А между прочим, всякое может быть. Никита Шершнев отнюдь не дурак. Уж не глупее выдуманных Дмитриевой персонажей! И ведь Бертран прав: под удар попадает не только она, но и Марина с Морисом. А Лизочек?!
В самом деле, почему Алёна так беззаботна? Совершенно как та птичка, которая ходит веселу по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий. Думает, что всякая стрела всегда и непременно пролетит мимо? Но ведь сказал же мудрейший Василий Андреевич Жуковский:
Почему Алёна уверена, что завтра или послезавтра этот самый жребий не выпадет ей?
– Еще скажите спасибо, – подлил масла в огонь Бертран, – ведь Шершнев не подозревает, что вы в курсе его дел с Дени Мортом. Тут уж они вдвоем на вас охоту открыли бы: и Шершнев, и тот, кто заказал моего старинного соперника.
– Спасибо, – уныло проговорила Алёна.
Неужели Шершнев и в самом деле этого не подозревает? Да вряд ли… Небось сообразил, что барышня она ушлая и вполне могла успеть сунуть нос в только что пришедший факс. Теперь он вправе ждать от Алёны какой угодно пакости, словно от притаившейся в организме атипичной заразы…
Невесть почему вспомнилась любимейшая песня любимейшей группы:
Ой нет, вот на это малая надежда, что оставит жить! Добравшись до нее, Никита вряд ли будет таким же любезным, каким он был в сквере на Монтолон… И если еще вспомнить второй закон Чизхолма: когда дела идут хуже некуда, в самом ближайшем будущем они пойдут еще хуже, – для оптимизма вообще не остается места! Птичка уже не ходит веселу по тропинке бедствий…
Алёна вернулась от Бертрана в состоянии самом подавленном. И когда Марина в тот же вечер завела свою любимую песню:
– Ну какая жалость, Алёна, что вы завтра не едете с нами в Мулен! Лизочка так к вам привязалась, она будет без вас скучать! – Алёна с вымученной улыбкой кивнула:
– Еду, уговорили!
Марина и Морис, а главное, Лизочка так неподдельно обрадовались, что у Алёны сразу отлегло от сердца, и жизнь показалась не столь уж мрачной. У нее совершенно вылетел из памяти очередной закон какого-то там записного пессимиста: если вам кажется, что ситуация улучшается, значит, вы чего-то не заметили.
Вот как эту змею на дороге…
Франция, Париж, 80-е годы минувшего столетия. Из записок Викки Ламартин-Гренгуар
Следовало ожидать, что дело выльется в огромный скандал с неприличными разоблачениями. Однако… однако ничто не изменилось – за исключением того, что Мия была немедленно уволена. Причем Анна втихомолку ей очень сильно пригрозила, что распустит везде слух о ее лесбийских пристрастиях, и тогда ей нигде в русском заведении работы не дадут (в то время хотя бы писаные приличия еще были сильны), останется только на панель. Тем паче что Мия нашла работу в модном доме, maison de haute couture, именно что среди молоденьких красавиц, и хозяева, конечно, немедля выгнали бы ее с волчьим билетом, когда б узнали о ее пороке… А, между прочим, среди мужчин того времени уже много было гомосексуалистов (некоторые, например, наш Лифарь, да и Соммерсет Моэм, да и знаменитый Жан Кокто, даже кичились этим), проституты были и в Пигале, в том числе русские, на все вкусы. Но мужчинам это прощалось, гомосексуалисты в ту пору много силы начали забирать – что в искусстве, что в моде, а женская эмансипация до открытого одобрения лесбиянства тогда еще не дошла.
Мия испугалась и крепко держала язык за зубами. Она даже не стала брата своего подбивать уйти, хотя это был самый лучший способ расквитаться с Анной… Впрочем, тогда еще никто не знал, что Анна влюблена в Максима, она это до поры до времени скрывала, она только подкрадывалась пока к нему, словно кошка к мыши…
А вот, к слову, о кошках. Конечно, Мия отомстила: не такова она была, чтобы просто убраться с работы, хвост поджав, тем паче что считала себя правой, – но отомстила очень своеобразно. Потом я много размышляла над тем, какие странные последствия имела эта ее месть для всех нас, не только для Анны. Анна-то как раз ничего узнать об этом не успела… Но ладно, ближе к делу, как принято выражаться на моей бывшей родине!
