Конечно, в этом стихотворении многое отступает от истины: и зовут меня не Наташа, и не так уж я бедствовала, чтобы питаться только корочкой хлебца, а кофе мне пить вообще вредно из-за повышенного давления, и ни на каком пляже я не была, ни на какой Ривьере, только после свадьбы туда впервые поехала, и богатый муж мой был не американец, а француз, и наш модный дом находился вовсе не на рю Дарю, и туалеты после свадьбы я заказывала не у Пуаре, а у Шанель и в «Ланвен»… Но имя Наташа, Натали, было символическим в нашей эмигрантской среде (кстати, не пойму, почему я этого имени вообще терпеть не могу!), американцы считались символом богатства и процветания, а на рю Дарю и по сей день находится наш русский православный храм Александра Невского, поэтому название этой улицы как бы переносится на все, что связано с русскими судьбами.
Впрочем, все эти несходства несущественны, главное в стихотворении отражено: внезапность удачи, свалившейся на меня. И, между прочим, капиталы моего мужа были в основном вложены в американские и южноамериканские процветающие предприятия, так что с большой натяжкой, но его можно было считать американцем…
Глупец, конечно, тот, кто подумает, что я влюбилась в Робера-Артюра-Эдуара Ламартина так же внезапно, как он влюбился в меня. Однако он был мне мил и приятен, это был очаровательный человек, очень веселый, который сделал нашу совместную жизнь истинным, хотя и кратковременным, удовольствием, и я горько оплакивала его преждевременную смерть. Теперь, когда все загадки для меня разрешены, я с печалью вспоминаю, как оберегал он меня, как заботился и баловал. Наша жизнь сразу сложилась очень удачно – он только удивлялся, как легко я вошла в его мир, мир богатства и роскоши. Но, во-первых, когда вышиваешь золотом, начинаешь думать, что и сам богат, как говорят французы: все же я последний год жила среди роскошных платьев, в мире пышных дефиле, в обстановке весьма изысканной. Кроме того, Ламартин забывал, что это был и мой мир, мир моей прошлой жизни, от которого я не успела отвыкнуть, и хотя меня мучили порою кошмары голодных революционных лет, хотя я запросто могла бы и картошку для пюре поварешкой растолочь и краем этой же поварешки отбить мясо для отбивной – если не имелось толкушки или молоточка, короче, привыкла выкручиваться, – но все равно: я враз почувствовала себя как рыба в воде среди тех благ, которые обрушил на меня Ламартин, в коконе той любви, которой он меня окружил.
А вот, кстати, о любви. Муж был очень нежен со мной, но страсти – той страсти, которой я грезила, которую испытывала к Никите, – между нами не было. Его отношение было более покровительственным, чем пылким, более братским и даже отеческим, чем восторженно-мужским. Мы стали хорошими друзьями, а постели отдавали дань, мне кажется, лишь потому, что ведь надо же супругам когда-то в нее ложиться! Впрочем, меня это вполне устраивало: ведь я все равно не смогла бы ответить на страсть Робера. И если кто-то назовет наш брак сделкой, в которой мой муж искал моей красоты, молодости, ждал от меня верности, послушания и будущих детей, а я хотела лишь дружбы и заботы, – ну что ж, он не ошибется. Впрочем, французы – расчетливая и мудрая нация – убеждены, что именно такой брак и может считаться счастливым.
Наверное… Думаю, что сделать Робера счастливым мне все же удалось. О его болезни я в ту пору даже и не подозревала, а когда давала себе труд задуматься о причинах той тоски, которая всегда таилась в глубине его темных глаз, то наивно уверяла себя, что Робер вспоминает о прошлом: ведь до меня он уже был женат, причем тоже на русской (ее звали, если не ошибаюсь, Юлия Калинина), и жил в России, и жена его погибла, расстрелянная большевиками, а Роберу невероятным чудом этой участи удалось избежать. Он никогда не вдавался в подробности, а я не спрашивала, боясь причинить ему еще больше боли. Другую женщину на моем месте, очень может статься, беспокоило бы: а не ищет ли муж в ней всего лишь сходства с той, прежней, но мне такие мысли даже в голову не приходили. Я не ревновала мужа к прошлому – у меня ведь было свое прошлое, и у Ламартина-то было гораздо больше оснований для ревности. Однако он тоже никогда и ничего у меня не выспрашивал, а ведь я была уже не девушкой, когда стала его женой.
