я сказала, что и пенни не дам, пока это дело не будет иметь отношения ко мне!
Я так разозлилась, что высказала все миссис Бейкер, когда мы потом мыли посуду.
— И что она на это сказала? — спросила миссис Бейкер.
— Ну, что мужчины никогда не согласятся дать право голоса всем сразу, так что приходится начинать с части женщин, а когда они получат это, то начнут бороться и за права для всех. Но разве не всегда так — они непременно себя ставят на первое место? Почему они сначала не могут бороться за нас? Пусть рабочие женщины решают, что к чему.
Миссис Бейкер фыркнула.
— Да дай тебе право голоса, ты даже не будешь знать, за кого тебе голосовать, и ты сама это прекрасно знаешь.
— Нет, буду! — воскликнула я. — Не такая уж я дура. За лейбористов, конечно. Лейбористы — они за трудящихся женщин. А эти леди наверху не будут голосовать за лейбористов. И даже за либералов не будут. Они все тори, как и их мужья, а эти тори никогда не дадут голоса женщинам, что бы они там ни говорили.
Миссис Бейкер ничего на это не ответила. Может, ее удивило, что я говорю про политику. Откровенно говоря, я сама себе поразилась. Слишком много бываю среди суфражисток, а из-за этого начинаю нести всякие глупости.
Июль 1907
Мод Коулман
Мы с папочкой были на Хите, когда я почувствовала это. Был пятничный вечер, и мы проводили его вместе. Мы поставили телескоп на парламентском холме. Посмотрели на несколько звезд и ждали, когда появится Марс. Я не торопилась. Изредка мы говорили, но по большей части просто сидели и смотрели.
Я нацедила чашечку чая из нашей фляжки и тут ощутила какую-то тупую боль в животе, словно переела. Но ведь за обедом я едва прикоснулась к гренкам с сыром по-уэльски — в жаркую погоду у меня никогда не бывает аппетита. Я заерзала на своем раскладном стульчике и попыталась сосредоточиться на том, что говорит папочка.
— На собрании общества кто-то недавно говорил, что в этом месяце противостояние Марса будет очень хорошо видно, — сказал он. — Не знаю, хватит ли мощности у этого телескопа. Нужно было взять в обществе посильнее, хотя сегодня им мог воспользоваться кто-то еще из членов. Все станет намного проще, когда построят обсерваторию.
— Если построят, — напомнила я ему.
Хэмпстедское научное общество пыталось найти место на Хите, где можно было бы построить обсерваторию, но на любое предложенное место находилось возражение, и в местной газете возникала бурная дискуссия.
Вдруг я почувствовала страшный зуд между ног, а потом там стало мокро, словно я пролила чай на колени. Внезапно я поняла, что происходит.
— Ой! — вскрикнула я и лишь потом поняла, что лучше мне было помолчать.
Папочка поднял брови.
— Нет, ничего. Это… — Я замолчала, скорчившись от боли.
— С тобой все в порядке, Мод?
От боли мне вдруг стало тяжело дышать. Потом она на мгновение прекратилась, а затем началась снова, словно кто-то рукой сжимал мой живот, а потом отпускал — сжимал и отпускал.
— Папочка, — выдохнула я. — Мне, кажется, нехорошо. Извини, но я должна вернуться домой.
Папочка нахмурился.
— Что такое? Что случилось?
Я так смутилась, что даже не знала, что ответить.
— Это что-то… я должна поговорить об этом с мамочкой. — И тут же я пожалела — нужно было просто сказать, что у меня болит живот. Врать у меня плохо получается.
— Почему… — Папочка замолчал на полуслове. Думаю, он догадался. По крайней мере, вопросов больше не задавал. — Я тебя провожу, — сказал он, потянувшись к гайке, закреплявшей телескоп на треноге.
— Я сама дойду. Тут недалеко, а ты ведь не хочешь устанавливать все заново.
— Да нет, я тебя обязательно провожу. Я не допущу, чтобы моя дочь одна ходила вечером по Хиту.
Я хотела ему сказать, что, с тех пор как мамочка занялась всякими делами с суфражистками, я повсюду начала ходить одна — на кладбище, до самого Виллиджа, даже через Хит в Хэмпстед. Иногда со мной была Лавиния, но она побаивалась уходить далеко. Правда, сейчас было не время говорить папочке такие вещи. И потом, он не знал, как сильно мамочка втянулась во все эти дела — она говорила о суфражистском движении со всеми, кроме него, и по большей части работала в СПСЖ днем, а если по вечерам, то когда папочка был занят. А он, наверное, думал, что она, как прежде, целыми днями сидит дома или занимается садом.