Анна терпеть не могла кошек. Была у нее такая особенность! Теперь сплошь и рядом употребляют такое слово – аллергия, и я многих людей знаю, у которых аллергия на кошачью шерсть, даже при одном только виде кошки чесотка начинается, удушье… Никакой чесотки у Анны не возникало, удушья тоже, но при одном виде – нет, даже запахе кошек она просто свирепела и теряла всякий рассудок. Это было чуть ли не единственное условие (кроме безусловной порядочности, конечно: чтоб не воровали в ресторане!), которое она ставила своим служащим: чтобы кошек не держали. Чтобы даже мало-мальской понюшки кошачьей от них не исходило! Люди это условие по мере сил исполняли. Но была у нас одна девушка, Настя Вышеславцева… хористка, с чудным серебристым голоском, но главное – это была ее манера петь, необычайно живая, вот уж воистину – проникновенная, в самое сердце проникающая, и когда она заводила:
зал просто-таки замирал. А она продолжала на одном дыхании, так что это «голубые…» и дальнейшее «и о чем» сливалось в одно необыкновенно длинное слово, в такую протяжную, тоскливую ноту, даже слезы на глазах выступали:
А здесь была пауза, Настя набирала воздух с легким всхлипом, как если бы и сама с трудом удерживала слезы, и, когда она допевала куплет:
тут рыдали уже все, и не только русские – прошибало даже французов и американцев, которые не понимали слов, но понимали перелив мелодии, а главное – перелив чувств. Я даже у Никиты на глазах несколько раз слезы видела, когда Настя пела, даже Анна опускала глаза, отворачивалась, чтобы скрыть волнение…
Никогда в жизни я больше не слышала, чтобы кто-то пел так трогательно, как эта самая Настя Вышеславцева! Причем она была не настоящая певица, а так, любительница, вроде нашего барона-тапера, но, слушая ее, я вспоминала, как у Толстого в «Войне и мире» учителя хвалят голос Наташи Ростовой – прекрасный-де голос, только не обработанный, – а сами втихомолку думают, что ничего так не желают, как слышать этот необработанный голос, что, будучи обработанным, он, быть может, потеряет от своей красоты и очарования. Вот такой же чарующий голос был и у Насти.
Однако внешне она ничего собой не представляла – незаметное созданье, бесцветное: сероглазая, с блеклыми русыми волосенками… травинка полевая… А натура у нее была – крапива жгучая, белена ядовитая! Впрочем, об этом я узнала много позже.
Я ее недолюбливала – у нее была совершенно ужасная манера говорить, она выражалась, как героини романов Мельникова-Печерского, которые меня всегда раздражали, – нарочитым, утрированным русским языком, не живым, а насквозь книжным, надуманным, квасным каким-то.
Жила Настя в каком-то дешевеньком пансионе, хозяйка которого была страстная кошатница. Где, не помню, у Гауфа, что ли, в какой-то сказке есть старуха, у которой полно кошек, целый выводок, и герой (Маленький Мук, кажется, а может, это был Карлик Нос, а как звали старуху, уж не припомню, хотя имя квартирной хозяйки Насти у меня в памяти сбереглось… Ну еще бы оно не сбереглось, ведь ее звали мадам Ленэ́, а писалось на карточке это слово как Lenin… ужас, верно?) – так вот, герой Гауфа принужден был ходить за этими кошками, которых старуха любила пуще родных детей. Нет, столь далеко, как у старухи Ахавзи (вот те на! Я все же вспомнила ее имя, и это действительно была сказка «Маленький Мук»!), любовь мадам Ленэ к кошкам не простиралась, однако все в доме было пропитано их запахом, и, воленс-ноленс, им пропитывались и сами жильцы.
Настя была, конечно, чистюля (как любят говорить бедные девушки, чистота – лучшая красота!), но кошачий дух все же проник и в складки ее одежды. Мы ничего такого не чувствовали, но тонкий нюх Анны не давал ей покоя. Она не раз делала Насте замечания, не раз ее предупреждала. Насте бы, конечно, следовало квартиру сменить, но у мадам Ленэ и правда было очень дешево, к тому же дом ее находился у церкви Тринитэ, Святой Троицы, не столь далеко от Пигаля, то есть Насте пешком до ресторана можно было добежать, не нужно тратиться на метро, а это существенная статья расходов… Ну вот она и продолжала оставаться у своей кошатницы, и в конце концов раздражение на этот запах превзошло в Анне все, даже восторг, который она испытывала от пения Насти.