Он не спросил, с кем и когда я лишилась невинности, я сочла это проявлением особенной деликатности и была ему благодарна. И все же, насколько я теперь могу припомнить, во время нашей брачной ночи у меня создалось впечатление, что он был заранее к этому готов, что моя не девственность не стала для него сюрпризом, что он вообще знал обо мне и моих страданиях гораздо больше, чем мог знать с моих слов или хотя бы догадываться…
Кстати, он никогда не требовал от меня долгих и длинных рассказов о себе, о семье моей – и за это я тоже была ему благодарна. С отцом, конечно, я его познакомила – ведь отец был единственным человеком, кого я пригласила на свадьбу оттуда, из «Черной шали», хотя все мои новые подруги-манекены присутствовали. И мадам Ланвен, и патрон Пуаре, конечно, были званы. А впрочем, кого же мне еще звать оттуда? Не Анну же, не Максима! И не Никиту, разумеется…
Венчались мы с Робером и по католическому, и по православному обряду – он, хоть и был истовый католик, сам на этом настоял, как если бы понимал, насколько важны для нас, русских в изгнании, такие «мелочи», как обряд венчания в своей церкви. Хотя он уже был венчан однажды в России, но теперь, как вдовец, имел право на повторный обряд, и бракосочетание наше было восхитительным: очень пышным, долгим и торжественным. Все гости плакали – даже патрон, клянусь, – а уже девушки-то наши вообще обливались слезами… слезами зависти, я полагаю, а может, следуя старинному русскому обычаю рыдать над невестой. Плакал и мой отец, который вел меня к алтарю…
Я думала: от чего слезы наворачиваются на его глаза? От радости, что я так удачно «пристроена» – вернее, «пристроилась» сама? От воспоминаний о свадьбе моей сестры в церкви Всех Святых в Москве? Валерию он тоже вел к алтарю, но вот уже который год мы ничего о ней не знаем, неизвестно даже, жива ли она… Или вспоминал свое венчание с нашей бедной maman, которую променял на…
Да, думаю, что именно мысли об Анне вызывали слезы на его усталых, покрытых красными прожилками глазах. Только теперь, на своей свадьбе, уже на парадном обеде, данном в парижском особняке Ламартина, близ площади Квебек, что около аббатства Сен-Жермен, стоя в окружении расфранченных гостей, я заметила, как постарел и поблек мой отец, и прежняя боль захлестнула меня.
Мы танцевали с отцом вальс – кажется, это был единственный танец, который он умел танцевать, но уж вальсировал-то он прекрасно, вдохновенно! – и внезапно на его глаза снова навернулись слезы. Еще бы! Ведь оркестр играл вальс Грибоедова, столь любимый нашей покойной maman! И тут я не выдержала.
– Папа, папочка, – забормотала я, сама чуть не плача. – Брось ты ее, эту тварь, она тебя не стоит, она твою жизнь изломала, она погубит тебя, она ведь… разве ты не знаешь?..
Возможно, в ту минуту я была недалека от того, чтобы открыть отцу глаза. Но что-то остановило меня… нет, не жалость к нему! Остановил меня проблеск воспоминаний о Никите. Я не могла – физически не могла! – облечь в звучащие слова то, что видела. Как если бы, пока я не назвала словами происходящее меж ним и Анной, этого вообще не существовало.
Конечно, существовало, я это знаю, но… словно в ином мире, в мире снов и кошмаров, от которых можно избавиться, если их забыть. Не могу объяснить… я подумала, что если расскажу отцу о происшедшем, то словно бы скреплю связь Никиты и Анны вовсе уже неразрывными цепями!
