Вокзал Виктория - Анна Берсенева 24 стр.


Но все-таки, пока Вика шла через школьный двор, это странное ощущение билось в ее сердце.

– Сумочка ваша, девушка?

Охранник уже вернулся в свою будку. Викина сумка с инструментами стояла перед ним. Великодушен ее бывший любовник, что тут скажешь.

Вика взяла сумку и вышла за ворота. Город подхватил ее, и все, что мимолетно коснулось сердца, сразу развеялось. Она взглянула на уличные часы и стремглав побежала к метро: времени до Сониной прививки оставалось совсем мало.

Кошка вышла Вике навстречу в прихожую, окинула ее доброжелательным голубым взглядом, потерлась о ногу и направилась обратно в комнату.

– Соня, стой! – позвала Вика. – На прививку. Кис-кис-кис!

Кошка не обернулась и даже ухом не повела. Странное она все-таки существо – ласковая, но ведет себя только так, как сама считает нужным, а на любые призывы сделать то или это вот именно что ухом даже не ведет. Или все кошки такие? Впрочем, Сонина ненавязчивость Вику вполне устраивала. Она поймала ее на пороге комнаты и, посадив в обувную коробку, вынесла из квартиры.

Как и в прошлый раз, оказавшись в клинике на Цветном бульваре, Вика сразу же подумала, что хотела бы быть кошкой, чтобы полностью положиться на здешних врачей и медсестер. Даже мысль о том, что принятая здесь доброжелательность и приветливость стоит очень дорого, то есть в буквальном смысле дорого, немалых денег, – даже эта мысль не уничтожала уверенности и покоя, которые охватывали ее, как только она попадала в этот особнячок, спрятавшийся в переулке за шумным бульваром.

– Ой, я коробку вашу забыла! – сказала одна из таких вот приветливых медсестер, вынося Соню из кабинета, где ей сделали прививку, как сказали Вике, от всех кошачьих болезней. – Подержите пока на руках, я сейчас.

Медсестра ушла обратно в кабинет за обувной коробкой.

– Ну что? – спросила Вика, глядя в Сонины загадочные глаза. – Другая здесь жизнь, правда?

Ей показалось, что Соня кивнула, соглашаясь. Это, конечно, едва ли могло быть, но Вика уже заметила: когда держишь кошку на руках, она откликается на все обращения совсем по-другому, чем обычно – отвечает сразу и прямо по-человечески.

– Ну как ваша деликатная особа?

Врач Герман Тимофеевич шел по коридору и приостановился возле Вики.

– Спасибо, все в порядке, – ответила она. – Марсианка здорова.

– Марсианка – это имя?

– Это характер. На земные обращения не отвечает. Как будто не слышит.

– Может, правда не слышит.

– Почему вы решили? – удивилась Вика.

– По цвету глаз, – объяснил он. – Голубоглазые ангорские кошки часто бывают глухими.

Этого только не хватало!

– И… что же делать? – растерянно проговорила Вика.

– Ничего. – Он улыбнулся. Улыбка была такая, что Вика сразу успокоилась. – Вы же не собираетесь использовать ее для охоты. А для мирной домашней жизни ей хватит других чувств.

Кто-то позвал его, и он направился дальше по коридору.

– Герман Тимофеевич, а у вас брата случайно нет? – спросила Вика. – Вы очень на одного моего знакомого похожи.

Она не была уверена, что может называть знакомым школьного директора, с которым едва словом перемолвилась, но похожи этот врач и тот директор были удивительно – не столько коротко стриженными головами или суховатым сложением, сколько ощущением, которое оба вызывали даже при мимолетном разговоре.

– Это случайность, что похож, – ответил Герман Тимофеевич. – Братьев у меня нет. А вот вы похожи на картину Леонардо да Винчи. «Дама с горностаем», знаете? Может, это и не случайность.