Настя как раз тогда простудилась, несколько дней просидела дома, а когда вышла, тут уж все почуяли кошачий неистребимый душок, которым пропахла вся ее одежда. Как назло, Настя охрипла, голос у нее подсел, петь свои «Колокольчики» она уж не могла, ну и попалась в это время Анне под горячую руку. Та сказала:
Настя была, конечно, чистюля (как любят говорить бедные девушки, чистота – лучшая красота!), но кошачий дух все же проник и в складки ее одежды. Мы ничего такого не чувствовали, но тонкий нюх Анны не давал ей покоя. Она не раз делала Насте замечания, не раз ее предупреждала. Насте бы, конечно, следовало квартиру сменить, но у мадам Ленэ и правда было очень дешево, к тому же дом ее находился у церкви Тринитэ, Святой Троицы, не столь далеко от Пигаля, то есть Насте пешком до ресторана можно было добежать, не нужно тратиться на метро, а это существенная статья расходов… Ну вот она и продолжала оставаться у своей кошатницы, и в конце концов раздражение на этот запах превзошло в Анне все, даже восторг, который она испытывала от пения Насти.
Настя как раз тогда простудилась, несколько дней просидела дома, а когда вышла, тут уж все почуяли кошачий неистребимый душок, которым пропахла вся ее одежда. Как назло, Настя охрипла, голос у нее подсел, петь свои «Колокольчики» она уж не могла, ну и попалась в это время Анне под горячую руку. Та сказала:
– Все, Настасья, это последний раз. Впредь знай: услышу хоть запашок – выгоню вон!
Настя ушла домой в слезах…
Я позднее узнала, отчего Анна так бесилась при одном только упоминании о кошках. Когда она была еще девочкой, у них в имении гончие за кошкой погнались, та от ужаса разум потеряла, прыгнула на балкон и вцепилась в лицо матери Анны – страшно ее когтями исполосовала! А в ту пору ждали каких-то высоких гостей, чуть ли не генерал-губернатора нижегородского, ну а принимать их мать Анны, конечно, не могла. Супруга этого генерал-губернатора была дура набитая – оскорбилась, мужа своего настроила против Анниного отца… какие-то у него там сложности начались, а зло он все выместил на своей несчастной жене, назло ей и любовницу завел – ту самую, которая потом якобы и отравила многострадальную мать Анны… С тех пор Анна именно в кошках видела первопричину всего мирового зла. Насте было от этого, конечно, не легче… но что она могла поделать? Ровно ничего.
Можно вообразить, с каким ужасом шла она теперь в ресторан, однако тут как раз грянул скандал, вызванный Мией. В результате вон вылетела Мия, а о Насте моя мачеха временно забыла. Но Мия просто так уйти не могла: она нашла где-то кошку и тихонько подкинула ее в кабинет Анны в ресторане. Как уж умудрилась, не знаю, видимо, в окно… Кошка на Анну возьми да и кинься! Нет, не поцарапала (а жаль!), но Анна вовсе потеряла рассудок от ярости и мигом уволила бедную Настю, которая к этой истории вообще не имела ровно никакого отношения. Чуть не вылетел вон и адмирал наш, которого Анна обвиняла: он-де недосмотрел, что кошку пронесли. А обслуга и хористки вообще приходили на работу с черного хода, при чем тут парадная дверь и швейцар?! Отец за адмирала вступился, образумил женушку. Но даже имени Насти слышать она больше не хотела.
Разумеется, все эти события разворачивались уже без меня. Я ушла вслед за Мией – никому ничего не объясняя, никому ничего не говоря.
Прежде всего – из-за отца, который этого удара не перенес бы. Так мне казалось. Потом-то я узнала, что он уже много чего от Анны претерпел: он отлично знал о ее связи с Никитой, о других мужчинах, которые у нее были, и про Максима узнал раньше, чем все остальные, однако он умел здраво рассуждать, мой мудрый, несчастный, раздавленный своей злой участью отец. Вот он и рассудил: поскольку он жить без Анны не может, то лучше пусть она будет при нем такая, какая она есть, чем ее не будет вообще.
Точно так же воспринимал ее и Никита. Питался теми крохами, которые она ему иногда подавала, и если не был этим вполне счастлив, то принимал все происходящее как должное. А ведь она откровенно издевалась над ним! В «Черной шали» хор в то время часто пел романс на стихи Лермонтова:
Я диву давалась – как это Никита не слышит этого откровенного, презрительного признания, как не понимает его: нет, не тебя так пылко я люблю, я люблю другого, твоя красота меня не трогает!..
Глупа я тогда была, вот что. Я была глупа, а он-то как раз умен, он все слышал и все правильно понимал: это было признание не для него, а для юного дурачка Максима, чтобы не обольщался: нет, не его так пылко любит Анна, а лишь пытается с его помощью уцепиться за исчезающую, тающую с каждым днем молодость и красоту!