То, что не названо, о чем не сказано вслух, ведь как бы не существует…
И в это мгновение отец сказал:
– Ни слова больше, моя хорошая. Пойми: если я терплю все это, если страдаю, но не делаю ничего для того, чтобы прекратить свои страдания, значит, в глубине души я наслаждаюсь этим, значит, понимаю: это тот крест, нести который предопределил мне Господь. Наверное, я мог бы сбросить этот крест… да, конечно, мог бы! Но разве стану я от этого счастливее? Не обреку ли себя на пустоту, заполнить которую мне будет нечем?
Я взглянула на него чуть ли не с презрением. Наверное, та крестьянская лошадь, которая бредет по кругу, в шорах, на гумне, волоча за собой молотилку, бредет круг за кругом, день за днем, год за годом, а потом хрумкает свое сено в стойле… наверное, она тоже испугалась бы, если бы ее вдруг отвязали, сняли с нее шоры и пустили пастись на вольный луг.
Очевидно, глаза мои выразили это презрение, я не смогла его скрыть, потому что отец покраснел, но не отвел взгляда: кроткого и в то же время твердого, неуступчивого. Только слабо улыбнулся и сказал:
– Ты сейчас, быть может, не понимаешь меня, но ведь ты и сама такая… ты моей крови!
И я поняла: он знает о Никите, знает о моей любви к нему, которая, я вдруг совершенно отчетливо осознала это, не угаснет никогда, где бы я ни была, сколько бы лет я ни прожила с Робером-Артюром-Эдуаром Ламартином, сколько бы детей ему ни родила, – и даже если я никогда больше не увижу Никиту, буду любить его вечно, я обречена на это каким-то странным заклятьем… Но понимание этого не напугало меня, а наполнило каким-то мрачным торжеством. Пусть будет так, подумала я, если Господь счел необходимым испытать меня этой любовью, значит, это моя стезя, моя Голгофа, мой крест… значит, это именно то, что мне нужно. Я внезапно поняла, что без этой внутренней неизбывной страсти – мучительной, неосуществимой! – без этого несчастья я не найду счастья, что без нее любовь Робера, его богатства, вообще все, что сулит мне жизнь, останутся для меня просто ничем, что любовь к Никите обогащает меня безмерно… сами страдания обогащают!
Очевидно, глаза мои выразили это презрение, я не смогла его скрыть, потому что отец покраснел, но не отвел взгляда: кроткого и в то же время твердого, неуступчивого. Только слабо улыбнулся и сказал:
– Ты сейчас, быть может, не понимаешь меня, но ведь ты и сама такая… ты моей крови!
И я поняла: он знает о Никите, знает о моей любви к нему, которая, я вдруг совершенно отчетливо осознала это, не угаснет никогда, где бы я ни была, сколько бы лет я ни прожила с Робером-Артюром-Эдуаром Ламартином, сколько бы детей ему ни родила, – и даже если я никогда больше не увижу Никиту, буду любить его вечно, я обречена на это каким-то странным заклятьем… Но понимание этого не напугало меня, а наполнило каким-то мрачным торжеством. Пусть будет так, подумала я, если Господь счел необходимым испытать меня этой любовью, значит, это моя стезя, моя Голгофа, мой крест… значит, это именно то, что мне нужно. Я внезапно поняла, что без этой внутренней неизбывной страсти – мучительной, неосуществимой! – без этого несчастья я не найду счастья, что без нее любовь Робера, его богатства, вообще все, что сулит мне жизнь, останутся для меня просто ничем, что любовь к Никите обогащает меня безмерно… сами страдания обогащают!
Словом, опять сплошные противоречия, которых, я так подозреваю, не поймет никто, кроме нас, русских, опять та же самая достоевщина, о которой я однажды уже размышляла на льду Финского залива.
– Да, – сказала я отцу. – Я тебя понимаю.
Больше мы об этом не говорили, да и зачем были меж нами слова, если мы столь безошибочно читали в сердцах друг друга?