Из другого конца коридора его позвали снова, и он ушел, коротко и ободряюще коснувшись перед этим Викиного плеча большой своей ладонью и оставив ее в недоумении.

«Еще и кошка глухая! – подумала Вика, выйдя на заметенный мгновенным мартовским снегом бульвар. – За что ни возьмусь, все вот так… Но что же это, почему?»

Она вспомнила Влада, его сузившиеся от ненависти глаза, его слова, вылетающие изо рта как плевки, и вместо резкой мобилизующей злости, которая вздыбилась у нее внутри, когда он назвал ее врагом народа, ее охватило отчаяние. Теперь, когда не было рядом даже случайного хорошего человека, кошкиного врача с огромными ладонями и излучающим спокойствие взглядом, – ничто не могло Вику от этого беспощадного отчаяния избавить.

Она стояла посреди заметаемого мокрым снегом Цветного бульвара, посреди огромного города совершенно одна, мир не обращался к ней никакой своей стороной, кроме враждебной, с этим ничего невозможно было поделать, помощи ожидать было неоткуда, и даже понять, отчего все это происходит с нею, что говорит ей мир этой своей необъяснимой беспощадностью, почему он обращается к ней именно так, – Вика не могла.

Глава 12

Появляться в коммунальной кухне Полина терпеть не могла, но иногда делать это все-таки приходилось. Обед она себе, правда, не готовила – еще не хватало! – а ходила для этого в «Метрополь» или в «Националь». Пускали ее туда без единого звука, швейцары почтительно кланялись, из чего она сделала вывод, что состоит на особом учете. Иначе невозможно было объяснить, почему в послевоенной Москве, скудно питающейся по карточкам, она допущена в закрытые для простых смертных рестораны, где есть хорошая еда.

Кофе Полина варила у себя в комнате на хрустальной спиртовке, которую купила в комиссионном магазине. Но иногда ей требовалась теплая вода, тогда-то она и выходила в кухню, чтобы вскипятить чайник на Тайкином примусе; своего она не завела. Полина старалась делать это утром, когда меньше была вероятность увидеть соседей. Впрочем, Шура Сипягина слонялась по квартире всегда, потому что считалась инвалидом.

Какая уж имеется инвалидность у костистой, похожей на крупную лошадь Шуры, особенно в сравнении с многочисленными безногими людьми на Смоленском рынке – они сидели на дощечках и передвигались, отталкиваясь от асфальта деревянными опорками, – Полина не понимала. Но она многого не понимала в Москве. Даже в Берлине все было гораздо проще.

Как бы там ни было, утренняя встреча с одной соседкой, даже с такой невыносимой, как старшая по квартире Сипягина, была все же менее обременительна, чем вечерняя со всеми одновременно.

На этот раз кухня была пуста. Вернее, так показалось Полине, когда она вошла туда с чайником в руке. Но уже через мгновенье она заметила стоящую у окна Серафиму. Впрочем, ее-то можно было не принимать во внимание, во всяком случае, как помеху. В Серафиме не было ничего заметного, она не была ни хороша собою, ни как-нибудь особенно дурна, она не притягивала взгляд и всем своим существованием напоминала едва ощутимое дуновение, и не ветра даже, а какого-то невидимого духа.

Она стояла у кухонного окна и сквозь тусклое, забрызганное жиром стекло смотрела на осеннюю улицу.

– Доброе утро. Вы не на работе? – спросила Полина. И, спохватившись, что задает бестактные вопросы, уточнила: – Вернее, это я не на работе.

– Я сегодня отпросилась, – ответила Серафима. – Вчера плохо себя почувствовала, и вот позвонила сегодня начальнице, отпросилась.

Она посмотрела на Полину узкими беспомощными глазами. Беспомощность была во всем ее облике, и еще – какая-то необъяснимая отрешенность. А может быть, как раз вполне объяснима была эта отрешенность: когда ты беспомощен перед миром, логичнее всего просто отстраниться от него. Серафима и отстранилась.