Мы собирались молча. Я была рада, что папочка не видит моего лица, потому что оно стало пунцовым. Я шла за ним вниз по холму, замедляя шаг, когда боль становилась слишком сильной. Папочка, казалось, ничего не замечал, он продолжал идти вниз по дорожке, словно все было в порядке. Когда могла, я догоняла его и шла рядом.
Мы дошли до конца Хита, где из паба на улицу со своими кружками высыпали люди.
— Пап, я отсюда сама дойду, — сказала я. — Тут уже недалеко, и на улице много людей. Со мной все будет в порядке.
— Чепуха. — Папочка шел к дому, не останавливаясь.
Когда мы добрались, он отпер дверь. На столике в коридоре горела лампа. Папочка откашлялся.
— Твоя мать отправилась посетить заболевшую подругу, но Дженни тебе поможет.
— Хорошо. — Я стояла спиной к стене, чтобы не было видно пятен на платье, если они там есть. Я бы умерла со стыда, если бы папочка их увидел.
— Ну, хорошо. — Папочка повернулся к двери, но задержался на секунду. — Ты уверена, что все будет хорошо?
— Да.
Когда дверь за ним закрылась, я застонала. Мои бедра изнутри были липкие и опрелые. Хотелось прилечь. Но прежде всего мне требовалась помощь. Я зажгла свечу и пошла вверх по лестнице, помедлив немного около мамочкиной дневной гостиной, — может, она все-таки дома. Она бы тогда подняла голову и сказала, как делает это обычно: «Эй, привет. Ну, какие божественные виды вам там открылись?»
Я открыла дверь. Мамочки там, конечно, не было. Иногда мне казалось, что это больше не мамочкина комната, а суфражистская. Прежние мамочкины вещи (желтая шелковая шаль на диване, рояль с вазой сушеных цветов на нем, гравюры растений) все еще оставались здесь. Но в глаза бросалось совсем другое — наброшенный на диван незаконченный транспарант со словами ДЕЛА, А НЕ СЛОВА, пачка брошюр СПСЖ на рояле, альбом для газетных вырезок на столе, вырезки из газет, письма, фотографии, лежавшие рядом с ножницами и клеем, коробочка с мелками, афишки, листы бумаги со списками. Папочка сюда никогда не заходил. А если бы зашел, то сильно бы удивился.
Я закрыла дверь, поднялась по лестнице к комнате Дженни, постучала.
— Дженни? — позвала я.
Сначала никто не ответил, но, когда я постучала еще раз, оттуда донеслось что-то вроде мычания, а потом Дженни открыла дверь — она смотрела на меня, сощурившись, на щеке, в том месте, где она лежала на подушке, краснело пятно. На ней была длинная ночная рубашка.
— Что случилось, мисс Мод? — пробормотала она, потирая лицо.
Я уставилась на толстые, желтые ногти на пальцах ее босых ног.
— Мне нужна твоя помощь. Пожалуйста, — прошептала я.
— Это не может подождать до утра? Я, понимаете, спала. Мне ведь приходится вставать раньше, чем всем вам.
— Извини. У меня начались… месячные, и я не знаю, что делать.
— Что?
Я повторила сказанное и снова покраснела.
— Боже мой, месячные, — пробормотала Дженни. Она смерила меня взглядом. — Ну и ну, мисс Мод, в двенадцать-то лет — рановато. У вас еще и сисек-то не видать!
— Не такая уж я маленькая. Мне будет тринадцать — через восемь месяцев. — Я поняла, как глупо это прозвучало, и расплакалась.
Дженни распахнула дверь.
— Ну-ну, тут плакать нечего. — Она обняла меня за плечи. — Заходите-ка — если будете стоять там и рыдать, так оно все и останется.
В комнате Дженни прежде, когда я была маленькой, жила моя нянька. И хотя после появления у нас Дженни я была здесь раз или два, обстановка по-прежнему казалась мне знакомой. Здесь пахло теплой кожей, шерстяными одеялами, камфорным маслом, как от компрессов, которые разогревала нянька, чтобы положить мне на грудь, когда я простужалась. На крючках висели платье, фартук и чепец Дженни. На каминной полке лежал ее гребешок, а еще там стояла фотография Дженни с ребеночком на коленях. Они сидели на фоне пальмовых листьев, и на Дженни было ее лучшее платье. Вид у обоих был серьезный и удивленный, словно они не ожидали вспышки фотокамеры.