Но спустя всего лишь неделю я подумала, что горько ошиблась, ничего не поняла, что отец обманул меня показным смирением, и Господь не прозрением наделил меня, а поразил слепотой…
Мы были с мужем в Венеции (наше свадебное путешествие проходило в Италии), когда случайно во французской газете наткнулись на ужасное известие: Анна и Максим умерли. Предположительно, они отравлены.
По подозрению в убийстве жены и ее любовника арестован мой отец.
Франция, Бургундия, Мулен-он-Тоннеруа. Наши дни
Когда Алёна бежала по сырому шоссе, ей беспрестанно чудилось, будто кто-то бежит параллельно с ней по лесу – кто-то необычайно стремительный и легконогий, одетый в шелковисто шелестящий спортивный костюм. Не сразу она поняла, что это ветер – легкий утренний ветер, сшибающий с деревьев капли ночного дождя и перебирающий листву…
Безобидный ветер. Но от звука его стремительных порывов ей снова стало не по себе.
Дорога еще была покрыта жемчужной дымкой дождевых капель, и черный след велосипедных шин казался особенно ярок. Однако вскоре Алёна поняла, что догнать Фримуса ей вряд ли удастся. «Хронос» – стремительная птица, а велосипедист, такое ощущение, даже не подозревал, что его кто-то пытается догнать. Или ему просто было все это до лампочки.
Ну что ж, может быть, Фримус и ждал ее вчера, а сегодня махнул рукой на несостоявшуюся свиданку, о которой они с Алёной, впрочем, даже не уговаривались. А может быть, он и вчера точно так же унесся сломя голову, и не вспомнив о какой-то там вздорной русской барышне, которая, может, и хорошо танцует, но не более того.
Ну и ладно, не очень-то и хотелось.
То есть хотелось, конечно, даже очень – да что же поделаешь? Ладно, завтра уже все они: Морис, Марина, Лизочка и приживалка Алёна – уедут из Мулена на «Фольксвагене Гольф», забрав все двадцать шесть баночек с наваренным Алёной конфитюром, а послезавтра у нее рейс на Москву из аэропорта Шарль де Голль, и все ее французские приключения закончатся, причем некоторые закончатся, так и не удосужившись начаться…
На редкость нелепое путешествие получилось, подумала Алёна, машинально перескакивая через какой-то длинный оранжевый стручок, лежащий поперек дороги. Через несколько шагов ей попался еще один такой же стручок, и еще, и еще… Она остановилась, села на корточки и принялась разглядывать их.
Боже мой, да ведь это какие-то ползучие твари вроде улиток – с рожками, но без раковин, а словно бы кожаные. Слизни, что ли, местные? Фу, какое мерзкое слово и какие симпатичные эти неторопливые существа! Она снова пустилась бегом, но чем дальше бежала, тем больше видела этих, как их там, и оранжевых, и коричневых, которым почему-то всем приспичило переползать с одной стороны дороги на другую. Просто-таки массовая миграция!
А почему их туда влечет, на ту сторону? Медом им там намазано, что ли? Или чем-то, что слизни обожают больше всего на свете, что для них даже слаще меда?
Алёна посмотрела направо, куда стремились слизни, и разглядела на обочине в траве какой-то странный плоский треугольник. Определенно, не он был предметом слизневых вожделений, поскольку рядом не наблюдалось ни единого оранжевого или коричневого стручка, однако этот треугольник Алёне что-то напомнил. Что-то, чему на обочине было вовсе не место. То есть место ему было и впрямь на обочине, но этот треугольник должен был не лежать в траве, а…
Он должен был стоять на обочине, вот что! Потому что это был поваленный дорожный знак на треноге.
Наверное, его сбило ночным порывом ветра. Как хорошо, что Алёна его нашла! Потому что на знаке нарисована извилистая дорога и накренившийся в сторону автомобиль, из-под колес которого так и брызжут камушки. Ежу понятно, что это означало именно качество той дороги, по которой бежала Алёна.