Полина вспомнила Тайкин рассказ о том, как Серафимина мать когда-то привела в квартиру бывшего владельца, выселенного советской властью в подвал. Кстати, этот тихий старичок недавно отошел в мир иной, его комната возле кухни была опечатана. Проходя мимо этой комнаты, Шура Сипягина любовно поглаживала дверь ладонью и даже похлопывала ее, как живое существо: потерпи, мол, скоро моя будешь.

Полина налила воду в чайник, поставила его на примус и хотела уже уйти, как вдруг услышала стон, такой короткий и легкий, что его можно было принять за слуховую галлюцинацию. Но Полина отлично знала, что галлюцинаций у нее не бывает, а потому быстро подошла к Серафиме и сбоку заглянула ей в лицо.

Лоб ее был прижат к оконному стеклу, а по щекам текли слезы. Они текли потоком – Полина никогда не видела, чтобы кто-нибудь плакал вот так. Навзрыд, можно было бы сказать, если бы слезы не текли беззвучно; один только стон у Серафимы и вырвался.

– Я могу чем-нибудь помочь? – спросила Полина.

Серафима помотала головой. Но тут же губы у нее задрожали, она закрыла лицо руками и заплакала уже не скрываясь.

– Н-нет… – сквозь слезы проговорила она. – Ничего не надо…

У нее уже не только дрожали губы, но и зубы стучали. Если бы Полина могла еще чему-нибудь удивляться в людях, то, конечно, удивилась бы. И посочувствовала бы, если бы могла.

– Давайте я вас в комнату провожу, – снимая с примуса чайник, сказала она Серафиме. – Ко мне.

О том, что Серафиме лучше не оставаться одной хотя бы некоторое время, Полина догадалась случайно и предложение свое сделала наугад. Та коротко кивнула.

О том, что Серафиме лучше не оставаться одной хотя бы некоторое время, Полина догадалась случайно и предложение свое сделала наугад. Та коротко кивнула.

– В кресле вам будет удобно, – сказала Полина, входя вместе с ней в свою комнату и запирая дверь на цепочку. – Вы пьете кофе?

Не дожидаясь ответа, она зажгла спиртовку и насыпала молотый кофе в маленький итальянский никелированный кофейник. Ей нравился кофе, сваренный особенным итальянским способом, и она обрадовалась, обнаружив этот кофейник в магазине, куда москвичи сдавали трофейный товар.

Полина залила кофе водой, поставила кофейник на подставку над огнем, потом налила воды из графина в стакан и подала этот стакан Серафиме. Та сделала несколько судорожных глотков. Зубы сначала стучали о край стакана, потом перестали.

– Извините, – сказала она. – У нас вчера было такое тяжелое собрание на работе. Просто чудовищное. Я сегодня всю ночь не спала, и вот… Извините.

– Извиняться не за что, – пожала плечами Полина. – А что на вашем собрании происходило?

– Директора увольняли. Я в библиотеке работаю. В научной библиотеке. И вчера увольняли Якова Ароновича, директора. Как это было ужасно, если бы вы знали!

«Надо же, какая впечатлительная особа, – подумала Полина. – Или влюблена в своего директора? Да, пожалуй».

При взгляде на Серафиму трудно было представить ее влюбленной, как-то слишком уж трепетна была в ней жизнь, но ничем иным объяснить ее отчаяние от такой обыденной вещи, как увольнение начальника, Полина не могла.

Она видела, что Серафиме совсем не требуется сейчас ее мнение, впечатление, даже слов каких-нибудь с ее стороны она не ожидает. И точно – глядя не на Полину, а на китайскую вазу на полу, да и той, кажется, не видя, Серафима сказала:

– Он очень хороший и, главное, глубоко порядочный человек. И человек, и руководитель, а это ведь редкость. Он знает дело и уважает людей. Таких очень мало, да вы и сами это знаете, конечно.