— А это кто? — спросила я.
Я никогда не видела эту фотографию.
Дженни надевала халат и даже не подняла глаз.
— Мой племянник.
— Ты о нем никогда не говорила. Как его зовут?
— Джек. — Дженни сложила руки на груди. — Ну, так вам ваша мама чего говорила об этом? Или, может, чего подготовила?
Я отрицательно покачала головой.
— Ну, конечно же, нет — я должна была догадаться. Ваша мама теперь так занята, что за своим чадом ей и присмотреть некогда.
— Я знаю, что происходит. Читала об этом в книгах.
— Но вы не знаете, что делать. А ведь это самое важное: что делать. А что уж там происходит — дело десятое. «Дела, а не слова» — разве не так всегда говорит ваша матушка?
Я нахмурилась.
Дженни вытянула губы.
— Извините, мисс Мод, — сказала она. — Ничего — я дам вам из своих припасов, пока мы не найдем для вас что-нибудь более подходящее.
Она встала на колени перед маленьким комодом, в котором держала свои вещи, и вытащила несколько длинных кусков материи и странный пояс, каких я раньше не видела. Она показала, как нужно сложить ткань втрое и прикрепить к поясу. Объяснила, что нужно взять ведерко с соленой водой, чтобы пропитывать в нем материю, и что держать его нужно под кроватью рядом с ночным горшком. Потом она спустилась по лестнице за ведерком и бутылью с горячей водой от боли, а я тем временем вымылась в своей комнате и примерила на себя полотенце и пояс. Ощущение было такое, будто нижние юбки и штанишки слиплись между ног, отчего я переваливалась с ноги на ногу, как утка. Я прекрасно понимала, что это будет заметно всем и каждому.
Ужасно, что все это произошло, когда я была с папочкой, но слава богу, что там не было Лавинии. Она бы ни за что мне не простила, если бы узнала, что у меня началось у первой. Она всегда считалась хорошенькой, женственной, даже когда мы были совсем маленькими, она со своими кудрями и пухленькой фигуркой напоминала мне женщин с картин прерафаэлитов. Дженни была права — я простовата, и, как сказала когда-то бабушка, одежда висит на мне, как стиранное белье на веревке. В наших с Лавинией разговорах всегда подразумевалось, что месячные у нее начнутся раньше, что она первой наденет корсет, первой выйдет замуж и первой родит маленького. Иногда меня это расстраивало, но нередко я втайне чувствовала облегчение. Я никогда ей этого не говорила, но я вовсе не уверена, что хочу замуж и детей.
Теперь мне нужно будет скрывать от нее мои пояса и полотенца, мою боль. Мне не нравится иметь тайны от лучшей подружки. Но ведь и у нее есть от меня секрет. С тех пор как мамочка сошлась с Каролиной Блэк, Лавиния как-то странно на нее поглядывает, но не говорит почему. Когда я у нее спрашиваю, она просто отвечает, что суфражистки плохие, но я уверена, что за этим кроется что-то еще. Это как-то связано с Саймоном и ее спуском в могилу. Но она не признается. И Саймон тоже молчит. Я сама ходила на кладбище и спрашивала у него, но он только плечами пожал и давай себе копать дальше.
Вернулась Дженни с ведром и обняла меня.
— Ну вот, теперь вы — женщина. Еще немного, и корсет начнете носить. Будет вам что рассказать маме завтра утром.
Я кивнула. Но я знала, что ничего завтра мамочке не скажу. Ее не было здесь сегодня, когда она была так мне нужна. А завтра уже не имело значения.
Февраль 1908
Китти Коулман
К моему удивлению, разговор с Мод оказался труднее, чем с Ричардом.
Реакция Ричарда была предсказуемой — бешенство, которое он скрывал перед полицией, но которому дал волю в кебе по пути домой. Он кричал о семейной чести, о позоре для его матери, о бесполезности нашего дела. Всего этого можно было ожидать — я знала реакцию других мужей. Мне еще повезло, что Ричард столько времени не говорил ни слова. Он считал, что моя деятельность в СПСЖ — невинная забава, которой я предаюсь между чаепитиями. И только теперь он по-настоящему понял, что я — суфражистка.