Но для меня, повторяю, в то время все это было слишком сложно. Знала я только одно: оставаться близ Анны и Никиты больше немыслимо. Тогда я испытывала к ней вполне естественное омерзение… правда, к нему примешивалось иное, не очень-то понятное мне чувство. Только потом, по истечении многих лет, когда я уже обрела житейскую мудрость и у меня появилось время размышлять о происходящем, а не просто глотать жизнь открытым ртом, я нашла определение этому чувству. Зависть, зависть – вот что это такое было! И не только потому я Анне завидовала, что Никита любил ее до безумия, а потому, что животная сторона ее жизни, которую я, на беду свою, подглядела, нисколько не трогала, не унижала утонченности ее образа, и она продолжала оставаться той же королевой, какой была.
Но уж я-то служить этой королеве больше не желала, никогда, ни за что! Я отреклась и от Анны, и от Никиты. Поэтому в «Черную шаль» я не ступала ни ногой, даже с отцом почти не встречалась. Тому, кстати, сыскался очень приличный предлог: я нашла-таки себе работу.
Вернее, это она нашла меня.
Франция, Бургундия, Мулен-он-Тоннеруа. Наши дни
Несмотря на то что змея совершенно определенно сулила недоброе, день выдался вполне приличный. Даже тучи, затягивавшие небо весь вчерашний день и еще не разошедшиеся утром, к полудню начали таять, а уж к пяти часам солнце сияло вовсю, и все так заиграло, так засверкало вокруг, что Алёне беспрестанно лезла на ум дурацкая фраза из какой-то давнишней телепередачи: «Чудилось, вся природа радовалась наступлению этого дня!» В принципе фраза принадлежала к прошлой жизни и относилась к какому-то пролетарскому празднику, однако с нее вполне можно было снести пыль времен и приспособить ко дню нынешнему, а именно – к 14 июля, когда французы упоенно празднуют День независимости, День взятия Бастилии, день, после которого Франция из абсолютной монархии начала неудержимо превращаться в республику. Сейчас были совершенно забыты кровавые жертвы этого пути – вся нация со свойственной ей увлеченностью предавалась общему ликованию.
– Мы здесь как раз в прошлом году отдыхали на 14 июля и успели со всеми познакомиться, – говорила Марина, когда они с Алёной шли к зданию бывшей мэрии Мулена, где должна была состояться небольшая праздничная вечеринка всех сельчан. В кильватере следовал Морис с инфантой в колясочке. – На самом деле в деревне живет совсем мало народу, но многие жители окрестных городов, парижане и даже иностранцы понакупили здесь дома и приезжают на уик-энды или праздники. Труди и Марк вообще живут полгода в Сан-Франциско, а полгода здесь, хоть они и не французы: Труди – голландка, а Марк – поляк. Они очень милые, да тут вообще все страшно милые и любезные. Особенно мне нравится их вице-мэр, Жильбер. Но самое смешное, что он – корсиканец, принадлежал даже к их экстремистской партии «Корсика Нацьон»…
– Террорист? – сделала страшные глаза Алёна.
– Нет, ну разве что в прошлом. А сейчас он совершенно остепенился, увлекся сельским хозяйством и стал даже больше бургундцем, чем его жена Жаклин, она из местных. Тоже очень славная. Кстати, в приданое Жильберу она принесла все эти поля, мимо которых вы сегодня бегали. В страду, говорят, Жильбер там днюет и ночует, как и положено крестьянину. Жильбер и Жаклин всю тусовку сегодняшнюю и организовали. Ух ты, сколько народищу, не то что в прошлом году!
«Народищу» в просторном дворе старой мэрии было человек пятьдесят, но, видимо, для Мулена это оказался абсолютный рекорд. Алёна с любопытством пялилась на бургундских крестьян, которые выглядели не слабее знакомых ей парижан. Одежда, прикид, прически… Алёна порадовалась, что послушалась Марину, накрасилась и надела свое самое козырное платьице, купленное как раз накануне отъезда на распродаже в любимом магазинчике «Буртон» на бульваре Осман, рядом с Галери Лафайет. Платьице – собственно, модненький в этом сезоне сарафанчик бордовый в белый горошек – было очень открытое: настолько, что белое кружево ажурного лифчика то и дело кокетливо выглядывало из декольте, а уж бретельки-то и вовсе лезли наружу. Жаль, что не успела найти подходящий бордовый лифчик, белый уж слишком бросается в глаза, а впрочем, это при нынешней моде – вроде бы самое обычное дело. Поэтому Алёна в конце концов перестала нервно поправлять платье и предоставила всем окружающим возможность любоваться своим нижним бельем. В конце концов, оно было великолепное, да и грудь тоже недурна. А уж ноги-то!.. Здешним осадистым и довольно-таки коротконогим дамам такие и не снились!