«Почему она решила, что я это знаю? – удивленно подумала Полина. – И почему считает, что я думаю так же, как она?»

Но тут же поняла: а ведь правда, она тоже считает, что порядочных, да еще глубоко, людей очень мало, и еще меньше среди них таких, которые знают свое дело, а уж чтобы именно они становились начальниками… Полина никогда не работала в коллективе, то есть в Москве не работала – театр «Одеон» или берлинская студия УФА не в счет, – поэтому здешних начальников видела не много. Но те, которых видела – вспомнились пустые глаза Михаила Ивановича, – давали все основания думать, что среди московских начальников порядочные люди не в избытке.

– И вот вчера вдруг приезжает какое-то начальство, – сказала Серафима. – Я не очень разбираюсь, из Наркомата просвещения или из райкома партии, может быть. Ах, да какая разница, откуда! Начальство, и все. Велят всем прийти в актовый зал, и начинается что-то ужасное. Какой-то поток безумия. Я сначала подумала, это все заранее готовили, но нет, я бы все-таки знала. Все спонтанно, но так вдохновенно, как по нотам. То есть да, я понимаю, может быть или вдохновенно, или по нотам, но было вот именно это вместе.

– Кофе, – напомнила Полина.

Она сняла кофейник с подставки, перелила из него кофе в две маленькие чашечки с тонким узором из бледных роз. Мейсенских чашек, сервизов и фигурок в московских магазинах после войны появилось такое множество, что глаза разбегались. Полина любила фарфор и просто не могла что-нибудь не купить.

– Благодарю.

Серафима и поблагодарила машинально, и так же машинально отпила из чашки. Ее равнодушие выглядело удивительным: кофе у Полины был настоящий, такого в магазинах не продавали, она купила его у бармена в «Метрополе» – как здесь это называли, из-под прилавка.

– Так что же ваш директор? – напомнила она.

– Директор молчал. Слушал весь этот бред. Про вражеское гнездо в научной библиотеке. Борьба с космополитами и все прочее, что сейчас везде твердят, ну, вы знаете.

– Ничего не знаю, – пожала плечами Полина. – Я газет не читаю. У меня даже радио нет. А что такое везде твердят про космополитов? Здесь их кто-нибудь живьем вообще видел когда-нибудь? – иронически добавила она.

В голове у нее мелькнули обрывки лицейских сведений о космополитизме – о Сократе, Пелопоннесской войне и Иммануиле Канте. Вряд ли борьба с ними могла всерьез беспокоить москвичей.

– Да, вы отличаетесь от всех, – сказала Серафима. – Я не понимаю, кто вы, но я и не вправе этим интересоваться. А космополиты это просто эвфемизм. На самом деле они взялись бороться с евреями. Как это отвратительно, боже мой! После такой войны, после всего…

Полина вздрогнула. Таблички «евреям вход воспрещен» на дверях берлинских ресторанов вспомнились ей так ясно, словно аккуратные буквы проступили перед нею на стене комнаты, как на пиру Валтасара.

– Собак еще разрешают выгуливать? – усмехнулась она.

– При чем здесь собаки?

Серафима посмотрела с недоумением. Слезы еще не высохли у нее на щеках, а одна слеза дрожала на волнистых волосах и блестела, как бриллиант. Да, именно как чистой воды камень; Полина никогда не видела таких слез.

– В Берлине не разрешали, – объяснила она. – Евреям, среди прочего, запрещалось выгуливать собак.

– Но почему? – удивленно спросила Серафима. – Почему именно выгуливать собак?

– Я думаю, для нагнетания абсурда. Абсурд деморализует и лишает возможности сопротивляться. Ладно, что толку об этом рассуждать? Аналогия и без того очевидна.