Одна вещь, сказанная им в кебе, действительно меня удивила.
— А как насчет твоей дочери? — прокричал он. — Теперь, когда она почти женщина, ей нужен пример получше того, что подаешь ты.
Я нахмурилась — как-то витиевато он это сказал. За его словами скрывалось что-то еще.
— Что ты имеешь в виду?
Ричард уставился на меня с недоумением и смущением.
— Она тебе не сказала?
— Что не сказала?
— Что у нее начались э-э-э… — Он неопределенно помахал рукой у моей юбки.
— Начались? — воскликнула я. — Когда?
— Уже несколько месяцев.
— А почему ты об этом знаешь, а я — нет?!
— Я был с ней в тот момент, вот почему! Это была такая унизительная ситуация для нас обоих. В конечном счете ей пришлось обратиться к Дженни — тебя дома не было. Мне уже тогда нужно было догадаться, как глубоко ты увязла в этих глупостях.
Ричард мог бы сказать и больше, но, видимо, почувствовал, что в этом нет нужды. Я вспоминала то время, когда у меня начались месячные, — как я со слезами побежала к своей матери и как она меня успокоила.
Остальную часть дороги до дома мы молчали. Когда мы вернулись домой, я взяла свечку со стола в коридоре и пошла прямо в комнату Мод. Я села к ней на кровать и посмотрела на нее в тусклом свете, спрашивая себя, какие еще тайны прячет она от меня и как ей сказать то, что я должна.
Она открыла глаза и села, прежде чем я успела произнести хоть слово.
— Что, мамочка? — спросила она таким голосом, что у меня возникли сомнения — спала ли она.
Лучше всегда быть откровенной и говорить без обиняков.
— Ты знаешь, куда я сегодня ездила, пока ты была в школе?
— В штаб СПСЖ?
— Я была в Какстон-холле — там проводилось собрание за женский парламент. Но потом я с некоторыми дамами пошла на Парламент-сквер — мы пытались пройти в Палату общин.
— И что — удалось?
— Нет. Меня арестовали. Мы с твоим отцом только что вернулись из полицейского участка на Каннон-роу. Отец, конечно, в ярости.
— Но почему тебя арестовали? Что ты сделала?
— Я ничего не сделала. Мы просто пытались пройти сквозь толпу, когда полицейские схватили нас и швырнули на землю. Мы встали, а они снова бросили нас на землю, а потом еще и еще раз. Синяки у меня на плечах и груди довольно впечатляющие. У нас у всех такие.
Я не добавила, что многие из этих синяков были получены во время поездки в «черном вороне», что кучер закладывал крутые повороты, отчего нас бросало на стенки, что боксы в карете были ужасно маленькие и мне казалось, будто меня заперли в вертикальном гробу, что там пахло мочой, а мочились там наверняка сами полицейские, чтобы еще больше нас унизить.
— А Каролину Блэк тоже арестовали?
— Нет, она отстала — ей нужно было поговорить с кем-то из знакомых, а когда она попыталась присоединиться к нам, полиция нас уже схватила. Она ужасно расстроилась, что ее не арестовали. Она даже сама пришла на Каннон-роу и села с нами.
Мод молчала. Я хотела спросить у нее о том, о чем мне рассказал Ричард по пути домой, но не смогла себя заставить. Легче было говорить о том, что случилось со мной.
— Завтра утром я иду в суд, — продолжила я. — Меня могут отправить прямо в Холлоуэй.[21] Я хотела попрощаться.
— Но сколько… тебя продержат в… тюрьме?
— Не знаю. Может быть, до трех месяцев.
— Три месяца! Что же мы будем делать?
— Ты? С тобой все будет в порядке. Но я хочу попросить тебя кое о чем.
Мод взволнованно посмотрела на меня.
Но еще до того, как я вытащила учетную карточку и начала рассказывать ей о неделе самоограничения — кампании, предпринятой СПСЖ для сбора денег, — я поняла, что делаю не то. Я — ее мать, я должна была успокаивать и утешать ее. Но я, видя, как помрачнело ее лицо, продолжала говорить ей о том, что она должна просить наших соседей, а также всех гостей вносить пожертвования на эту карточку, чтобы она потом отправила их в контору СПСЖ в конце недели.