Да уж, дорога и в самом деле извилистая, очень крутая, а дорожные покрытия в Бургундии состоят именно из щебенки. Накануне Дня независимости, гуляя с Лизочкой по деревне, Алёна наблюдала совершенно убийственную картину. Приехали две огромные оранжевые машины. Из одной выливалась на дорогу смола или какая-то подобная смоле вязкая черная субстанция. Другая машина шла следом и сыпала в смолу щебенку, при этом разравнивая и придавливая ее с такой страшной силой, что из-под колес выходило ровнехонькое дорожное покрытие – просто загляденье что такое!
Однако, судя по всему, при быстрой езде щебенка иногда отслаивается, об этом и предупреждал автомобилистов и велосипедистов поваленный знак. А также бегунов призывал быть осторожней!
Алёна поскользнулась и чуть не села на очередного слизня, что было бы явно неполезно для ее шортиков. Потом подняла знак и поставила на обочине. Полюбовалась на дело рук своих и побежала дальше.
А может быть, ветер тут вовсе ни при чем, может быть, знак убрали дорожные рабочие, которые ремонтировали покрытие. Убрали, но забыли поставить на место.
Однако и забывчивыми же они оказались! Буквально через двадцать метров Алёна наткнулась на второй поваленный знак, а потом и на третий. Конечно, она и их подняла, но потом призадумалась: а не зря ли она старается? Может быть, рабочие нарочно убрали знаки, может быть, этот путь перестал быть опасным?
Как бы не так! Поворот на повороте, спуск очень крутой, щебенка так и летит из-под кроссовок, так и повизгивает под ними… совершенно так же, как она повизгивала под стремительными шагами Никиты Шершнева.
Так… Очень вовремя он вспомнился! Змея встретилась Алёне утром, а вечером того же дня ей явился призрак Никиты Шершнева.
Что же предвещают слизни? Может, это был вовсе не призрак?
Алёна начала притормаживать.
А может быть, Никита Шершнев пробежал или проехал (тот велосипедист в черной майке!) незадолго до нее и нарочно убрал с пути знаки, чтобы писательница, которая слишком много о нем узнала…
Так. Он убрал знаки, чтобы эта писательница – что? Если бы Алёна была автомобилисткой или велосипедисткой, акция имела бы смысл, а так…
Глупости. Никакого Никиты Шершнева не существует в природе. То есть в муленской природе его не существует. Где-то в Париже он, конечно, имеет место быть, ну и на здоровье. А здесь, в Мулене, – утренняя пробежка дождевых капель по лесу, странный маленький дубок на обочине – с неожиданно красными, словно цветы, листьями, заросли ежевики, сверкающие уже вызревшими черными ягодами, тонкий, тончайший в сырой духоте черемуховый аромат той лианы, которая заплела все окрестности деревни и уже подбирается к лесу…
Легкий свист за спиной!
Алёна шарахнулась в сторону.
Но это была не пуля из снайперской винтовки Никиты Шершнева и не отравленная стрела, выпущенная им же из духового ружья, – это велосипедист в оранжевой майке пронесся мимо на сверкающем чуде, крикнул радостно:
– Бонжур! – блеснул синими глазами, сверкнул молодой, белозубой улыбкой…
О господи, это же тот мальчик, парижанин, красавчик, юный Делон, соперник рыжего Доминика, на своем «Хроносе» или как его там.
Ну, ребята… ну, ребята! Так ведь и до инфаркта можно довести!
Или до сердечного спазма.
Из-под колес велосипеда веером взлетела щебенка, и «Хронос» пропал за поворотом. Стремительная птица!
Как хорошо, что Алёна подняла знаки. Мальчик не знает здешних дорог, а теперь он предупрежден: здесь надо быть осторожнее. Фримусу, который мчится впереди него, эти места хорошо известны, так что с ним все будет в порядке даже без знаков, ведь, наверное, он тоже родом из Мулена. Жаклин местная, так что и ее кузен тоже отсюда.