На этот раз Серафима посмотрела на Полину почти с опаской. Видимо, не часто встречались ей люди, которые вот так прямо говорили об аналогии между гитлеровским Берлином и нынешней Москвой. Да и кто вообще мог здесь что-либо знать о жизни в Берлине? Берлин, Париж, Лондон – на другой планете, это Полина еще до войны поняла, и в этом смысле москвичи ничем не отличались от жителей Вятки, из которой она только что вернулась по очередной прихоти своей бурной судьбы.

– А почему вас так тронуло увольнение вашего директора? – спросила Полина.

Ей стало жаль эту неотмирную женщину. Пусть поговорит о чем-нибудь безобидном. О своем романе, например.

Но по тому, как мгновенно потемнели ее глаза, стали похожи на пропасти, узкие и бездонные, Полина поняла, что напомнила, наоборот, о самом болезненном.

– Это было так отвратительно, что даже я… – Серафима вздрогнула. – Поверьте, я много видела, как унижают людей, мы все это видели и давно уже поняли, что не в наших силах что-либо с этим поделать. Но даже когда ночью забирали Степана Тимофеевича – он в этой комнате жил, вам Таисья уже рассказала, наверное, – даже тогда это выглядело просто зловеще, страшно в своей механичности, будничности. А то, что творилось вчера… У всех глаза горели, когда они говорили о Якове Ароновиче невообразимые мерзости. Он слушал, слушал, лицо у него стало белое, и вдруг он говорит: Павел Николаевич, что же ты плетешь? Это заместитель его, Павел Николаевич, – пояснила Серафима. – Мы же, говорит, с тобой вместе воевали, ты же со мной в Москву с фронта приезжал сына моего хоронить, Женьку моего, над могилой его со мной стоял – и ты говоришь, что я за чужими спинами в войну отсиживался?.. А я его Женю знала, чудесный был мальчик, он на фронт буквально сбежал, хотя у него близорукость была ужасная и в армию его не взяли, а он в ополчение, в сорок первом, и сразу же погиб под Волоколамском… – Она допила кофе залпом, не различая вкуса, как воду. – Все замолчали, когда Яков Аронович это сказал, мертвая стала тишина. А Павел Николаевич знаете, что ему ответил? Не-у-бе-ди-тель-но! Неубедительно, говорит, вы оправдываетесь, гражданин Браверман. Я никогда не привыкну, что люди на такое способны, – помолчав, чуть слышно произнесла она.

Лицо у Серафимы стало такое же бледное, каким было, наверное, у ее директора во время собрания. Но Полина думала уже о другом…

– Это правда, что об этом сейчас везде твердят? – спросила она. – Вот это все – что евреи враги и прочее?

– Да. В Москве просто вакханалия. Здесь же учебные заведения и учреждения культуры, – с прелестной своей тихой серьезностью пояснила Серафима. – Конечно, евреев работает много. И вот такой ужас… Вы как-то помрачнели, – заметила она. И догадалась: – Беспокоитесь о ком-то близком?

– Да, – помедлив, ответила Полина. Глупо было опасаться этой Серафимы, она и не опасалась. Да и надоело, что не с кем словом перемолвиться, не с Тайкой же. – У меня… ну, скажем, возникли близкие отношения с одним человеком. Он врач, и он как раз еврей. Живет в Вятке, я с ним там и познакомилась. Это долгая история, сейчас не к месту. Главное состоит в том, что я позвала его в Москву. Мне казалось, это глупо, что он хоронит себя в глуши, он хирург от бога и человек очень незаурядный. А здесь, оказывается, вот что…

– Сейчас, наоборот, из Москвы люди в глушь уезжают, – сказала Серафима. – Скрыться хотят, раствориться. Страна-то большая – надеются, что о них забудут, если они не будут на виду. У нас одна сотрудница куда-то в Сибирь уехала. Уволилась потихоньку, в один день собралась и уехала. Мне так и сказала: в Москве мы слишком на виду, надо спрятаться, отсидеться.

Назад Дальше